Купить
 
 
Жанр: Мемуары

В сто первом зеркале (Воспоминания об Анне Ахматовой)

страница №4

всем, что свершилось. Мандельштам одним
из первых стал писать стихи на гражданские темы. Революция
была для него огромным событием, и слово
народ не случайно фигурирует в его стихах (ГПБ).
Возвращаюсь к дневнику.
Совсем без всякой связи с этими разговорами, потом,
когда я уже уходил, вдруг: Сядьте, не пожалеете. И, вопервых,
продиктовала и подписала Мелхолу, а во-вторых
(припоминая строфу за строфой), стихотворение Мандельштама,
которое он ей посвятил в 1917 году-—Я не
искал в цветущие мгновенья ..
(оно было напечатано
тогда в какой-то однодневной газете, а потом одна из
строф — в книге Стихотворения 1928 года):
Я не искал в цветущие мгновенья
Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз.
Но в декабре торжественные бденья —
Воспоминанья мучат нас.
И в декабре семнадцатого года
Всего лишились мы, любя,—
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя.
Когда-нибудь в столице шалой
На скифском празднике на берегу Невы
Под звуки омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.
Но если эта жизнь —• необходимость бреда
И корабельный лес — высокие дома,
Лети, безрукая победа —
Гиперборейская чума.
На площади с броневиками
Я вижу человека — он
Волков горящими пугает головнями:
Свобода, равенство, закон.
Касатка милая, Кассандра!
Ты стонешь, ты горишь — зачем
Сияло солнце Александра
Сто лет тому назад, сияло всем?1
Помню ее фразу: Александр в конце — это, конечно,
Пушкин
.
Приехала в Москву 20-го и утром же позвонила.
Голос слабый и больной: на перроне в Ленинграде ей
было очень плохо.
Сегодня был у нее. Подарила наконец книжку, в белом
переплете (а не в зеленом, который именуется лягушкой):
Ну-с, le grand moment approche2.
Часа два с половиной — на самые разные темы.
О пушкинских вариантах Вновь я посетил.... Предположение
о душевной болезни, которую Пушкин в это время
преодолевал, ей кажется вполне правдоподобным. Невозможность
примириться с несвободой в движении (так любил
ездить, ходить) — отсюда и Не дай мне бог сойти
с ума...
.
Почему-то я стал расспрашивать о М. А. Кузмине —
какой он был в жизни, правда ли, что умер в нищете,
в полном одиночестве и т. д. Не меня надо о нем
спрашивать, если хотите услышать о нем хорошее
. Только
себя любил. Невероятный цинизм. Вовсе не одинокий
Хороший вкус, но узкий, во всем, и в музыке, и в ли1
В одной из черновых рукописей воспоминаний Анны Андреевны
о Мандельштаме я нашел дословно то же самое о его отношении к поэзии
Марины Цветаевой, но с очень существенным добавлением О Марине
я — антицветаевец,— может быть, оттого, что зарубежная Цветаева
осталась ему неизвестной

1 Таким я получил это стихотворение от Анны Андреевны. В зарубежном
Собрании сочинений О Мандельштама (том 1, Вашингтон,
Международное литературное содружество, 1967) оно напечатано под
названием Кассандре. Здесь третья строфа (Когда-нибудь в столице
шалой...
) заключает стихотворение. В тексте — несколько незначительных
разночтений.
2 Наступает исторический момент (франц ).

тературе, с предпочтением второму сорту. Свой страшный
дневник он хотел продать Гржебину, издателю (читала
Ольга Судейкина — совала туда свой носик, когда он у
них жил, и секретарша Гржебина — тоже, ex officio
1). Но
умер достойно
. В Мариинской больнице, в 36-м году.

В больницу попал из-за сердца, но там его еще простудили.
Последние слова Ю. Юркуну: Ну, теперь идите,
главное все кончено, остались детали
. Тот не успел выйти
из больницы, как его позвали обратно в палату: Михаил
Алексеевич скончался
.
Дружба Кузмина с Гумилевым, потом резко оборвавшаяся
статьей Гумилева О будуарной поэзии, написанной
с позиций акмеизма. Кузмин просил заменить будуарную
хотя бы на салонную — ни за что! Потом
ненавидел нас всех. Роль Анны Радловой в этом отчуждении.

