Жанр: Мемуары
В сто первом зеркале (Воспоминания об Анне Ахматовой)
...mdash;
Я не очень компетентна в том, что
касается счастья, об этом надо еще кого-нибудь спросить.
Но одно знаю: у нас люди теперь научились гораздо
больше помогать друг другу, чем прежде
.
Второй:
Кого из ваших современников вы больше
всего любите или цените как поэтов?
—
Блока, Маяковского,
Есенина, Пастернака, Мандельштама и Цветаеву
.
И примечание, так сказать, к моему сведению:
Один там
лишний,— это неправда. Есенина я вовсе не люблю...
Мне показалось знаменательным, что по поводу Маяковского
ни малейшей оговорки не последовало. Есенина
Анна Андреевна не любила; считала, что хорошие стихи
у него, конечно, есть, но они наперечет. Мне всегда казалось,
что стихи Есенина она не принимает потому, что
не принимает его как личность. Никогда не слыхал, чтоб
она критиковала какое-нибудь отдельное его стихотворение.
Он был для нее весь — чужой. Но она никому этого
своего отношения к нему не навязывала. Знаю это и по
себе, как один из тех, кто любит Есенина неизменно.
Итак, в ахматовском списке имя Есенина если не случайно,
то, во всяком случае, непрочно, в то время как имя
Блока этот список закономерно открывает и возглавляет.
Ведь еще в 1914 году Анна Андреевна так надписала ему
свои
Четки
:
От тебя приходила ко мне тревога
И уменье писать стихи.
К проблеме
Ахматова и Блок
мне еще предстоит
попробовать подойти близко в связи с
Поэмой без героя
'.
Здесь же ограничусь только тем, что запомнил
или даже записал из наших разговоров о Блоке. Их было
не так уж много, но начались они с первого моего
прихода к Анне Андреевне в Фонтанный дом. Речь шла, помнится,
о том, каким Блок бывал в общении с другими
поэтами, в частности с ней. Ее ответ помню точно:
Как
вы думаете, это приятно, когда человек смотрит сквозь
вас на что-то свое?
(В. М. Жирмунским опубликовано
стихотворение Ахматовой, посвященное Блоку в начале
10-х годов Оно начинается так'
Ты первый, ставший у источника
С улыбкой мертвой и сухой,
Как нас измучил взор пустой,
Твой взор тяжелый — полунощника. .
Отпечаток блоковского
Страшного мира
здесь очевиден.
Но, прочитав эти строки, нельзя было не подумать и о том,
что она мне тогда сказала о его взгляде )
Общее впечатление от позднейших наших возвращений
к теме Блока у меня почти совпадает с выводом
Д. Е. Максимова. Отвергая прямую преемственность,
Максимов предлагает формулу
зависимости, проявляющейся
в отталкивании и преодолении
. Может быть, определение
зависимость
в данном случае не совсем точно,
как бы его ни мотивировать,— потому и говорю
почти
совпадает
. Но под знаком
отталкивания
от чего-то огромного,
могучего, близкого и вместе с тем чуждого
я тоже воспринимал ахматовского Блока Под тем же знаком
одновременного отталкивания и влечения, мне кажется,
возникли и три стихотворения о Блоке (1944—1960),
которым, по-моему, так и не суждено сложиться в стройный
триптих, сколько бы раз сама Анна Андреевна ни
печатала их подряд, под общим заголовком (она сделала
1 По существу этой проблемы можно найти много ценного в исследованиях
В М Жирмунского в его книгах
Вопросы теории литературы
(Л , 1928),
Теория литературы Поэтика Стилистика
(Л , 1977 — в это
издание вошла и позднейшая его работа
Анна Ахматова и Александр
Блок
, впервые напечатанная в журнале
Русская литература
, 1970,
№ 3), а также в статье Д Е Максимова
Ахматова о Блоке
(
Звезда
,
1967, № 12)
это дважды). Слишком они разные. Никогда не забуду, как
она расстроилась, рассердилась, разгневалась, даже щеки
запылали, когда я ей сказал — и, очевидно, не первый,—
что строчка
трагический тенор эпохи
применительно
к Блоку вызывает у многих недоумение.
Но ведь я же
говорю — трагический
, а не лирический
, я же говорю
— эпохи
!..
(у меня не хватило духу замахнуться на
нее соседней изысканно-колоритной строчкой:
до самого
локтя перчатки
, да и все равно она сказала бы, что это
тоже
эпоха
.)
