Купить
 
 
Жанр: Мемуары

В сто первом зеркале (Воспоминания об Анне Ахматовой)

страница №2

ознательно заменял авторское
дадим также и на концертной эстраде.

5 марта 1946. В воскресенье — у В. И. в больнице.
Очень похудел, очень мрачен... Много и подробно о смерти
И. М. Москвина. ...Не расстается с книгой Ахматовой.
Пушкин на столе.
23 февраля 1947. Приехал из Ленинграда. В. И. расспрашивал
подробно об Ахматовой. Все время о ней думает.

Последняя запись связана с тем кошмаром, который
обрушился на наши головы в августе 1946 года в виде знаменитого
доклада Жданова и постановления о журналах
Звезда и Ленинград. Это была беспримерная по
жестокости и цинизму гражданская казнь, постигшая по
какому-то труднообъяснимому указанию именно Ахматову
и Зощенко,— конечно, в назидание и устрашение всей
художественной интеллигенции. Василий Иванович
переживал этот погром почти физически болезненно, впадал
по временам в беспросветный мрак и даже избегал
разговоров на эти темы. Почти так же остро реагировали
на события О. Л. Книппер-Чехова, Н. Н. Литовцева,
Л. М. Коренева (других стариков театра уже не было тогда
в живых) и вся лучшая молодежь МХАТа.
Ольга Леонардовна писала мне из Крыма в конце
сентября 1946 года:
Чувствую Ваше настроение в связи с событиями —
ох, сколько поговорить надо!.. Воображаю, что творится в
театре! Последуют ли новые измышления? Куда направлены
умы? Читаю газеты...

За некоторыми исключениями, события мало затронули
так называемое среднее поколение актеров и режиссеров.
А вот наши студийцы — те с ужасом и недоумением
спрашивали: что же это такое?! Ведь совсем недавно
они принимали Ахматову, вслед за Пастернаком, у себя в
Школе-студии, готовились к этому как к празднику, волнуясь,
читали ей ее старые стихи и с восхищением слушали
из ее уст новые, спорили о том, что это — классика или
современная лирика.
Тогда еще не было возможности объяснить им происходящее
эксцессами культа личности, до этого было еще
очень далеко.
На этом же чтении в Школе-студии, устроенном мной и
В. А. Вербицким, Ольга Леонардовна присутствовала.
Помню, как она подошла к Ахматовой, чтобы не то познакомиться,
не то возобновить старое знакомство, а главное,

конечно,— сказать спасибо за только что услышанные
дивные стихи. И тут же как-то очень попросту, совсем
не светски, вероятно именно от искренней своей взволнованности,
потащила ее чай пить в соседнюю комнату:
Говорят, там пирожными угощают, пойдемте. Но контакта
почему-то не получилось. Анна Андреевна ответила
холодновато-вежливым: Благодарствуйте — и никакого
дальнейшего общения, кажется, не последовало.
Василий Иванович, конечно, заранее был мной извещен
о приглашении Ахматовой в Школу-студию, очень мечтал
об этом дне, но заболел и прийти не смог.
Их последняя встреча произошла весной 1946 года.

Эта первая послевоенная весна стала весной ахматовских
триумфов в Москве. Один за другим с огромным успехом
проходили вечера встреч группы приехавших из
Ленинграда поэтов с московскими поэтами. В конце
первого отделения обычно выступала Ахматова, в начале
второго — Пастернак. На эстраде они сидели рядом.

Мы с Вадимом Шверубовичем попали на самый парадный,
первый вечер — в Колонном зале Дома союзов. Какое
же это было торжество, какой незабываемый светлый
праздник русской поэзии! Сколько здесь собралось в этот
вечер военной и студенческой молодежи, какие славные
мелькали лица, как забиты были все входы в зал, как ломились
хоры и ложи от наплыва этой толпы юношей и девушек
с горящими глазами, с пылающими щеками. Каким
единством дышал этот зал, хором подсказывая Пастернаку
то и дело забываемые им от волнения слова, вымаливая
у Ахматовой еще, еще и еще стихи военных лет, стихи
о Ленинграде, стихи о любви. Она и здесь, в Колонном
зале, читала негромко, без жестов, чуть-чуть напевно,
стоя в своем простом черном платье и белой шали у края
эстрады.

