Купить
 
 
Жанр: Мемуары

В сто первом зеркале (Воспоминания об Анне Ахматовой)

страница №14

не включала в переиздания своих
сборников. А рядом — тем же годом и местом обозначенное,
поистине совершенное стихотворение, кажется
сразу ставшее чуть ли не классическим:
Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.
Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни...
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.
' В архиве ГПБ (№ 72, Нечет) под этим стихотворением стоят
две даты. 1910 и 1945, вторая, очевидно, относится только к названию,
возникшему, естественно, ретроспективно: Первое возвращение

Подобное несоизмеримое соседство возникало в поэзии
редко.
Характерно для начинающей Ахматовой и то, что все,
казалось бы, самое примечательное и колоритное в облике
Царского Села — его дворцы и парки, исторические памятники
и все китайские и прочие затеи старинного
зодчества,— всё это разве только промелькнет иногда в ее
лирике, а если и восстанет в памяти, то лишь гораздо
позже, через много-много лет: О, кто бы мне тогда
сказал, // Что я наследую всё это...
Наследует, но как?
...Фелицу, лебедя, мосты
И все китайские затеи,
Дворца сквозные галереи
И липы дивной красоты.
И даже собственную тень,
Всю искаженную от страха,
И покаянную рубаху,
И замогильную сирень.
В поздней автобиографии она вспоминала зеленое,
сырое великолепие парков
, но тут же добавляла
к нему и кое-что вполне будничное — выгон, куда меня
водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые
лошадки
(вот откуда те лошадки — длинны волны
расчесанных грив
из вышеприведенных стихов), старый
вокзал
и нечто другое, что вошло впоследствии в Царскосельскую
оду
об этой необычной оде речь впереди).

Прозы пристальной крупицы, которые так проникновенно
увидел когда-то крепнущими в поэзии Ахматовой
Борис Пастернак, то и дело появлялись уже в ее ранних
царскосельских стихах, вытесняя из них все возможные
шаблоны лирического восхищения:
И отсюда вижу городок,
Будки и казармы у дворца,
Надо льдом китайский желтый мост.
Всего-навсего. Или вот такая царскосельская строчка,
еще более далекая от дворцово-паркового пейзажа и
еще более выпирающая из контекста любовной лирики
(Как соломинкой, пьешь мою душу...):
...И везут кирпичи за оградой...

Впрочем, в этом смысле довольно и одного Первого
возвращения
, где роскошное барокко Растрелли сведено
к почти банальной формуле: как навсегда исчерпанная
тема
и где прямо говорится об истомной скуке Царского
Села
.
Под конец жизни, возвращаясь все чаще к своему
прошлому и в связи с этим редактируя воспоминания
В. С. Срезневской, в которые Анна Андреевна считала
необходимым вставлять многое от себя, но всегда в
третьем лице (она, А., Аня), она между прочим
писала: В июне 1910 года приехала в Ц. С. (Бульварная,
дом Георгиевского). Этим летом мы снова стали
очень часто видеться. Нам почему-то надоели царскосельские
Версали и Трианоны. Мы просто ходили в поле,
которое начиналось почти сразу за нашим домом (полувыгон,
полуболото) — в огневеющий огромный закат
(летом солнце садится на севере). В это время Н. С. [Гумилев]
писал поэму Открытие Америки, и Аня читала
мне наизусть целые строфы этой вещи. Например, о
себе:
Девушка, игравшая судьбой...1
Осенью, после отъезда Н. С. в Африку (на полгода), Аня
стала писать очень много. Читала на башне у Вяч.

Иванова и в Академии стиха. Весной 1911 года стала
печататься (ГПБ, № 50).
Весь этот фрагмент существенно важен для верного
представления о молодой Анне Ахматовой, но особенно
следует подчеркнуть сказанное здесь о царскосельских
Версалях и Трианонах. По-видимому, ее вовсе не увлекали
ни поэтический дух ожившего прошлого в этих
залах и парках, ни их непререкаемая красота. И если
царскосельский дворцовый пейзаж все же иногда проникал
в те или иные строки, то представал он либо в
буднично-сниженном, либо, наоборот, в каком-то остраненном,
сновидческом, пугающе призрачном виде, как, например,
в известном стихотворении 1915 года, которое так
и называется — Сон:
1 Четвертая песнь поэмы Открытие Америки (журнал Аполлон,
1910 г, № 12):
Девушка, игравшая судьбой,
Сделается нежною женой.
Милым сотоварищем в работе

Я знала, я снюсь тебе,
Оттого не могла заснуть.
Мутный фонарь голубел
И мне указывал путь.
Ты видел царицын сад,
Затейливый белый дворец
И черный узор оград
У каменных гулких крылец.
Ты шел, не зная пути,
И думал: Скорей, скорей,
О, только б ее найти,
Не проснуться до встречи с ней
.
А сторож у красных ворот
Окликнул тебя: Куда!
Хрустел и ломался лед,
Под ногой чернела вода.
Это озеро,— думал ты,—
На озере есть островок...