Зато когда в другом ее стихотворении,
Пора забыть
верблюжий этот гам...
, доходишь до строк о
Рогачевском
шоссе
, которое
помнит разбойный посвист молодого
Блока
,— сколько бы раз ты это ни читал, всякий раз
испытываешь шок неожиданности и какой-то сверхметкости
образа (здесь он, конечно, не автор
Стихов о
Прекрасной Даме
, а просто юный Блок, может быть,
верхом на коне).
А в третьем стихотворении, которое начинается рискованной
для любого поэта парафразой блоковского шедевра
Ночь. Улица. Фонарь. Аптека...
—
Он прав: опять
фонарь, аптека...
, каким чутким слухом расслышанный,
достойный предсмертной трагедии Блока конец:
Когда он Пушкинскому Дому,
Прощаясь, помахал рукой
И принял смертную истому
Как незаслуженный покой.
В обывательском представлении почему-то Ахматовой
всегда что-то приписывается, как будто того, чем была
в действительности ее жизнь,— мало. Может быть, отчасти
это происходит потому, что личная жизнь ее всегда протекала
очень замкнуто, совсем не на виду. Так
склубилась
,
по ее выражению, и легенда о ее
романе с Блоком
,
легенда с вариацией на тему о ее безответной влюбленности.
Раз уж ею было написано в 1914 году стихотворение
Я пришла к поэту в гости...
, раз уж Блок, как всем
известно, посвятил ей стихотворение
Красота страшна
,—
Вам скажут... — так неужели же не было романа?
Ну, а если и не было, то...
Как памятно, вероятно, не мне одному, Анна Андреевна
версию о своей
влюбленности
отрицала весьма
спокойно и категорически, хотя в самой этой версии ничего
зазорного для нее не было. Иногда — и не очень
даже в шутку, а сердито — говорила, что напишет воспоминания
о том, как у меня не было ро ана с Блоком
.
Чувствую, что еще что-то надо бы сказать об отношении
Анны Андреевны к Блоку, даже только касаясь этой
темы, но не знаю, как это выразить... Мне всегда казалось,
что Блок значит для нее больше, гораздо больше,
чем то, что она о нем говорит; что она все время к нему
возвращается, продолжает думать о нем, не вспоминать,
а именно думать о нем как о поэте и как поэта —
любить.
Несколько слов о блоковском стихотворении, посвященном
Ахматовой (опять — отступление). Во-первых, напомню
его:
Красота страшна
,— Вам скажут —
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан — в волосах.
Красота проста
,—• Вам скажут —
Пестрой шалью неумело
Вы укроете ребенка,
Красный розан — на полу.
Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя:
Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна
.
Стихи эти датированы точно — 16 декабря 1913 года —
и, значит, предшествовали ее стихам с посвящением
Александру
Блоку
, под которыми во всех изданиях значится
1914 год. Анна Андреевна считала стихотворение Блока
мадригалом
, стилизованным в испанском духе. Она говорила
об этом в своих воспоминаниях о Блоке:
У меня
никогда не было испанской шали, в которой я там изображена,
но в это время Блок бредил Кармен и испанизировал
и меня. Я и красной розы, разумеется, в волосах не
носила. Не случайно это стихотворение написано испанской
строфой романсеро
1.
Смешно было бы спорить по этому поводу с самой Ахматовой,
а спорить посмертно — даже как-то и кощунственно.
Да, собственно, и никакого спора нет: конечно,
мадригал
; очевидно —
романсеро
; образ
испанизирован
,
то есть стилизован и чем-то близок к блоковскому
циклу
Кармен
. Все так. Но почему, когда теперь читаешь
это стихотворение, что-то еще в нем неотступно слышится,
особенно в самом конце:
...не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна.
Что же касается блоковской
стилизации
, то невольно
приходит в голову, что у Ахматовой в молодости,
очевидно, было какое-то тайное свойство: подсказывать
тем, кто хотел ее запечатлеть, не прямое сходство портрета,
а новый поворот давно владеющей самим художником
темы. Так, Мандельштам облек свою
Ахматову
в совсем
иную
шаль
, в трагедийную шаль героини Расина:
Вполоборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос — горький хмель —
Души расковывает недра:
Так — негодующая Федра —
Стояла некогда Рашель.
Эти стихи были написаны в 1914 году. А совсем незадолго
до этого, в далеком Париже, Амедео Модильяни, который
тогда, по словам Анны Андреевны,
бредил Египтом
,
упорно рисовал ее голову
в убранстве египетских цариц
и танцовщиц
.