Помню, что, когда вскоре после этого вечера я шел
к Елене Сергеевне Булгаковой в Нащокинский переулок,
где должны были встретиться Ахматова и Качалов, я думал,
что вот сегодня Анна Анлреевна будет, наверно,
совсем другая, чем обычно, что вот я наконец увижу ее
на крыльях успеха. Но ничего подобного я не увидел.

Судя по краткой записи у меня в дневнике, поначалу

все шло в этот вечер довольно напряженно. Василий Иванович
в передней, помогая Анне Андреевне, приехавшей
позже, снять пальто, от волнения сказал что-то совсем
несуразное, вроде: Но как вы... возмужали, явно вспоминая
Ахматову 1927 года и не находя слова. За круглым
столом в булгаковской уютной синей столовой часто
возникало молчание. В тот вечер у Елены Сергеевны было
мало гостей — еще только Вадим Шверубович с женой,
балериной Большого театра Е. В. Дмитраш, и я. Шли какие-то
довольно натужные рассказы. Василий Иванович
стал вспоминать встречу в Кисловодске, свои тогдашние
стихи, что-то даже попытался процитировать. Анна Андреевна
если и не подхватила, то, во всяком случае, с улыбкой
поддержала эту тему; за столом стало чуть-чуть теплее.
По какому-то поводу, тоже в связи с какими-то общими
воспоминаниями, кажется, она вдруг сказала Качалову:
Мы ведь с вами канделябры эпохи, не правда ли? Шутила,
одобрительно принимала шутки. Ела, пила вместе
с нами. И все-таки оставалась чем-то от всех нас отъединенной.
Так мне, во всяком случае, казалось. И не в первый
раз. Глядя на Анну Андреевну в обществе, я иногда
невольно думал: вот ведь и проста, и оживленна, и естественна,
и острым словом владеет, и улыбается искренно на
иную остроту, а всё — одна, всё сама с собой, всё какое-то
присутствие-отсутствие.
Но все тут же менялось, как только начиналось чтение
стихов. Как будто происходило мгновенное включение тока,
и каким бы непроницаемым ни казалось в это время
ее лицо, как бы ни отводила она от вас взгляд, все равно
это было ваше общение с поэтом. Так было и в тот вечер,
когда Анна Андреевна подряд, с краткими паузами, как
будто даже торопясь сделать все, что решила, и еще прибавляя
к этому что-то по ходу, читала Качалову, и явно
именно ему, одну из Ленинградских элегий (...Меня,
как реку, // Суровая эпоха повернула...
), весь цикл
Cinque1, почти весь ташкентский цикл, и еще эти странные,
до сих пор не до конца мне понятные строфы, которые
назывались сначала Ночные видения, а потом, в измененной
и расширенной редакции,— Путем всея земли,
и еще, и еще новые стихи (из старых, по-моему, не было
ни одного).
Пять (итал ).