И вдруг из темноты
Поглядел голубой огонек.
В жестком свете скудного дня
Проснувшись, ты застонал
И в первый раз меня
По имени громко назвал.
Не только во сне, но и наяву царскосельский дворец
видится ей не рядом, а всегда в отдалении и почти всегда
— во мраке, сквозь какую-то плотную завесу ночной
тишины:
Во дворце горят окошки,
Тишиной удалены.
Ни тропинки, ни дорожки,
Только проруби черны.
Так же редко и в таком же двойственном восприятии,
то буднично-обыденном, то остраненном, фигурируют
в стихах Ахматовой и знаменитые скульптуры Царского
Села или соседнего Павловска. В Царском Селе, в Павловске,
в парках, в детстве меня окружала античная
скульптура и архитектура' Это было повседневным обычным
зрелищем
,— рассказывала Анна Андреевна в
1964 году художнице А. В. Любимовой. А в другой раз
она к этому добавила, что, когда она вернулась в Царское
в 1910 году, статуи казались надгробными памятниками.
Но и повседневное обычное зрелище в ее стихах
сохранилось только деталью, навеки врезанной в память
чем-то совсем другим:
...И, исполненный жгучего бреда,
Милый голос как песня звучит,
И на медном плече Кифареда
Красногрудая птичка сидит
Много лет спустя в лирическом отступлении-курсиве
Поэмы без героя — Последнем воспоминании о Царском
Селе
— на мгновенье возникнет Камеронова галерея,
а строчка Где все девять мне будут рады потребует
от автора сноски, в которой поясняется, что все девять—
это статуи муз.

Бывало и по-другому Среди ранних стихотворений было
одно, целиком продиктованное царскосельской антич
ностью
. Но в каком же странном преображении она
здесь явилась, какой неожиданный скорбный отклик вызвала:

.А там мой мраморный двойник,
Поверженный под старым кленом,
Озерным водам отдал лик,
Внимает шорохам зеленым
И моют светлые дожди
Его запекшуюся рану
Холодный, белый, подожди,
Я тоже мраморною стану.
Парковая античность однажды еще неожиданней
обернется феерией — в одном из набросков балетного
либретто
, которое сопутствовало созданию Поэмы без
героя
Там же, при повороте сцены, возникнут на миг
еще и дворец, и парк (в первый раз трагический),
Ср. в набросках воспоминаний (ГПБ, № 50) В царскосельских
парках тоже античность, но совсем иная [чем на юге, в Херсонесе]
(статуи, Храмы дружбы)


и лестница Камероновой галереи (всё под снегом)'.
С Царским Селом связано в поэзии Анны Ахматовой
нечто еще гораздо более важное: здесь родился в ее стихах
образ ее Музы. Придя к ней однажды, чуть ли не на
пороге между детством и юностью, она с тех пор живет в ее
стихах. Это не общая Муза всех поэтов мира, а только
ее Муза, ни на чью другую не похожая, и уж, конечно,
отнюдь не мифическая богиня, не Эрато, не Полигимния.
Однако, в какую бы земную видимость она себя
ни облекала, Муза Ахматовой всегда остается для нее
явлением таинственным, надмирным или из другого мира
к ней приходящим (А в небе заря стояла, // Как ворота в
ее страну
). Это явление творческой благодати, воплощенное
в пленительно-прекрасный женский облик, в женскую
жизнетворящую ипостась (мировая поэзия знает и другую,
мужскую ипостась творческого духа; она была знакома,
например, Марине Цветаевой2,— Ахматовой она совершенно
чужда). Она знает свою Музу в лицо, узнаёт ее в
любом преображении, даже в самом обманчивом, даже,
с годами, в искаженном. Муза к ней прилетает, откуда-то
слетает утешать по ночам, а может и просто прийти,
остаться, чтобы тут же ее и покинуть, чтобы потом
возвратиться вновь, только иногда после долгих лет напрасного
ожидания. У нее свой нрав, поначалу даже
неожиданно веселый (Веселой Музы нрав не узнаю...),
но чаще печальный; потом она надолго станет Музой Плача.
С ней можно вступить в разговор, можно ее о чем-то
спрашивать, в чем-то ей клясться, о чем-то молить. А она
отвечает, что-то мудро угадывает, от чего-то предостерегает,
смеется, лукавит, пророчит — или молчит, и это самое
страшное для поэта. Ведь это Муза награждает его высшим
даром — пречистым словом, священным глаголом.
Но она может однажды подсказать свое слово голосом
еле слышным, отнять блаженство повторенья,
обречь на немоту, от которой освобождение приходит не
ГПБ, № 193.
Вспомним строфу из стихотворения М Цветаевой 1918 г.— Умие
скажу был а...
:
рая, не скажу была
Ты— крылом стучавший в эту грудь,
Молодой виновник вдохновенья —
Я тебе повелеваю, будь!
Я — не выйду из повиновенья.