Молодой Хлебников,
Велимир I
, как он себя называл,
который любил ее стихи и, при всей своей нелю
Звезда
,
1967, № 12.
1910-е гг
димости, бывал у нее в доме в самый разгар вражды
между футуризмом и акмеизмом, посвятил ей нечто совсем
не
портретное
, но зато характерно хлебниковское:
ПЕСНЬ СМУЩЕННОГО
На полотне из камней
Я черную хвою увидел.
Руки ее нет костяней,
Стучится в мой жизненный выдел
Так рано? А странно: костяком
Прийти к вам вечерком
И, руку простирая длинную,
Наполнить созвездьем гостиную.
(1913)
Не то же ли самое можно сказать про облик молодой
Ахматовой в стихах Кузмина (
Залетною голубкой к нам
слетела, // В кустах запела томно филомела...
) да и Гумилева
(
Из логова змиева, // Из города Киева, // Я взял
не жену, а колдунью...
)!*
Но отступление мое затянулось.
Если честь быть так или иначе приобщенной к сонму
блоковских женщин
Анна Андреевна с ироническим недоумением
отвергала, то совсем другой своей близостью
Блоку, им самим засвидетельствованной, она явно гордилась.
Она была по-настоящему рада, когда в воспоминаниях
К- И. Чуковского вновь подтвердилось, что Блок
запомнил ее стихи 1917 года:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил:
Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид
.
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Повторяя эти стихи, Блок говорил:
Ахматова права
.
Она об этом слышала уже давно, но теперь это ее заволновало,
словно только что услышанное. Когда мы с ней об
этом говорили, она стала вспоминать вообще Блока последних
лет. В тот раз я ничего не записал, но более ранняя
запись в дневнике на ту же тему у меня сохранилась:
16 июля 1961. В воскресенье, 2-го, у меня: Ахматова,
Елена Сергеевна Булгакова, Нина Дорлиак и Д. Н. Журавлев.
Обед.
По какому-то поводу Анна Андреевна заговорила о
вечере Блока в Большом драматическом театре весной
1921 года. На этот вечер собралась вся петроградская
литературно-артистическая публика. Шли пешком, кто откуда,—
трамваев не было. Одеты все плохо, голодные.
Анна Андреевна сидела с Ходасевичем в ложе. Блока
все просили еще читать. Было видно, как он устал.
Хоть
бы они его отпустили!
— на ухо Ходасевичу. Встретились
за кулисами. Блок поднял на нее глаза, поздоровался.
А где же испанская шаль?
Больше они уже не виделись.
После этого было уже только
...Наше солнце, в муке
погасшее
1.
А. А. читала: стихи, посвященные М. Цветаевой (где
про
Маринкину башню
),
Мелхолу
,
В прошлое давно
пути закрыты...
,
Бег времени
(теперь это четыре строчки)2,
еще что-то.
Потом я еще два раза был у нее на Ордынке.
...Ордынка. Это место наших встреч у меня в дневнике
мелькает чаще, чем какое-либо другое. Иначе и быть не
могло: на Большой Ордынке, у Ардовых, Анна Андреевна
в течение многих, многих лет подолгу жила, приезжая
из Ленинграда. Сюда приходили к ней все близкие друзья.
Здесь назначались важнейшие для нее московские деловые
встречи, связанные с надеждами на издание стихов.
Из стихотворения Ахматовой 1921 г., посвященного памяти Блока,
А Смоленская нынче именинница .
2 Что войны, что чума? — конец им виден скорый,
Их приговор почти произнесен.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?
(В издании
Библиотеки поэта
ошибочно датировано 1962 г )
Когда она здесь гостила, ардовский телефон работал
вовсю (хотя Анна Андреевна телефонных разговоров вообще
не признавала и вела их лаконично, только по
необходимости); поток посетителей с трудом поддавался
какой-либо регламентации: помимо друзей и давних знакомых
побывать у Ахматовой — в последние годы — стремились
еще очень и очень многие. Да она и сама, если
позволяло здоровье, много выезжала. Иногда расписание
приемов и выездов путалось, одни налезали на другие,
и начиналось то, что Пастернак очень образно называл
ахматовкой
, имея в виду, очевидно, все вместе — и
встречи, и проводы, и беспрерывный поток посетителей, и
телефон, и хаос в комнатах, и общую приподнятую атмосферу
дома, взбудораженного приездом Анны Андреевны.
Все это приходилось не раз заставать здесь и мне.