Прочитала отрывки прозы о Поэме без героя. Всеволод
Князев прямо назван в одном из них. Но герой не он,
а другой; аналогия. Поэт С. 3. Галкин советовал заземлить
поэму. Я пробовала,— не дается. Я что-то сказал
о поэме, оговорившись, что это не точно. Попробуйте
сказать точно
. Вообще все касающееся поэмы ловит с
жадностью,— раньше этого не бывало. Кое о чем спросил
у нее. Полосатый, верста — не Маяковский, а вообще
поэт
(а откуда я взял, что это Маяковский? От нее же.).
Мамврийский дуб — как обозначение древности, извечности
ремесла поэта2.
По телефону сегодня вместо здравствуйте!: Мне
грустно, что я вас не вижу
.
Завтра ей — 72 года.
Я рад, что у меня сохранилась хоть эта краткая запись
трех бесед с Анной Андреевной. Нужно только иметь в виду,
что многое мне тогда не приходило в голову записывать
даже в самой краткой форме. Ну, например, записано у меня
где-то, что она ответила на мой вопрос, верит ли она в
Иисуса Христа не только как в историческую личность.
Разумеется,— как и все более или менее интеллигентные
люди
. И только. А ведь Анна Андреевна, при
всем своем немногословии в подобных случаях, иногда
(правда, очень редко, но все-таки) допускала и настоящие,
серьезные разговоры о религии, о христианстве, о христи1
По должности (лат.).
2 См. Поэму без героя
главу первую

Петербургской повести
анской философии. Особенно если подобные темы затрагивались
в связи с ее стихами. Так было однажды, когда
она мне прочитала нечто поразительное:
Кого когда-то называли люди
Царем в насмешку, богом в самом деле,
Кто был убит — и чье орудье пытки
Согрето теплотой моей груди...
Вкусили смерть свидетели Христовы,—
И сплетницы-старухи, и солдаты,
И прокуратор Рима — все прошли.
Там, где когда-то возвышалась арка,
Где море билось, где чернел утес,
Их выпили в вине, вдохнули с пылью жаркой
И с запахом бессмертных роз.
Ржавеет золото и истлевает сталь,
Крошится мрамор — к смерти все готово.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней — царственное слово1.
Еще сложнее, еще неуловимее для каких-либо последующих
формулировок на бумаге было в разговорах с
Ахматовой все связанное с тайнами ремесла, с рождением
стихов.
Что же касается вышеприведенной записи, то, сохраняя
достоверность беседы по свежим следам, она, конечно,
требует комментария. Вернее, вызывает еще другие, более
широкие воспоминания и даже толкает на какие-то суждения
или оценки, отнюдь не мемуарные. Не знаю, насколько
такие отступления допустимы, знаю только, что
ни здесь, ни в дальнейшем обойтись без них уже не смогу.
Прежде всего это касается отношения Анны Андреевны
к Цветаевой и Мандельштаму.
Собственно, это не отношение, а отношения, совершенно
разнородные в самом главном, самом основном
критерии: в творческом. По-моему, насколько близок был
' Текст приводится по авторизованной машинописи Отдела рукописей
ГПБ, картон сборника Нечет. Строка 11-я имеет вариант: И с запахом
священных роз
,— более соответствующий общему смыслу стихотворения.



ей как поэт Мандельштам, не по сходству, конечно, а по
восприятию, то есть близок-любим, дорог, внятен от начала
до конца, даже в самом сложном, настолько же
далека, чужда была ей поэзия Марины Цветаевой. Достаточно
уже того, что творчество Цветаевой, как это ни
странно, было для нее каким-то производным от Андрея
Белого. Так, по крайней мере, она говорила. Но она не
раз называла ее мощным поэтом и без колебаний
включала ее в короткий список тех поэтов, которых она
больше всего ценит.
Почему-то я никогда не слыхал, чтобы она припомнила,
процитировала хоть строчку Цветаевой, если не считать
эпиграфа к собственному стихотворению Комаровские
наброски
и заключающего это стихотворение цветаевского
образа:
...Темная, свежая ветвь бузины...
Это — письмо от Марины.
А между тем эпиграф этот, О муза плача... — начало
одного из тринадцати стихотворений, которые Марина
Цветаева ей посвятила. Это одно из самых страстных
цветаевских признаний в любви и в то же время —
одно из самых пронзительных поэтических определений
Ахматовой:
О муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.
И мы шарахаемся, и глухое: ох! —
Стотысячное — тебе присягает.— Анна
Ахматова! — Это имя — огромный вздох,
И в глубь он падает, которая безымянна.
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами — то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий...
— И я дарю тебе свой колокольный град,
Ахматова! — и сердце свое в придачу.