22


Потом стал читать Василий Иванович — сначала Ахматову
(оказалось, что он знает наизусть гораздо больше,
чем я думал), затем Блока. Не знаю, может быть, под
влиянием только что отзвучавшего и, конечно, поразившего
его чтения поэта, но только помню, что читал он в тот
вечер вдохновенно: особенно строго в смысле чистоты и нерушимости
ритмов и вместе с тем — с полной, какой-то
бесстрашной душевной раскованностью.
У меня в дневнике после этого вечера — краткая
запись: Кажется, они понравились друг другу. Но я чтото
не помню ни взаимных благодарностей, ни комплиментов,
а помню только сплошной поток стихов, которому,
казалось, в тот вечер вообще не будет конца.
Фонтанный дом
и ултщ Красной
Особенных претензий не имею
Я к этому сиятельному дому,
Но так случилось, что почти всю жизнь
Я прожита под знаменитой кровлей
Фонтанного дворца Я нищей
В него вошла и нищей выхожу...
Общение с Анной Андреевной при свиданиях с ней с
глазу на глаз всегда было нелегким. Трудность эта иногда
даже переходила в какую-то тяжесть: уж очень крепким
концентратор становились порой ее беседы, с их неожиданными
углублениями и поворотами, с их какой-то, как я теперь
понимаю, непрерывной, неослабевающей существенностью,
то есть, проще говоря, с полным отсутствием
болтовни и с невольно возникающим отсюда чувством
ответственности за свои собственные слова. Хотя, в отличие,
например, от Булгакова или, как рассказывают, от
Мандельштама, Анне Андреевне, по-моему, совершенно не
была свойственна способность незаметно экзаменовать
своего нового собеседника.

Я, во всяком случае, не почувствовал ничего подобного,
когда впервые пришел к ней в Фонтанный дом зимой
1940 года. Помню, что позвонил из гостиницы несколько
неуверенно и чуть ли не после первой же фразы неожиданно
услышал: Я вас жду, приходите сейчас — так
звонко, определенно, без паузы, как будто ни малейшей
неожиданности в моем появлении не было, даже как будто
мой звонок — кстати, как будто зачем-то я ей нужен. Но
оказалось, что все это — чистая моя фантазия. Я и до сих
пор не понимаю, почему она меня тогда к себе позвала.
До этого у нас была только еще одна встреча в Москве,
у актрисы Художественного театра Н. И. Сластениной.
Было это зимой 1939 года. Я заехал за Анной Андреевной
на улицу Кирова к художнику А. А. Осмеркину. Там оказалось
шумно уже в прихожей, кого-то не то встречали,
не то провожали, по какому-то поводу пили шампанское,
и Анна Андреевна Д1не показалась оживленной, даже

веселой. А у Сластениной, где ее принимали, может
быть, уж слишком восторженно и подчеркнуто почтительно,
она сразу замкнулась. Прочитала два-три стихотворения,
надписала заранее приготовленные хозяйкой дома
старые свои книги, посидела за столом, больше слушая,
чем участвуя в разговоре, и вскоре стала собираться домой.
Оживилась она только в машине, да и то благодаря
неожиданному казусу. В Левшинском переулке было уже
совершенно темно; в большом шестиместном паккарде,
который прислали по вызову Сластениной из Метрополя,
шофер тоже не включил свет. Я открыл дверцу перед Анной
Андреевной и в полной уверенности, что сажусь рядом
с ней, не рассчитав, что заднее сиденье находится в этой
машине гораздо глубже, чем в обычной, второпях плюхнулся
на пол, где и застыл от боли в копчике и от позора.
Где же вы?! — раздался откуда-то сзади смеющийся
голос.
У меня, к сожалению, не сохранились многие из моих
тогдашних записей в дневнике, но есть вещи, которые мне
и так, без дневника, памятны на всю жизнь. Ясно вижу
эту большую голую комнату, в которую она меня ввела
прямо из маленькой прихожей, сама открыв мне дверь.
Квартира Луниных, где она жила с 1926 года, находилась
во внутреннем дворе, на третьем этаже правого флигеля
(на первом этаже, как мне потом однажды сказала Анна
Андреевна, когда-то жил П. А. Вяземский,— она мне
показала его окно).
Анна Андреевна усадила меня, а сама продолжала
подкладывать дрова в полукруглую высокую, типично
петербургскую печку, опустившись на колени перед открытой
дверцей. Я пока оглядывался: нет, не так уж голо, как
мне показалось в первую секунду: у стены стоит кровать,
или, вернее, койка, покрытая простым темным одеялом;
на другой стене висит зеркало в старинной золоченой раме.
Рядом, не то на полочке, не то на этажерке, не помню,—
что-то фарфоровое, не бог весть что, но тоже старинное.
В углу — икона, складень. У стены рядом с входной дверью
стоит маленький прямоугольный стол, с простой чернильницей,
с пресс-папье — значит, письменный; не то один,
не то два старых стула, просиженное кресло. Ни шкафов,
ни стеллажей. Книги — на столе, на стуле, на подоконнике.
(Так и хочется сказать: а в окно смотрит в комнату старый
клен
, тот самый, свидетель всего на свете, на закате
и на рассвете
, воспетый в Поэме без героя, но, увы,
я его и тогда не увидел и позднее почему-то не замечал.)
Даже по сравнению со скромнейшим кабинетом
М. А Булгакова — единственным кабинетом писателя, который
я тогда знал,— все это казалось почти нищенским.
Но не только не вызывало жалости, а, наоборот, усугубляло
уважение. О Булгакове я тогда подумал, наверно, еще
и потому, что запомнил его слова: Имейте в виду, что
настоящие вещи пишутся на краешке кухонного стола,
а не в кабинете
.
Поначалу беседа не клеилась совсем — с моей стороны
от полной, как говорят актеры, зажатости, от непреодолимого
стеснения, а с ее — очевидно, за неимением никакой
дежурной пластинки с заранее приготовленными на сегодня
разговорами (такие пластинки, как известно,
водятся у многих писателей, даже очень талантливых;
в наших разговорах у нее их никогда не было, хотя кое-что
иногда и повторялось невольно).