Но еще больше Ордынка помнится мне другой, тихой, без
всякой
ахматовки
. Может быть, потому, что я часто заставал
здесь Анну Андреевну больной, или в периоды
после тяжелой болезни, или просто очень усталой. Обычно
мы сидели с ней
у нее
, то есть в крошечной комнатке
Алеши Баталова (старшего сына жены Ардова, Н. А. Ольшевской),
которую Алеша неизменно, при любых своих
личных обстоятельствах, с радостью уступал Анне Андреевне,
когда бы ей ни вздумалось приехать.
В этой комнатке было тесно и от того немногого, что
там находилось обычно,— в нее еле вмещалась тахта, маленький
письменный стол, стул и, кажется, еще столик
с зеркалом. А когда с приездом Анны Андреевны все это
еще заваливалось книгами, папками, раскрытыми чемоданами
и т. п., закуток становился еще теснее. Стул стоял
прямо против ее тахты и очень к ней близко. Уже от одного
этого общение с ней поневоле приобретало здесь особую
остроту, особенно когда она начинала читать своему гостю
новые стихи. А без новых стихов она в Москву не приезжала,—
я, по крайней мере, такого случая не помню.
Читать она начинала почти сразу, почти непосредственно
после какого-нибудь полуиронического вступления,
вроде
ну, что мы имеем на сегодняшний день?
или
что произошло за отчетный период?
— как будто заранее
ждала этого и вот теперь без всяких отлагательств
исполняла свое намерение. Читала почти всегда наизусть,
только в редких случаях просила достать из чемодана или
из груды папок на окне одну из своих записных книжек.
И какой бы она ни была в этот день бесконечно усталой,
как бы пугающе ни сказывался недавний сердечный приступ
в неровном дыхании и иссиня-черном цвете г"б, она
непременно читала стихи. И ничто не могло помешать ее
внутреннему преображению: ни случайность того, что было
на ней надето, ни грузная
непоэтичность
ее позы на
тахте, ни квартирный шум за стеной, ни духота этой тесной
клетушки, в которой она еще предлагала своим посетителям
не стесняться курить.
Бывало иногда, что Анна Андреевна ждала у себя на
Ордынке не просто слушателя, которому могла доверить
свои новые стихи, но кого-нибудь, чье впечатление могло
бы ей как-то помочь в еще не оконченной работе. Однажды
она меня встретила в передней совсем не по-обычному, я
сразу заметил, что с:;а чем-то не то взволнована, не то смущена,
и подумал, что, наверно, не вовремя пришел. Оказалось,
что это волнение, эта немножко напряженная улыбка
относятся ко мне непосредственно. Она решила прочитать
мне несколько сцен из трагедии Гюго
Марион Делорм
,
которую в то время переводила по заказу Гослитиздата:
Не бойтесь, я не очень долго буду вас душить трагедией
в углу
, но вы — театральный, понимающий
и должны
мне честно сказать, как это выходит сценически
. Прочитала
она мне почти два акта, стесняясь, что
утомляет
.
Но было видно, как она этим переводом увлечена
(вспоминают, что она им тяготилась,— я видел другое).
Никогда не думал, что меня ждет такое наслаждение
от всегда мне чуждой пышной драматургии Гюго. Но
это был Гюго Ахматовой: чувства героев казались поживому
страстными и в то же время прозрачными,
осветленными; они словно требовали вот именно такой
чистой, строгой декламации, такой естественной мерности,
которая звучала сейчас в этом поразительном чтении.
Никаких других переводов Анна Андреевна мне никогда
не читала. Всегда только свое, последнее.
Не знаю, где стихи Ахматовой звучали в ее чтении
с наибольшей неотразимостью: на эстраде, или в какомнибудь
многолюдном обществе, за столом, или вот так,
с глазу на глаз. Могу только сказать, что уходил я от нее
после таких чтений, после
Поэмы без героя
, после
Полночных стихов
, стихов
Из сожженной тетради
и многого другого с каким-то особенным чувством, которое
определить трудно, но которое, наверно, и есть
счастье.
Что же сказать о потрясении, которое я испытал,только
что прослушав, вот так,
между четырех глаз
, еще не
знавший бумаги
Реквием
— с обещанием ничего из запомненного
не записывать и
никому, никогда..
? Это
было еще задолго до того, как она
рассекретила
это великое
свое создание, которое многие потом назовут народным.
Встречи последних лет
. Свою меж вас еще оставив тень
Анна Ахматова
На бумаге воспоминания о любом человеке — это
всегда все-таки некая искусственная штриховка его облика,
а главное — невольная концентрация его высказываний.