скоро. Большего несчастья для поэта нет и быть не может,
потому что этот божественный дар предназначен ему не
для себя, он подлежит расточению, неизбежно страдальческому
и блаженному раздариванию другим. В этом
для Ахматовой всегда был смысл и дух творчества, какой
бы отклик оно ни встречало.
Впервые образ Музы появляется в книге Вечер, в стихотворении,
так и озаглавленном — Музе. И сразу, с
первой же строчки, небесная гостья с ясным и ярким
взглядом
названа сестрой: Муза-сестра заглянула в
лицо...
Так просто, через дефис. С такой же естественностью,
с какой Пастернак через несколько лет назовет свою
книгу стихов Сестра моя — жизнь. И то и' другое —
впервые в русской поэзии. А в конце стихотворения Анны
Ахматовой, кажется, ей самой, а не ее лирической героине
скажут, смеясь, зеркала: Взор твой не ясен, не ярок...
Не потому ли, что Муза обрекла ее на одиночество?

Пройдет год, и в следующем сборнике — Четки —
Муза, даже не названная этим именем, но все равно с первых
строк узнаваемая, так и останется сестрой поэта.
Но предстанет она в еще более таинственном и совсем необычном
облике: чуть ли не двойника, чуть ли не заместительницы.
Анна Андреевна любила это стихотворение 1912
года и, помнится, в разговорах о прошлом выделяла его из
других ранних стихов. Говорила, что, как это ни странно,
сама до конца чего-то в нем не понимает, хоть оно и оказалось
провидческим
.
Вчитаемся еще раз в это действительно странное, особенно
для только еще начинающего поэта, для царскосельской
Ахматовой, стихотворение:
Я пришла тебя сменить, сестра,
У лесного, у высокого костра.
Поседели твои волосы. Глаза
Замутила, затуманила слеза.
Ты уже не понимаешь пенья птиц,
Ты ни звезд не замечаешь, ни зарниц.
И давно удары бубна не слышны,
А я знаю, ты боишься тишины.
Я пришла тебя сменить, сестра,
У лесного, у высокого костра
.

Ты пришла меня похоронить.
Где же заступ твой, где лопата?
Только флейта в руках твоих.
Я не буду тебя винить,
Разве жаль, что давно, когда-то,
Навсегда мой голос затих.
Мои одежды надень,
Позабудь о моей тревоге,
Дай ветру кудрями играть.
Ты пахнешь, как пахнет сирень,
А пришла по трудной дороге,
, Чтобы здесь озаренной стать
.
И одна ушла, уступая,
Уступая место другой.
И неверно брела, как слепая,
Незнакомой узкой тропой.
И всё чудилось ей, что пламя
Близко... бубен держит рука.
И она, как белое знамя,
И она, как свет маяка.
24 октября 1912
Царское Село
Кажется, ясно: два монолога, обозначенные кавычками,
и некое к ним послесловие. В первом говорит Муза,
во втором ей отвечает поэт. И все-таки образы Музы
и поэта где-то на протяжении всего стихотворения неуловимо
сливаются воедино, словно они двойники, способные
меняться местами. К тому же поэт отвечает своей Музесестре
как будто из будущего. С будущим пророчески связались
и слова Музы: А я знаю, ты боишься тишины.
Невольно вспоминаются строки Поэмы без героя:
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит...—
и еще многое другое, связанное в стихах Анны Ахматовой
с давящей и грозной тишиной, которая ей сопутствовала
всю жизнь.
Тема неизбежного замещения, образ Музы-заместительницы,
отнимающей у поэта земное, всем доступное