Помнится, Немирович-Данченко, Станиславский, даже
молчаливый Качалов с первой же встречи начинали меня
расспрашивать, кто я и что я, чем живу, где учился и т. д.
и т. п. Скажем, Пастернака или, совсем по-другому, Булгакова
можно было просто молча слушать, глядя им в рот,
хоть часами А здесь, с Анной Андреевной, которая, вернувшись
из кухни, налила мне и себе по чашке черного
кофе и вот опять замолчала надолго, я просто не знаю, как
себя вести. И вдруг она мне говорит, причем даже не улыбнувшись:
А знаете, с вами сразу легко. С вами можно
молчать
. Вот тут-то и начался разговор.
О чем? Сейчас уже не все помню. Вероятно, началось
с Пастернака, с Булгакова, с Качалова, с того, что мне
было тогда дороже всего и в искусстве, и в личных отношениях,
что не могло быть безразлично и ей, и это сразу
почувствовалось.
В свои миры Анна Андреевна впускала с большой осторожностью,
только на мгновение что-то приоткрывая, ни
на чем не останавливаясь надолго. Помню, что сразу както
пришибли меня некоторые неожиданные признания.
Совсем не любит Чехова, и не только Чехонте, но вообще
Чехова, ни рассказов, ни пьес1. Макбет для нее сейчас,
1 Мое перевернутое лицо при этом ее признании, очевидно, запомнилось.
Много лет спустя, рассказывая обо мне Надежде Яковлевне