Написанное давно, летом 1916 года, это стихотворение
и сейчас волнует, наверно, всех, кому дороги и Ахматова
и Цветаева.
В статье Нездешний вечер, которую упомянула тогда
в разговоре со мной Анна Андреевна, у Цветаевой черным
по белому сказано: Знаю, что Ахматова... в 1916—17 году
с моими рукописными стихами к ней не расставалась и до
того доносила их в сумочке, что одни складки и трещины
остались. Этот рассказ Осипа Мандельштама — одна из
самых больших моих радостей за жизнь
. Правда, в этой
статье 1936 года цветаевское славословие оборачивается
гиперболой, может быть, чрезмерно напряженной, и неизбежность
соревнования, пусть и облагороженного поэтическим
рвением (то есть рвением к ней, к Ахматовой),
как будто подчеркнута. Но все-таки Анна Андреевна восприняла
статью превратно: никогда и ни в чем она Цветаевой,
конечно, не мешала. Но что-то, очевидно, мешало
их настоящему сближению и тогда, и много лет спустя,
после возвращения Цветаевой в СССР, когда они первый
раз в жизни увидели друг друга.
Не могу судить о том, как это было прежде, но в последние
годы мне всегда казалось, что у Анны Андре*
евны на стихи Цветаевой нет отзыва, что она к их
прибою, к их неистовой, горькой страстности остается
глуха. Но равнодушия в ее отношении к Цветаевой не
было никогда — скорее доходила до меня какая-то скрытая
мучительность неприятий, отсюда порой и их страстность.
А иногда она ощущала ее совсем близко к себе,
рядом. Марине Цветаевой посвящено стихотворение 1940
года Поздний ответ:
Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах,
То забьешься в дырявый скворешник,
То мелькнешь на погибших крестах,
То кричишь из Маринкиной башни:
Я сегодня вернулась домой,
Полюбуйтесь, родимые пашни,
Что за это случилось со мной.

Поглотила любимых пучина
И разрушен родительский дом.
Мы с тобою сегодня, Марина,
По столице полночной идем,

А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет,
А вокруг погребальные звоны,
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающей след.
Ну, а как же быть тогда с позднейшими, иной раз
недобрыми и несправедливыми словами, как бы опровергавшими
и эту общность, и эту близость?
Не знаю, как с этим быть. Думаю только, что это
могло быть навеяно чьими-то посторонними усилиями и
что это далеко не самое существенное в отношении Ахматовой
к Цветаевой, при всей их человеческой несхожести
и творческой полярности. И думаю, что гораздо важнее
нам помнить и эти стихи о невидимке, и строки еще
одного ахматовского стихотворения, тоже 40-х, кажется,
годов.
Но близится конец моей гордыни:
Как той, другой — страдалице Марине,
Придется мне напиться пустотой.
И, наконец, те Комаровские наброски 1961 года,
которые так знаменательно были первоначально названы
автором: Нас четверо. Кроме эпиграфа из Цветаевой,
там было еще два эпиграфа — из Пастернака и Мандельштама.
Но и без всяких эпиграфов любящему поэзию
читателю было бы ясно, кто эти четверо и чем они
навеки друг с другом связаны.
К Мандельштаму Анна Андреевна возвращалась не то
лько чаще, чем к Цветаевой, но даже, пожалуй, чаще, чем
к Пастернаку. И всегда, даже в беглом замечании, в какойнибудь
подробности, в эпитете, было что-то новое, еще не
сказанное о нем. Это и понятно. Кажется, из всех своих
современников-поэтов только к одному Мандельштаму
Анна Андреевна относилась как к какому-то чуду поэтической
первозданности, чуду, достойному восхищения.
(Блок в этом смысле стоял у нее на особом месте, вернее,
существовал для нее в каком-то другом измерении, как,
впрочем, и Анненский.)
Она говорила, что у Мандельштама нет учителя, что
он — ниоткуда, совсем ни от кого не зависим, всегда
сам по себе — и ранний, и поздний, и в акмеизме, и далеко