счастье, тоже уводит в далекое будущее. Вспомним хотя
бы одну из Северных элегий — Меня, как реку, суровая
эпоха повернула
(1945), там есть такие строки:
И женщина какая-то мое
Единственное место заняла,
Мое законнейшее имя носит,
Оставивши мне кличку, из которой
Я сделала, пожалуй, всё, что можно.
Я не в свою, увы, могилу лягу.
Музе Анны Ахматовой предстояли трагические преображения
и гораздо раньше и значительно позже, чем была
написана эта элегия. В первых строках восьмистишия
Муза 1924 года внешний облик милой гостьи с дудочкой
в руке
еще идиллически обманчив, но какая бездна
открывается за последними двумя строчками, за одним
коротеньким словом, которым Муза здесь отвечает поэту:
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.

Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?
Отвечает: Я.
А в 1957 году, в стихотворении, опубликованном уже
посмертно, мы видим ахматовскую Музу в последний раз:
Забудут? — вот чём удивили!
Меня забывали сто раз,
Сто раз я лежала в могиле,
Где, может быть, я и сейчас.
А Муза и глохла и слепла,
В земле истлевала зерном,
Чтоб после, как Феникс из пепла,
В эфире восстать голубом.
Можно понять, почему Анна Андреевна под конец жизни
находила стихотворение Я пришла тебя сменить, сестра...
провидческим.

...Но с царскосельской юностью для Ахматовой было
связано еще что-то очень важное, незабываемое, к чему
она потом еще не раз возвращалась и что иногда называла
царскосельской идиллией. В ее стихах царскосельский
пейзаж здесь иногда сливается воедино с соседним павловским.
Царскосельская статуя — так называется ее стихотворение
1915 года, посвященное Н. В. Недоброво,—
вдохновенная реминисценция пушкинских элегических дистихов:
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила...
В Царскосельской идиллии этот образ займет место
где-то рядом с павловским Кифаредом (Всё мне видится
Павловск холмистый...
). Впоследствии подобное повторится:
царскосельский водопад белогривый у Баболовского
дворца
(Из цикла Юность) останется таким
же памятным, как медный крест на сосне в павловском
парке (Я только крест с собой взяла, // Тобою данный
в день измены...
). Надолго останется в поэзии,
а потом и в прозе идиллический образ лебедей на
царскосельских прудах (Уже кленовые листы // На
пруд слетают лебединый...
— И крик печали лебединой...
— Не прислал ли лебедя за мною... и многое
другое).
Несколько раз упоминала Ахматова царскосельскую
идиллию
по различным поводам на своих памятных листках,
но, кажется, всегда в каких-то горьких кавычках.
Словно если и была идиллия (Не живешь, а ликуешь и
бредишь, // Иль совсем по-иному живешь...
), то какой
же недолгой и зыбкой она оказалась... Едва появившись в
стихах, она как будто тут же уходит из светлой безмятежности
во мрак, в мучительное переплетение отвергнутой
любви и другой любви, обманутой, в тугой лирический узел
несостоявшихся встреч, разлук и невольных измен. Биографы
Ахматовой, вероятно, без особого труда обнаружат
в переживаниях лирической героини ее стихов 1913—1916
годов вполне реальные отзвуки ее взаимоотношений
с вполне реальными прототипами, тем более что инициалы
посвящений: Н. В. Н. (Недоброво) и Б. А. (Анреп) —
иногда прямо на них указывают. В одном из обрывков
ее автобиографии есть даже такая строчка: Н. В. Недоброво
(Царскосельская идиллия)
. Но, может быть, это
совсем не так уж и важно для тех, кто просто любит
стихи Ахматовой и привык верить их завораживающей
многозначности.