в данный момент, даже больше значит, чем Гамлет...
Все это — каждый раз в связи с каким-то ходом мысли, без
малейшего подчеркивания, без тени бравады. Еще запомнилось:
У вас один Пушкин, а у меня два: у меня еще
Гораций есть
(это показалось мне преувеличением; впоследствии
Анна Андреевна никогда при мне этого не повторяла
и никого с Пушкиным не сравнивала). Гораздо понятнее
показалось то, что Достоевский значит и всегда значил
для нее больше, чем Толстой.
Говорили о Тютчеве, об Иннокентии Анненском (Это
был мой учитель, да и не только мой
). Кажется, в этот
же раз — о Блоке, в ответ на мои расспросы. Очень доверчиво,
даже неожиданно для первого разговора — о Гумилеве,
ее первом муже. Стихов на этот раз не было,— я так
и не осмелился попросить ее что-нибудь почитать.
В Фонтанном доме я у нее потом бывал несколько раз,
начиная с зимы 1946—1947 годов,— каждый раз, как
приезжал в Ленинград. Особенно мне запомнился первый
мой приход к ней после катастрофы 1946 года.
Во внутренний двор Шереметевского дворца нужно
было проходить через две двери (тамбур) центрального
подъезда. В основном здании находился Институт Севера.
Чтобы пройти к Анне Андреевне, теперь нужно было не
только сказать вахтеру или дежурному, к кому ты идешь,
но требовалось оставить ему паспорт. Его возвращали
только при выходе обратно, на улицу.
Когда Анна Андреевна открыла мне дверь, я не мог не
заметить сразу, как она осунулась и как изменилось, стало
каким-то неспокойным выражение ее глаз На этот раз были
особые причины, затруднявшие начало разговора. Я боялся
причинить ей какую-нибудь невольную боль.
Среди книг, как всегда повсюду разбросанных, которые
я стал разглядывать, было много библиотечных —
о Моцарте, о его жизни и творчестве, французских, немецких,
английских; были тут и очень редкие старинные издания.
На мой вопрос, почему у нее сейчас такое скопление
моцартианы, Анна Андреевна сказала, что книги эти
Мандельштам перед тем, как нас познакомить, она ее предупредила*
Только не говорите ему, что вы тоже не любите Чехова' Вам он этого не
простит
Анна Андреевна, к сожалению, так и не успела потом открыть
для себя Чехова, чеховский мир, как это произошло в начале 40 х гг с
Пастернаком, который ведь тоже раньше оставался к нему холоден (слышал
это от него самого, и не раз)

приносят по ее просьбе из фондов Публичной библиотеки,
что нужны они ей и для ее пушкинских штудий, и потому
что с некоторых пор ее заинтриговал Моцарт как личность,
что она много думает о его судьбе, об истории
создания Реквиема, о тайне, окружающей его смерть
и место погребения. Все больше увлекаясь, она мне рассказывала
о женщинах, которых Моцарт любил, о его жене,
которая оказалась способна не установить тогда же
место захоронения его тела, о легендах, которые распространяли
о нем и о его творчестве Сальери и другие его
друзья-враги.

Все это в устах Анны Андреевны и в той обстановке
было, конечно, очень далеко от желания занять гостя интересным
разговором; я это почувствовал и тогда, но понастоящему
осознал гораздо позже. Она говорила со мной
о том, чем сама в то время жила. К Моцарту ее притягивало
его глухое, безысходное одиночество, его вопиюще незаслуженная
обреченность.
И опять, как семь лет назад, мы пили кофе, только на
этот раз Анна Андреевна извинилась, что придется без сахара.
И так как у меня не оказалось папирос, то курили ее,
какие-то самые дешевые. А одну из книг, лежавших
на подоконнике — альбом старинных литографий Петербурга,—
она меня попросила, если можно, взять с собой
и продать в какой-нибудь букинистический магазин. Позднее
я узнал, что в это время Ирина Николаевна и Борис
Викторович Томашевские, ее старые, верные друзья, ежедневно
посылали ей с кем-нибудь из своих детей горячую
еду, заворачивая кастрюльку в несколько газет, чтобы не
остыла.
Я заговорил о ее стихах,— конечно, не о новых, посмел
ли бы я в тот момент! — а о прежних, о напечатанных;
стал их вспоминать. Почему и зачем — до сих пор не понимаю,
попросил подарить мне на память какое-нибудь стихотворение,
написанное ее рукой (никогда в жизни не был
собирателем рукописей). Реакция на эту просьбу была
такая, какой я меньше всего мог ожидать. Она побледнела,
приложила палец к губам и проговорила шепотом: Ради
бога, ни слова об этом. Ничего нет, я все сожгла. И здесь
всё слушают, каждое слово
. При этом она показала глазами
на потолок. Я, конечно, простить себе не мог, что об
этом заговорил.
Анне Андреевне нужно было выйти из дому — куда-то