Вот и я, перечитывая написанное, боюсь, как бы Ахматова
не стала на этих страницах
речистой
, с готовыми
к случаю рассказами, суждениями, характеристиками.
А ведь она была молчаливой. Правда, это вовсе не противоречило
ее способности вдруг чем-то загореться, разговориться,
вести горячую, увлекательную беседу. Естественно,
что такие моменты особенно и запоминались. Но
все-таки фон ее обычного немногословия, даже на людях,
даже в гостях, нужно иметь в виду.
Ко мне она первый раз приехала в конце 50-х годов,
в 58-м, кажется. С трудом, с одышкой поднялась на
второй этаж, но, войдя ко мне в комнату, в предложенное
кресло не села, а сразу стала внимательно рассматривать,
что висит на стенах. Остановилась у письменного стола
перед акварельным эскизом В. В. Дмитриева к
Пиковой
даме
. Это не эскиз декорации, а всего лишь предварительный
набросок,
мотив
, как бы намек на возможную
атмосферу какого-то будущего спектакля: в холодных
блеклых предутренних полутонах угадывается вестибюль
старинного барского дома с барочными скатами боковых
лестниц и балюстрадой наверху, на которой чуть виден
мужской силуэт в плаще и треуголке. Я только было открыл
рот, чтобы объяснить, что это такое, но Анна Андреевна
меня опередила, все еще не отрываясь от картинки:
От меня, как от той графини,
Шел по лестнице винтовой,
Чтоб увидеть холодный, синий,
Строгий час над снежной Невой.
И добавила, взглянув на меня лукаво сбоку:
Не удивляйтесь.
Со мной это бывает
. (Потом я совершенно
неожиданно нашел это четверостишие в примечаниях автора
к
Поэме без героя
в качестве одной из не вошедших
в окончательный текст, но тем не менее и незачеркнутых
дописок. Оно находилось среди
Dubia
, т. е.
вызывающего
сомнения
, и было представлено автором так:
И уже
просто клеветническое добавление
1.)
Я показал ей кое-что из своих книг, в том числе и предмет
моей библиофильской гордости —
Образ Ахматовой
,
антологию посвященных ей стихов, изданную в 1925 году
Э. Голлербахом в 50 нумерованных экземплярах. Но она
ее даже не перелистала, только сказала, что давно ее не
видела,
да и ни к чему это
.
Вскоре в комнату вошла моя сестра. Анна Андреевна
поднялась ей навстречу, пошел общий разговор, и мы перешли
в столовую обедать.
О царственности облика Ахматовой в старости говорят
и пишут, кажется, все, кто ее знал,— это уже трюизм. Но
без него действительно трудно обойтись, когда вспоминаешь
ту совершенно естественную, ненаигранную, спокойную
величавость, которая в последние годы стала ей
свойственна и в походке, и в жесте, и в повороте головы
иногда, например, когда она что-нибудь внимательно
слушала. Когда Анна Андреевна замедляла шаг перед
закрытой дверью, казалось, что дверь должна перед ней
сама отвориться, кресло — придвинуться, белая шаль —
лечь на ее плечи, и даже непочтительная приставучая
наша собака Изора — отстать. Я не любил только, когда
к этой естественной царственности примешивалось в ее
тоне еще что-то совсем другое, что-то петербургское,
светское, чопорное, подмораживающее окружающих. Но
это случалось редко и только при других гостях. Впрочем,
Анна Андреевна могла сама тут же и снять этот тон
1 В издании
Стихотворений и поэм
Анны Ахматовой (
Библиотека
поэта
, 1976) эти строки напечатаны в виде самостоятельного стихотворения,
по автографу (ЦГАЛИ), со значительными разночтениями:
От меня, как от той графини,
Шел по лесенке винтовой,
Чтоб увидеть рассветный, синий.
Страшный час над страшной Невой.
1958 (?)
какой-нибудь неожиданной и отнюдь не светской фразочкой
— о величайшей уместности раков, когда люди пьют
пиво, например. Оторвавшись от общего разговора при
виде кого-нибудь из ардовских мальчиков в полном параде
и с элегантно торчащей из верхнего кармашка расческой,
могла как бы вскользь заметить:
Ты бы уж лучше зубную
щетку туда
. Когда мы сидели за нашим круглым столом
втроем (она очень тепло относилась к моей сестре Анне
Яковлевне, уважала ее и с особым доверием относилась к
ней как к врачу), визитной чопорностью и не пахло. От
светскости
ее вообще обычно спасал и уводил юмор. А
юмор у Анны Андреевны был отличный, острое словцо
она всегда любила. Недаром в одном из ранних ее стихотворений
уже мелькнула в лирическом контексте
веселость
едкая литературной шутки
.