Царскосельская идиллия еще долго будет давать о
себе знать в ее поэзии, она еще приведет к неожиданным
откровениям. Так, в середине 30-х годов в стихотворении
Одни глядятся в ласковые взоры... впервые царскосельский
парк стал у Ахматовой зловещим парком, через
который в черный масленичный вечер ее влечет неспешный
бег коня
—
...туда, туда,
По древней подкапризовой дороге,
Где лебеди и мертвая вода.
Зловещий этот пейзаж вызван в памяти не чем
иным, как голосом неукротимой совести; тут вступает в
силу едва ли не изначальная ахматовская тема — тема
нравственной подсудности поэта, будь он хоть трижды ни
в чем не повинен: ни в этом, ни в другом и ни в третьем
,
как будет сказано потом в Поэме без героя. Поэт
извечно несет по цветущему вереску, по пустыням свое
торжество
. Но от уязвленной совести никуда не уйти и
поэту:
Я говорю: Твое несу я бремя
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет
.

Но для нее не существует время,
И для нее пространства в мире нет
Отсюда протянется нить и к тому царскосельскому
курсиву в конце третьей главы первой части Поэмы без
героя
, который уже был упомянут выше. Были у царскосельской
идилии
и более поздние, не менее драматические
отзвуки.
В одном из планов неосуществленной автобиографической
книги теми же словами, как это ни странно, означено
начало совсем других взаимоотношений — с Н. С. Гумилевым:
Дафнис и Хлоя (Царскосельская идиллия).
Здесь это, по-видимому, отзвук последних строк стихотворения
Гумилева Современность:
Вот идут по аллее, так странно нежны,
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.
Ахматовскую Полосатую тетрадь (В ста зеркалах)
открывает запись, как будто прямо к этому относящаяся;

собрание обращенных к ней стихов она начинает с Гумилева:
...Циклы. Из них главный, исключительно важный и
не имеющий прецедента в истории поэзии (кроме сонетов
Лауре) —это 10 лет ([19]03—-13 гг.), стихи, обращенные
к Ахм [атовой] или связанные с ней. О том, что в ранней
поэзии Гумилева — одна героиня, не знает никто.
...Путь конквистадоров. Это еще Гумилев-символист, и
стихи носят на себе все характерные черты символизма.
Русалка и все с ней связанное (автограф)1. Первый
портрет в поэме (Кто объяснит нам, почему...)2. Она же:
Пять могучих коней...3 (на это указывает даже Маковский).
Это царскосельский период. Оба в гимназии.
Героине — четырнадцать лет. Она далекая, таинственная...


Далее, на других листах Полосатой тетради, указываются
книги Гумилева — Романтические цветы, Жемчуга,
Чужое небо — и ряд отдельных его стихотворений.
О гумилевской Балладе (Влюбленные, чья грусть
как облака...
) сказано: свадебный подарок, 1910. Кончается
запись о стихах Гумилева так: Ко всему эпиграфом
может быть цитата из письма Н. С. (1909 г.), где он
пишет: Я понял, что в мире меня интересует и волнует
только то, что имеет отношение к Вам
.
...Но пора вернуться назад, к предыдущим явлениям
Царского Села на творческом пути Ахматовой.
В 1916 году она с ним простилась уехав из гумилевского
дома, как оказалось, уже навсегда. В 1919—1920 гг.
она в Царском уже только гостила у своих друзей, повторно
и длительно — у Н. В. Рыковой-Гуковской. Ей
посвящено стихотворение, которым открывалась в первом
издании новая книга Анны Ахматовой Anno Domini
MCMXXI
. Стихотворение знаменательное в ее творчестве
первых лет новой эпохи, пронзительно искреннее в своей
трагической и вместе с тем просветленной тональности:
Всё расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
' Речь о стихотворении Н. Гумилева Русалка, вошедшем в его
книгу Путь конквистадоров (1905 г.).
Поэма Осенняя песня в той же книге Гумилева.
3 Пять могучих коней мне дарил Люцифер. • — фрагмент поэмы
Гумилева Сказка о королях (в Пути конквистадоров).

Всё голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?
Днем дыханьями веет вишневыми
Небывалый под городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес,—
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам...
Никому, никому не известное,
Но от века желанное нам.
Это ведь тоже навеяно Царским Селом, датировано
1921 годом. Кажется, первым особую значительность этого
стихотворения отметил А. И. Павловский. В своей книге
об Анне Ахматовой он пишет: Интересно, что многими
прежними единомышленниками, которые, по остроумному
замечанию одного исследователя, ждали от Ахматовой
новых перчаток с левой руки на правую, подобные стихи
принимались в штыки, они их разочаровывали. Большевизм
какой-то
— так, по воспоминаниям Г. Иванова,
восприняли иные недоумевающие и разочарованные читатели
стихотворение Все расхищено, предано, продано....