не то на Литейный, не то на улицу Некрасова, к каким-то
знакомым. Она меня попросила ее проводить, прибавив,
опять шепотом: Только на улице не будем разговаривать.
Когда я уже подавал ей пальто в передней, она
вдруг попросила меня минутку подождать и, вернувшись
из своей комнаты, быстро протянула мне какой-то сложенный
вчетверо лист бумаги, опять приложила палец к губам,
молча показала рукой, чтобы я спрятал его во внутренний
карман. После прочтете,— тихо сказала она уже на
лестнице. Мы шли молча по набережной Фонтанки, по
Пантелеймоновской, простились где-то на Литейном,
В гостинице я, не раздеваясь, зажег лампу и развернул
желтоватый листок старой бумаги с водяными знаками.
Это был ранний автограф известного стихотворения, начинающегося
строкой: А ты теперь тяжелый и унылый...
С левого края листок обгорел, как будто в последний
момент был выхвачен из огня. Стихотворение написано
карандашом, уже вполне ахматовским почерком и наискосок
— строчки лезут вправо кверху. Есть слова вычеркнутые,
есть вписанные: следы работы. Вместо знакомой
строки Кляня медлительность судьбы здесь: Кляня
величие своей судьбы
(хуже, конечно). И дальше вместо
Твои упреки и твои мольбы — Твои угрозы и твои
мольбы
(как она умела со временем расслышать у себя
неточность!). Справа наверху чернилами выведены две печатные
буквы: Б. А., которые я сразу разгадал как посвящение
Борису Анрепу, в книгах отсутствующее. Дата,
обозначенная в нижнем левом углу,— 22 июля 1917,
Слепнево
(в Беге времени— 1916).
Кстати, о Борисе Анрепе. Много лет спустя, как-то
в Комарове, Анна Андреевна, улыбнувшись чему-то, без
всякой связи с предшествующим разговором, сказала:
Вот вы хорошо знаете мои стихи, а на одну вещь, наверно,
никогда не обращали внимания. У меня есть один акростих
.
Я этого действительно не знал и никак не мог догадаться,
что же это может быть. Оказалось — известнейшее
стихотворение 1916 года, неизменно отбиравшееся
автором для переиздания:
Бывало, я с утра молчу
О том, что сон мне пел.
Румяной розе, и лучу,
И мне — один удел.


С покатых гор ползут снега,
А я белей, чем снег,
Но сладко снятся берега
Разливных мутных рек.
Еловой рощи свежий шум
Покойнее рассветных дум.
То, что я в данном случае оказался отнюдь не на высоте,
не помешало, однако, Анне Андреевне еще через несколько
лет сделать на одной из книг надпись, которой я
горжусь, как никакой другой: Виталию Яковлевичу Виленкину,
который лучше всех знает мои стихи
. Увидев,
что меня буквально зашатало от такой надписи, она ее еще
как бы припечатала, почти сердито: Не беспокойтесь.
Я знаю, что пишу
.
Ну и еще один постскриптум о Борисе Анрепе. Ему
посвящено, или, точнее, с ним, как ни с кем другим, связано
много стихотворений (судя по разновременным указаниям
самой Анны Андреевны, не менее тридцати пяти) — в Белой
стае
, Подорожнике и позже — с 1915 по 1961 год.
К нему, в частности, обращены знаменитые стихи 1917 года,
равнодушно и спокойно отвергающие возможность
покинуть родную землю в годину великих испытаний
(Мне голос был. Он звал утешно...). Встреча
с ним оставила навсегда след в жизни Анны Андреевны.
В последнем ее сборнике Бег времени перед небольшим
циклом Эпические мотивы, в который вошли всем известные
белые стихи 1913—1916 годов, впервые появилась
строчка эпиграфа с инициалами Б. А.: Я пою, и лес
зеленеет
. Свою творческую жизнь Б. В. Анреп начинал
одновременно как поэт и художник. (Кроме того, он
много писал о живописи, печатался в Аполлоне.) Строчка
эта — лейтмотив одной из глав его поэмы Человек'.
В последние годы Анна Андреевна вспоминала Бориса
Анрепа нередко и всегда неравнодушно, как мне казалось.
Ей было явно приятно, когда я ей рассказал, что видел
в одном из залов ленинградского Русского музея среди недавно
выставленных произведений начала XX века небольшую
бронзовую голову — мужской портрет отличной работы
скульптора Д. С. Стеллецкого, который меня поразил
1 См. Альманах Муз (Петроград, 1916); в том же альманахе —
четыре стихотворения Анны Ахматовой.

