Жанр: Мемуары
В сто первом зеркале (Воспоминания об Анне Ахматовой)
...а просила достать
с полки какую-нибудь хорошую монографию или репродукции
картин какого-нибудь музея и с удовольствием, не
торопясь их перелистывала. При этом иногда обнаруживались
ее пристрастия: например, европейскую готику,
Джотто и итальянское кватроченто она явно предпочитала
Рафаэлю и Леонардо, а Эль Греко — всем другим
испанцам
. Сезанна и Дега любила больше, чем последовательных
импрессионистов, а Гогена ей было просто
не нужно
. Мне казалось, что не очень нужен ей и
Пикассо, и я всегда удивлялся, что, прожив столько лет
рядом с Н. Н. Луниным, с таким талантливым и влиятельным
знатоком новейшего искусства, Анна Андреевна сохранила
полную самостоятельность своих вкусов. А вот о
Шагале она никогда не говорила равнодушно и всегда
готова была еще раз его посмотреть, хотя бы в репродукции.
Недаром Витебск Шагала попал в ее
Царскосельскую
оду
, да еще в каком качестве — как параллель
к собственному поэтическому замыслу:
Но тебя опишу
я, // Как свой Витебск — Шагал
. Кстати сказать, у этой
оды, в которую так неожиданно для Ахматовой вплелась
ирония и нарочито сгущенная проза, было первоначально
два эпиграфа: один из
Заблудившегося трамвая
Гумилева:
...А в переулке забор дощатый...
, а второй —
горько запомнившаяся ей фраза Н. П. (Лунина, конечно,—
может быть, в момент ссоры):
Ты поэт местного,
царскосельского значения
. В
Беге времени
остался
только первый.
Фраза эта была брошена, надо полагать, случайно.
Через много лет, когда они давно уже расстались,
Н. Н. Лунин писал ей:
Мне кажется, я в первый раз так
всеобъемлюще и широко понял Вас... И мне показалось
тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы
так цельна и потому совершенна, как Ваша; от первых,
детских стихов (перчатка с левой руки
) до пророческого
бормотания и вместе с тем гула поэмы... В Вашей жизни
есть крепость, как будто она высечена в камне и одним
приемом очень опытной руки... Вы казались мне тогда —
и сейчас тоже — высшим выражением Бессмертного, какое
я только встречал в жизни
. Это письмо1 невольно
вспоминается мне за скорбными строками короткого стихотворения
1953 года с инициалами посвящения: Н. П.
И сердце то уже не отзовется
На голос мой, ликуя и скорбя.
Всё кончено... И песнь моя несется
В пустую ночь, где больше нет тебя.
В конце 50-х годов, когда у нас впервые разгорался
интерес к творчеству Модильяни в связи с появлением
французских и американских монографий в букинистических
магазинах и с выходом на экран фильма Ж. Беккера
Монпарнас, 19
, Анна Андреевна говорила о нем
так, как будто продолжала случайно прерванный разговор
о человеке ее круга, всегда ей близком. У нас за
столом она рассказывала отдельные эпизоды своих встреч
с Модильяни в Париже в 1910 и 1911 годах, которые
потом вошли в ее воспоминания, опубликованные в
Дне
поэзии, 1967
. О рисунке Модильяни, сделанном по памяти,
а не с натуры, но тогда же в Париже, Анна Андреевна
говорила, что это, конечно, никак не портрет и что он —
один из шестнадцати, единственный уцелевший. Остальные,
как она однажды выразилась,
скурили солдаты
в Царском
.
Среди
бродивших
вокруг
Поэмы без героя
, но
так и не вошедших в нее строф в архиве сохранились
две, навеянные воспоминаниями о встрече с Модильяни.
Они записаны карандашом на полях второй части,
Решки
, после строфы 7-й, кончающейся словами:
Кто
над мертвым со мной не плачет, // Кто не знает, что
совесть значит // И зачем существует она
:
В черноватом Париж тумане,
И наверно, опять Модильяни
Незаметно бродил за мной.