за пределами акмеизма — от Камня до последних стихов.
Позднее я прочитал в рукописи ее воспоминаний
о Мандельштаме: Поразительно, что простор, широта,
глубокое дыхание появились в стихах Мандельштама
именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен
.
Она мне советовала, чтобы лучше его узнать, прочитать
его письма к жене (Возьмите у Нади, она вам даст,
я ей скажу
). И еще: Прочтите непременно его заметки
о Данте,— говорила это задолго до их появления отдельной
книжкой.— Его можно узнать только всего сразу, без
упрощений
.
Как она сердилась, когда при ней говорили, что в Стихах
о неизвестном солдате
все-таки есть что-то непонятное,
иррациональное! Это в наш-то век? Все понятно,
слишком понятно. Надо уметь читать
.
Уже когда Анны Андреевны не стало, до меня дошло
полностью ее стихотворение, посвященное памяти Мандельштама.
Первая строфа, очевидно, связана с его стихами:

Я над ними склонюсь, как над чашей,
В них заветных заметок не счесть —
Окровавленной юности нашей
Это черная нежная весть.
Тем же воздухом, так же над бездной
Я дышала когда-то в ночи,
В той ночи и пустой и железной,
Где напрасно зови и кричи.
О, как пряно дыханье гвоздики,
Мне когда-то приснившейся там,—
Это кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам,
Это наши проносятся тени
Над Невой, над Невой, над Невой;
Это плещет Нева о ступени,
Это пропуск в бессмертие твой.

Это ключики от квартиры,
О которой теперь ни гугу...

Это голос таинственной лиры,
На загробном гостящей лугу.
10 мая 1957, Москва
5 июля 1957, Комарова
Эти стихи поразительны во многих отношениях. Они
совершенны по гармонии своей поэтической архитектоники
— по слитности движения образов, мелодики, ритма.
С необыкновенной смелостью и естественностью в строй
высокой и мерной поэтической речи вплетаются сугубо
прозаические слова (пропуск, ключики от квартиры) и
даже совсем уже обиходное междометие (ни гугу...).
А чего стоят хотя бы только эти вольные стяжения одной из
стоп трехстопного анапеста, от которых ритм всего стихотворения,
как бы синкопически пульсируя, становится
еще более ощутимым:
...Это кружатся Эвридики...
...Это ключики от квартиры...
Каким-то пушкинским откровением стихотворчества, неожиданной
музыкой звучит здесь простейший повтор обстоятельства
места
— Над Невой, над Невой, над Невой,
// Это плещет Нева о ступени...
. И все это дышит,
живет, вздымается в безраздельном слиянии раздумия
с какой-то щемящей остротой скорби. Но еще поразительней
то, как в этих пяти строфах слились воедино
две жизни, две судьбы, и то, как из их слияния, уже сам
собою, неизбежно встает перед нами трагический образ
поэта суровой эпохи (...Меня, как реку, // Суровая
эпоха повернула...
— так начинается другое стихотворение
Ахматовой).
Этим общим гулом времени предопределена и, как
мощным камертоном, настроена их поэтическая перекличка
на протяжении многих лет.
Сама Анна Андреевна относила к себе, то есть считала
к ней обращенными, помимо всем известного стихотворения,
которое так и называется в сборнике Камень—
Ахматова (январь 1914 г.), и приведенного
мной выше Я не искал в цветущие мгновенья... (декабрь
1917 г.), еще пять. Это, во-первых, Твое чудесное произношенье...
(1918) с дивной заключительной строфой:

И столько воздуха, и шелка,
И ветра в шепоте твоем,
И, как слепые, ночью долгой
Мы смесь бессолнечную пьем1.
И, во-вторых, четверостишия: Вы хотите быть игрушечной...
(1911), Черты лица искажены... (10-е гг.),
Привыкают к пчеловоду пчелы... (30-е гг.) и Знакомства
нашего на склоне...
(30-е гг.)2.
Об одном из этих четверостиший, вернее, о том, при
каких обстоятельствах оно родилось, Анна Андреевна мне
рассказывала, причем несколько подробнее, чем впоследствии
на страницах своих воспоминаний о Мандельштаме.
Дело было так. Они однажды приехали вместе из Петербурга
в Царское (помнится, говорилось о 1915 годе).
Ей необходимо было кому-то позвонить, и она вошла в телефонную
будку на вокзале. Осип Эмильевич ее ждал и,
пока она разговаривала, все время делал ей какие-то
странные знаки через стекло. Когда она вышла из будки,
он ей сказал: Если бы вы знали, какое у вас сейчас
' Анна Андреевна как-то связывала с собой еще два стихотворения
Мандельштама этого времени. Оба обозначены в первых редакциях ее
воспоминаний о нем. Это Что поют часы-кузнечик... и, может быть —
Когда на площадях и в тишине келейной.... По поводу первого —
Что поют часы-кузнечик...— А. А. продиктовала как-то Л. Д. СтеничБольшинцовой:
Это мы вместе топили печку; у меня жар — я мерю
температуру.— Лихорадка шелестит, // И шуршит сухая печка. // Это
красный шелк горит
. Н. И. Харджиев пишет в комментарии к этому
стихотворению: По сообщению А. А. Ахматовой, Мандельштам, беседуя
с нею у горящей печки, сказал, что огонь похож на красный шелк
.
1 Было еще одно стихотворение (1910 года) про Черного ангела
на снегу
. Анна Андреевна его не любила и относилась к нему с какимто
сомнением, считая его еще не очень мандельштамовским, скорее,
кем-то навеянньш, может быть, разговорами о ней с В. К. Шилейко,
который тогда нечто подобное говорил обо мне (Воспоминания об
О. Мандельштаме). Это стихотворение действительно трудно причислить
к лучшим среди ранних стихов Мандельштама, но есть что-то очень
значительное в его начале:
Как черный ангел на снегу,
Ты показалась мне сегодня,
И утаить я не могу,
Что на тебе печать господня.

Такая странная печать —
Как бы дарованная свыше —
Что кажется: в церковной нише
Тебе назначено стоять...

было лицо!.. И прочитал ей только что сочиненные
стихи:
Черты лица искажены
Какой-то старческой улыбкой.
Ужели и гитане гибкой
Все муки Данта суждены...
Никаким провидением эти строки тогда для них обоих не
звучали, а как будто, как я понял, скорее даже юмором.
Теперь же невольно вспоминаются через много лет написанные
ее стихи из Реквиема:
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей...
У меня есть любительская фотография, которую мне
подарила Анна Андреевна, надписав на обороте: Москва,
1933—1934, Нащокинский переулок. А.
. Ахматова — в
гостях у Мандельштамов, и едва ли, как она сказала, не
в последний раз перед бедой, уже нависшей над этим домом.
На тахте, прислонясь головой к стене, со спокойным,
задумчивым лицом, в руке потухшая папироса, сидит
Осип Эмильевич; рядом с ним с одной стороны — Анна
Андреевна, в черном платье и какой-то темной накидке,
с челкой, еще совсем как на ранних портретах, а с другой
— Надежда Яковлевна, тоже еще совсем молодая.
Странным кажется, что они обе такие молодые, а Осип
Эмильевич в свои 42 или 43 года уже старик. Чуть левее
на этой же тахте — поэтесса Мария Сергеевна Петровых
(это ей — Мастерица виноватых взоров...). В сборнике
Ахматовой Бег времени стихотворение Воронеж
1936 года (впервые с инициалами посвящения О. М.)
было напечатано полностью, с завершающей его строфой:
А в комнате опального поэта
Дежурят страх и Муза в свой черед.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета.
Она была единственной из поэтов, кто туда приехал

навестить О. Э. Мандельштама. О приезде Пастернака он
только мечтал и писал ему об этом.
Те же инициалы посвящения О. М. проставлены на
листке со стихотворением Немного географии, который
Анна Андреевна дала мне в Комарове летом 1963 года,
сказав, что это последние ее стихи, которые узнал от
нее Осип Эмильевич:
Не столицею европейской
С первым призом за красоту —
Душной ссылкою енисейской,
Пересадкою на Читу,
На Ишим, на Иргиз безводный,
На прославленный Атбасар,
Пересылкою в лагерь Свободный,
В трупный сумрак прогнивших нар —
Показался мне город этот
Этой полночью голубой,
Он, воспетый первым поэтом,
Нами грешными — и тобой.

1937


У Мандельштама есть строчка в варианте одного
стихотворения: Сам себя я за руку по улицам водил... —•
как указано Н. Я. Мандельштам. А в отрывках из трагедии
Пролог, или Сон во сне Ахматовой Песенка слепого
звучит так:
Не бери сама себя за руку...
Не веди сама себя за реку...
На себя пальцем не показывай...
Про себя сказку не рассказывай...
Идешь, идешь — и споткнешься.
Образ облака, сереющего как беличья шкурка, который
мы встречаем у обоих поэтов,— вероятно, не более
чем мимолетное совпадение. Бывает у них перекличка
образов и более глубокого и более неожиданного свойства,
какое-то странное совпадение радаров поэтической чуткости.