каким-то особенным отпечатком иронии и воли. На дощечке
было написано: Портрет Б. Анрепа.
Уехав за границу совсем молодым, он давно уже стал
там известным мозаичистом, как говорила Анна Андреевна.
Когда она вернулась из Англии в 1965 году, я ее
как-то спросил, не встретились ли они в Лондоне, на что
она, помолчав, ответила: Встретились. И это было очень
страшно. Ведь прошло пятьдесят лет!..

Наши свидания с Анной Андреевной в некоторые периоды
бывали частыми, в другие — очень редкими, так складывалась
жизнь. Но, очевидно, потому, что эти перерывы
ни малейшего отношения не имели к каким бы то ни было
изменениям окружавшей ее имя атмосферы, нам обоим
было не трудно даже по прошествии двух-трех лет продолжать
как бы только что прерванный разговор. У нас
с вами ведь совсем особенные отношения, правда?
—
сказала она однажды именно по этому поводу.-позвонив
мне по телефону, помнится, рано утром, только что приехав
с Ленинградского вокзала.
На книге стихотворений издания 1961 года она мне написала:
В память московских и ленинградских бесед
наших
. Их было много, этих бесед. И в Фонтанном доме,
и в той тесной, темноватой квартире на улице Красной конницы
возле нарядно-холодного Смольного собора, куда
ее переселили вместе с дочерью Н. Н. Пунина Ириной и ее
семьей (Я теперь живу не там,— цитировала она по
этому поводу пушкинскую строчку), и в ее так называемой
будке в Комарове, и в комаровском писательском Доме1
творчества — под сенью заветнейшего кедра перед запретнейшим
окном
, и на Большой Ордынке у Ардовых —
в ее многолетнем московском пристанище, и еще у некоторых
ее московских друзей, где она иногда подолгу гостила
в последние годы, и, наконец, у меня, в Курсовом переулке.

Хочется вспомнить эти беседы и рассказать о них, хотя
бы отрывочно, хотя бы с той невольной неполнотой,
которая объясняется ограниченностью памяти, и с тем необходимым
отбором, к которому обязывает когда-то оказанное
тебе доверие.
Конечно, глупо было бы и пытаться связывать каждую
из этих бесед с каким-нибудь из вышеназванных последних
адресов Анны Андреевны, чтобы придать своим воспоминаниям
тот или иной couleur locale. И все-таки
некоторые темы, какие-то наши разговоры живут в памяти
неотделимо от обстоятельств места, времени, даже погоды.
Вот пример. Много у нас было с Анной Андреевной
разговоров о Пастернаке, в разные годы, в разных местах,—
не помню ни одной встречи без присутствия хотя бы
его имени,— но с улицей Красной конницы, с 1959 годом
связан у меня в памяти какой-то особенно мучительный
разговор о нем, какой-то узел нашего взаимного непонимания,
который завязался тогда в споре о романе Пастернака
Доктор Живаго и так никогда потом и не распутывался.

Помню, было это в феврале, сгущались сумерки, и растреллиевский
собор казался сумрачным на исходе короткого
зимнего дня. Через неуютную безликую столовую
Анна Андреевна провела меня к себе в комнату, где все
показалось мне тесным, бивуачным, неспокойным, хотя в
глубине стояла та же койка, а сидели мы в тех же просиженных
креслах за тем же маленьким столом, и старинный
складень висел на своем месте. Анна Андреевна давно уже
замет

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.