У него печальное свойство
Даже в сон мой вносить расстройство
И быть многих бедствий виной.
ГПБ, ф. 1088, № 297.
Но он мне — своей Египтянке...
Что играет старик на шарманке
А под ней весь парижский гул,
Словно гул подземного моря,—
Этот тоже довольно горя
И стыда и лиха хлебнул.
Модильяни она упорно называла
Амедей
, а не
Амедео
, как все, и сердилась на то, что тупик Фальгьер,
где она бывала в его нищенской мастерской, почему-то
мемуаристы упорно называют улицей. Вообще чувствовалось,
что в воспоминаниях о Модильяни ее заботит
предельная точность. Несколько раз она мне звонила с
просьбой выяснить какие-то детали: то даты постановок
балетов Стравинского во время
русских сезонов
Дягилева,
то дату выхода
Песен Мальдорора
Лотреамона,
которыми увлекался Модильяни, и как пишется фамилия
автора по-французски.
Как-то, позвав меня к себе на Ордынку, Анна Андреевна
дала мне разрозненные листки рукописи своих воспоминаний
о Модильяни, с помарками и вставками карандашом,
с дополнениями, место которых не было твердо
определено. Она попросила меня связать все это воедино,
как мне покажется лучше, а потом перепечатать на машинке.
Когда я это сделал и принес ей все четыре экземпляра
вместе с ее листками, она при мне прочитала машинопись
и один экземпляр подарила мне с подписью и
датой —
за труды
. Она тогда еще сомневалась, можно
ли оставить в тексте французские слова и целые фразы
без перевода, который казался ей в данном случае нелепостью,
или лучше сразу написать все по-русски. Почемуто
так и не исправила свою ошибку насчет места рождения
Модильяни — он родом из Ливорно, а не
из-под
Ливорно
, как у нее сказано,— наверно, просто потом забыла
об этом. И категорически отказалась хотя бы смягчить
резко уничижительную оценку фильма
Монпарнас,
19
, которой заканчиваются ее воспоминания (я ей это
предлагал —
в память Жерара Филипа
, но аргумент не
подействовал)1. На несправедливость и рискованную не1
У меня есть любительская фотография: Жерар Филип — у
дочери Модильяни Жанны; по ее словам, он пришел к ней
просить
прощения за то, что так плохо сыграл эту роль
. Она смотрит на него с
нежностью.
полноту ее характеристики близкой Модильяни женщины,
Беатрисы Хестингс, талантливой английской поэтессы и
критика, я ей в то время, к сожалению, указать не мог,
потому что только еще начинал тогда всерьез заниматься
биографией этого художника.
У меня Анна Андреевна иногда встречалась с актерской
молодежью и кое с кем из старшего поколения
МХАТа. Театральные разговоры она слушала с интересом,
тем более что в ее присутствии они как-то невольно очищались
от будничной шелухи. Несмотря на то что она давно
уже не ходила в театр, некоторые ее замечания о современном
театральном искусстве попадали, что называется,
не в бровь, а в глаз. Помню, как однажды она удивительно
к месту вмешалась в какой-то наш спор, просто напомнив
слова Пушкина:
Что, если докажут нам, что самая
сущность драматического искусства именно исключает
правдоподобие?
У нее был, очевидно, какой-то свой театр — вернее,
своя мечта о театре. Какая именно, сказать трудно, но
можно было в ином разговоре почувствовать ее тяготение
к остраненной сценической обстановке, к смело выдвинутым
из привычного быта
предполагаемым обстоятельствам
,
к сгущенности и остроте психологии, даже к гротеску.
Как-то раз она мне сказала, что собирается написать
пьесу. Я спросил:
О чем?
— на что последовал
лаконичный и загадочный ответ:
О летчиках
. И больше
она никогда к этой теме не возвращалась.
О ее театральных вкусах судить было трудно. Знаю,
что Художественный театр прошел как-то мимо нее1.
Поздний Мейерхольд — тоже. Зато петербургского Мейерхольда
она помнила всего — от
Балаганчика
до
Маскарада
.