Например: конницей бессонниц в воронежском радиоочерке
Мандельштама о Гёте движется искусство народов,
и там, где она протопала, там быть поэзии или войне

(1935). Мы теперь понимаем, что это образ провидческий,
и не можем не думать о том же, перечитывая лирические
строки Ахматовой, возникшие в 1940 году:
Уж я ль не знала бессонницы
Все пропасти и тропы,
Но эта как топот конницы
Под вой одичалой трубы.
Вхожу в дома опустелые,
В недавний чей-то уют...1
В другом случае — тоже из области бессонниц, из
которых рождаются стихи,— перед нами уже не совпадение,
а поэтическая реминисценция.
У Мандельштама одно из лучших ранних стихотворений
начинается строчкой:
Бессонница. Гомер. Тугие паруса...
У Ахматовой в стихотворении 1940 года Тень, которое
первоначально называлось Современница, под эпиграфом
из Мандельштама (Что знает женщина одна о
смертном часе...
):
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя — красавицу тринадцатого года —
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили...
Стихотворение это обращено к женщине, которую Мандельштам
когда-то любил.
Но вот кое-что и еще позначительней.
В воспоминаниях Анны Андреевны читаем: Мы шли по
Пречистенке (февраль 1934 года), о чем говорили — не помню.
Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал:
Я к смерти готов. Вот уже 28 лет я вспоминаю эту минуту,
когда проезжаю мимо этого места
. А в первой
части Поэмы без героя, в одном из отступлений, таинственно
соединяющих видение Петербурга 1913 года с
' На это, по-видимому одновременно со мной, обратили внимание
А. Морозов и В. Борисов (см. примечания к Записям разных лет
О Мандельштама.— Вопросы литературы, 1968, № 4, с. 204).

образами и судьбами далекого будущего, среди выделенных
курсивом строк есть такие:
После — лестницы плоской ступени,
Вопль: Не надо! и в отдаленьи
Чистый голос:
Я к смерти готов.
Тут уже ни случайного совпадения, ни литературной
реминисценции быть не может. Тут бьет один из тех скрытых
ключей, которые питают подводное течение поэмы
и постепенно делают таким широким ее разлив.
Все внимательно читавшие Поэму без героя помнят,
конечно, в эпиграфе одной из глав первой части две
строчки О. Мандельштама:
В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем.
А рядом еще два эпиграфа:
И под аркой на Галерной...
А. Ахматова
То был последний год...
М. Лозинский
В совокупности — смысл всех трех этих эпиграфов, вероятно,
прощание с прошлым, незабываемым и невозвратимым.
Это важно не только для открываемой ими главы,
а для всей первой части, которую автор в подзаголовке
называет Петербургской повестью. Но есть определенные
основания полагать, что первоначально с памятью об
Осипе Эмильевиче Мандельштаме был как-то связан замысел
всей поэмы.
Когда Анна Андреевна дала мне экземпляр последней
редакции
поэмы (1962), я ее спросил, что значит
дата Посвящения — 27 декабря 1940,— так необычно
вынесенная ею наверх, в первую строку? Она ответила:
Это годовщина смерти Мандельштама,— мы только через
два года узнали, когда это случилось
. На том же особом
месте, над Посвящением (...а так как мне бумаги не

хватило, // Я на твоем пишу черновике...), открывая первую
страницу поэмы, стояла дата 27 декабря 1940
и в окончательной ее редакции, которую я получил в январе
1963 года. И только в книге Бег времени дата переместилась
вниз, на обычное в таких случаях скромное
место под текстом. А наверху справа впервые появились
инициалы: Вс. К. (то есть Всеволоду Князеву, безвременно
погибшему в 1913 году молодому петербургскому поэту,—
так сказать, псевдогерою Поэмы без героя Ахматовой).
Как и почему это произошло, я так и не знаю.
Весной 1960 года, приехав в Москву, Анна Андреевна
рассказала мне, что у нее недавно была в Ленинграде
беседа с английским журналистом. Два заданных ей вопроса
и ее ответы на них я, придя домой, записал.
Первый: Думаете ли вы, что после революции люди
стали счастливее?
&

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.