Строчки:
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам —
казались им кощунственными.
Лирика Ахматовой отказывалась быть надгробным
украшением.
Как все живое, она продолжала жить, и ее цветущие
побеги тянулись к солнцу, а не во тьму...' В том же году
возник еще один маленький цикл, всего из двух стихотворений
под общим названием Царскосельские строки:
Все души милых на высоких звездах... и Пятым действием
драмы...
. Оба — осенние по лирическому пейзажу,
оба печально-ностальгические:
' Павловский А. И Анна Ахматова. Очерк творчества Л,
1966, с. 79

...Из прошлого восставши, молчаливо
Ко мне навстречу тень моя идет.
...Каждая клумба в парке
Кажется свежей могилой.
Но вот и здесь, в обоих этих стихотворениях, сквозь
ностальгическую грусть как будто пробивается вера в близящееся
начало чего-то нового, обещающего, светлого:
...Здесь столько лир повешено на ветки,
Но и моей как будто место есть.
А этот дождик, солнечный и редкий,
Мне утешенье и благая весть.
Это конец первого стихотворения. А во втором есть
такие строки:
Что же я медлю, словно
Скоро свершится чудо?
Однако в том же году, 1921-м, и там же, в Царском
Селе, родилась и одна из элегий, которую Ахматова
включила через много лет в цикл семи Северных
(Ленинградских), несмотря на то, что она оказалась
к этому времени уже полузабытой, полувспомненной:
В том доме было очень страшно жить... Это один из самых
мрачных ракурсов ахматовской царскосельской темы,
недвусмысленное предвестье многих грядущих бед. Однозначной,
как теперь говорят, лирика Ахматовой не бывала
никогда, это исключалось ее глубиной и искренностью.
Царское Село начала 20-х годов непосредственно отразилось
в одном из черновых набросков воспоминаний
Ахматовой об О. Э. Мандельштаме (ГПБ, № 79): Царское
в 20-х годах (подразумевается самое их начало.—
В. В.), представляло собою нечто невообразимое. Все
заборы были сожжены. Над открытыми люками водопровода
стояли ржавые кровати из лазаретов первой войны,
улицы заросли травой, гуляли и орали петухи всех цветов
и козы, которых почему-то всех звали Тамарами. На
воротах недавно великолепного дома графа Стенбок-Фермора
красовалась огромная вывеска Случной пункт, но
на Широкой так же терпко пахли по осеням дубы —
свидетели моего детства, и вороны на соборных крестах

кричали то же, что я слушала, идя по соборному скверу
в гимназию, и статуи в парке глядели, как в 10-х годах.
В оборванных и страшных фигурах я иногда узнавала царскоселов.
Гостиный двор был закрыт
.
Но эта безрадостная картина вдруг, на том же листе
рукописи, освещается лучом поэзии, и какой! — пушкинской:

Всё — каменные циркули да лиры...—
мне всю жизнь кажется, что Пушкин это про Царское сказал.
И еще потрясающее:
В великолепный мрак чужого сада —
самая дерзкая строчка из когда-нибудь прочитанных или
услышанных мной (однако неплохо и священный сумрак)
.
Ахматова вспоминает здесь стихи Пушкина в одном
случае даже не совсем точно (у Пушкина — Всё —
мраморные циркули и лиры
). А ведь она помнила всего
Пушкина, что не раз подтверждалось и в ее филологических
работах, и в ее беседах с самыми эрудированными
пушкинистами. К тому же в этом черновом наброске воспоминаний
ей просто не понадобился контекст. Тем более
уместно напомнить читателю пушкинские строки, которые
окружают эти всю жизнь поражавшие ее образы.

...И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал —
это одна из терцин стихотворения В начале жизни школу
помню я...
. Оттуда же и другое:
...Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум.
Всё — мраморные циркули и лиры,
Мечи и свитки в мраморных руках,
На главах лавры, на плечах порфиры —

Всё наводило сладкий некий страх
Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
При виде их, рождались на глазах.
Это стихотворение Анна Андреевна вспоминала часто;
по-моему, оно было одним из самых ее любимых. В 1927 году
она писала Н. Н. Лунину о своем посещении Царского
Села: Вспомнила всех, кто для меня связан с царскосельскими
парками [...], и стихотворение Пушкина В начале

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.