Но ей совершенно не свойственно было останавливаться
на старых впечатлениях, хотя бы даже на
таких для нее неотразимых, как Шаляпин или как мариинский
балет с Анной Павловой, Карсавиной и Нижинским.
' А все-таки помню, как она мне однажды ответила на ламентации
о том, что кому же сейчас нужны все эти мои бесконечные лекции и
семинары по истории МХАТа:
Напрасно вы так думаете, вы делаете
большое культурное дело
. Различным россказням о ее презрительновраждебном
отношении к Станиславскому я просто не верю,— разве
что к
системе
, о которой она, конечно, могла знать только понаслышке.
При мне она как-то говорила о Станиславском и Немировиче-Данченко
с сыном Леонида Андреева, Вадимом, очень серьезно и уважительно.
Имена эти только мелькали, упоминались — тут важна
была интонация. А среди драматических актеров, которых
ей довелось видеть на сцене, был только один, о ком она
всегда отзывалась с восхищением, даже больше того, с
преклонением: Михаил Чехов (тоже ведь МХАТ!). Его
она не раз при мне называла
гениальным
,
сверхактером
.
Я всегда поражался, как легко и естественно Анна
Андреевна становилась центром любого общества, театрального,
литературного, старого, молодого, какого угодно,—
без малейшего намерения, как теперь говорят,
занимать
площадку
. Легко и естественно, потому что это
происходило не из почтительности к
живому классику
(явление, впрочем, само по себе достаточно редкое), а по
праву таланта, ума, знаний, прозрений — словом, по праву
высшего духовного приоритета.
Как-то раз у меня собралось довольно много народа, и
Анна Андреевна вошла в комнату во время разговора
о Кафке, которого тогда, впрочем, еще мало кто из нас
читал в подлиннике или хотя бы в переводе. Усевшись
в кресло, она без малейшей паузы включилась в этот
разговор и моментально им завладела. Мы все рты разинули,
когда она по общей просьбе стала пересказывать нам
роман
Процесс
, причем пересказывать так, что было
впечатление, будто мы слушаем самого автора. До сих пор
думаю, что это было какое-то наитие сотворчества: ни одного
лишнего слова в этом потоке подробностей, как бы
перегонявших одна другую, но в то же время поразительно
рельефных. Продолжалось это странное действо чуть ли не
целый час, но Анна Андреевна не устала нисколько,
только щеки у нее разгорелись и глаза необычно блестели.
Я потом только понял, почему ее так волновал и захватывал
именно
Процесс
: ведь еще задолго до того, как
она его прочитала, Анна Андреевна написала в Ташкенте
пьесу
Энума элиш
' —
Там вверху
. Она ее называла
сатирической трагедией
. В каком-то своем свойстве эта
пьеса оказалась, по ее словам, спутницей
Поэмы без ге1
Энума элиш
, как поясняет В. М. Жирмунский, древневавилонская
поэма, которая входила в новогодний праздничный ритуал. Заглавие
(по первому стиху) обозначает: Когда вверху...
(в переводе
Ахматовой: Там вверху...
)
(см: Анна Ахматова. Стихотворения
и поэмы. Л., 1976, с. 509).
роя
. Там было три части: первая,
На лестнице
, и третья,
Под лестницей
,— в прозе; вторая (
Пролог, или Сон во
сне
1) — в стихах. Она мне как-то рассказала содержание
третьей, последней части. Больше всего мне запомнился
ночной допрос героини на какой-то лестнице. Обвиняемую
привели сюда прямо с постели, в одной рубашке. Судят
ее какие-то чиновники невысокого ранга; им помогают
свидетели обвинения
— писатели; в руках у них какие-то
пайковые свертки, из которых торчат рыбьи головы и
хвосты. Подсудимая не может понять, за что ее судят, в
этом весь ужас. Она пытается говорить и говорит стихами,
но ее обрывают окриками:
Не положено! Как она смеет?!