Помня о запретах врачей, я, бывало, не ставил на
стол заранее никаких графинов и не без страха спрашивал
у нее, что она будет пить, в надежде, что она скажет:
вино
или
ничего
. Но ответ бывал всегда один и тот же:
Рюмку водки, если она у вас есть
. И таким же неизменным
был ее первый тост, которым она перебивала мой
за нее:
Выпьем за то, что мы опять сидим вместе,
что мы опять встретились
. От этого тоста становилось
уютно. Больше двух-трех рюмок она никогда не пила.
Нередко бывало, что тут же за обеденным, еще не убранным
столом она начинала читать новые стихи. Потом переходили
опять ко мне в комнату. В каждый свой
приезд она теперь непременно бывала у нас раз или два,
один раз даже осталась ночевать.
Почти не бывало случая, чтобы, придя ко мне, Анна
Андреевна не попросила музыки (так и слышу ее:
А музыка
будет?
). Ей достаточно было нашего убогого
проигрывателя и заигранных пластинок. На вопрос, что
она хотела бы послушать, чаще всего отвечала:
Выберите
сами
(что это будет классическая музыка, а если
современная, то либо Прокофьев, либо Стравинский,—
разумелось само собой). Но иной раз
заказывала
совершенно
определенно: Бетховена, Моцарта, Баха, Шумана,
Шопена. И почти как правило, чтобы играл Рихтер.
Он ее не только восхищал как музыкант, но и как личность
интересовал ее чрезвычайно; она меня часто о нем расспрашивала,
зная о нашей давней дружбе.
Я любил незаметно смотреть на нее, когда она слушала
музыку. Внешне как будто ничего в ней не менялось, а
вместе с тем в чем-то неуловимом она становилась иной:
так же просто сидела в кресле, может быть, только чутьчуть
прямее, чуть-чуть напряженнее, чем обычно, и что-то
еще появлялось незнакомое в глазах, в том, как сосредоточенно
смотрела куда-то прямо перед собой. А один раз,
когда мы с ней слушали в исполнении Рихтера шумановскую
пьесу с обманчивым названием
Юмореска
(кажется,
один из самых бурных полетов немецкой романтики),
я вдруг увидел, что она придвигает к себе мой блокнот,
берет карандаш и довольно долго что-то записывает; потом
отрывает листок и спокойно прячет его к себе в сумку.
Когда музыка кончилась, она сказала:
А я пока стишок
сочинила
. Но так тогда и не показала и не прочла, а я
не осмелился попросить. Но потом несколько раз читала
это стихотворение у меня, и у себя, и всегда с предисловием:
Вот стихи, которые я написала под музыку Шумана
:
...И мне показалось, что это огни
Со мною летят до рассвета,
И я не дозналась — какого они,
Глаза эти странные, цвета.
И всё трепетало и пело вокруг,
И я не узнала — ты враг или друг,
Зима это или лето.
В книге
Бег времени
эти стихи под названием
Отрывок
вошли в цикл
Нечет
и следуют непосредственно
за
Музыкой
, посвященной Шостаковичу.
Юмореску
Шумана я потом по ее просьбе заводил ей часто. С музыкой,
которая однажды попадала в ее стихи, Анна Андреевна
вообще потом уже не расставалась. За пластинкой
с записью предпоследней фортепьянной сонаты Бетховена
ор. 110 она как-то заехала ко мне в час ночи, по дороге
домой откуда-то из гостей (
И в предпоследней из сонат//Тебя
я спрячу осторожно...)1. Это было после ее
встречи с Г. Г. Нейгаузом, который рассказал ей все об
этой сонате
и произвел на нее большое впечатление
своей игрой.
' Это первоначальная редакция начала пятого стихотворения —
Зов
—из цикла Полночные стихи
. В окончательной редакции:
В которую-то из сонат // Тебя я спрячу осторожно
.
А любимым ее произведением Стравинского, творчество
которого она хорошо знала, начиная с Петрушки
и Весны священной
, была Симфония псалмов
.
Никаких особых разговоров о живописи, вообще об
изобразительном искусстве у нас не было. Но как-то повелось,
что, приходя ко мне, Анна Андреевн...
Закладка в соц.сетях