Пьесу эту Анна Андреевна сожгла в 1944 году в Фонтанном
доме (
Посвященье сожженной драмы, // От которой
и пепла нет...
). Но она еще к ней вернулась почти
через двадцать лет. В 1963 году, а может быть, еще и
раньше, она пыталась восстановить в памяти то, что тогда
сожгла, но написала и новые куски, в прозе и стихах
(многое сохранилось в ленинградском архиве).
Среди наиболее завершенных отрывков там есть один,
коротенький, особенно мне запомнившийся, потому что
она мне его читала в один из последних своих приездов
в Москву:
Этот рай, где мы не согрешили,
Тошен нам,
Этот запах смертоносных лилий
И еще не стыдный срам.
Снится улыбающейся Еве,
Что ее сквозь грозные века
С будущим убийцею во чреве
Поведет любимая рука.
Пять стихотворных фрагментов были опубликованы
в 1964 году в
Новом мире
. Твардовский, прочитав
их, будто бы сказал, что он предпочел бы опубликовать
в журнале что-нибудь законченное, а не фрагменты.
Но
это Ахматова, будем печатать
.
Стихи действительно неожиданные, нелегкие для восприятия
по своему прямому смыслу, но чем-то тайным
1 Это название в некоторых записях последних лет распространялось
и на всю пьесу.
постепенно покоряющие [за исключением нескольких
строк, не то лишних, не то просто слабых). Какая-то
потаенная и вдруг прорвавшаяся в
голоса
—
ее
и
его
— перекличка,— над временем, над реальностью,—
о несостоявшейся, загубленной жизни. Торжество
загробной
любви,
та степень духовного слияния, о которой
никто еще не имеет представления
.
Вот это был ее театр.
Кстати сказать, по-моему, ближе всего у Кафки были
ей сны и их странная, пугающая связь с явью. Если в
воспоминаниях о Модильяни имя Кафки рядом с именами
Пруста и Джойса только обозначает интеллектуальный
фон XX века, то в одном из стихотворений 50-х годов оно
пришло к Ахматовой, очевидно, само собой и в совершенно
явственной связи с той, сожженной пьесой:
Другие уводят любимых,
Я с завистью вслед не гляжу.
Одна на скамье подсудимых
Я скоро полвека сижу.
Вокруг пререканья, и давка,
И приторный запах чернил,—
Такое выдумывал Кафка
И Чарли изобразил.
И в тех пререканиях важных,
Как в цепких объятиях сна,
Все три поколенья присяжных
Решили: виновна она.
Меняются лица конвоя,
В инфаркте шестой прокурор ..
А где-то темнеет от зноя
Огромный небесный простор.
И полное прелести лето
Гуляет на том берегу
Я это блаженное
где-то
Представить себе не могу.
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
Но возвратимся к Анне Андреевне в гостях, за столом.
Она совсем не была мастером
table talk
, застольной
беседы или застольной новеллы, как Булгаков, например.
Но можно ли забыть те вечера в небольшой компании
у нас в столовой, когда она по какому-нибудь случайному
поводу, экспромтом, начинала вдруг говорить о чем-то
ее в данный момент волнующем.
О Шекспире и тайне его личности, о подтекстах, поразивших
ее, когда она перечитывала
Гамлета
, о малоизвестных
исторических предпосылках
Макбета
. О Хемингуэе,
Джойсе, Прусте'. О массовом, небывалом
стихолюбии
нашей молодежи как о прекрасном явлении современности.
О молодых поэтах Среди них она явно выделяла
Иосифа Бродского. Считала его талант явлением исключительным,
пророчила ему
гениальность
. А в спорах о нем
бывала как-то неожиданно нетерпима — слишком уверена
в своей правоте и в несправедливости возражений, не
говоря уже о нападках. Трудную его судьбу переживала
болезненно остро.
В связи с подготовкой к печати сборника ее стихов
1961 года Анна Андреевна записала в одной из тетрадей,
думая о том, чем окончить свое предисловие:
И если Поэзии суждено цвести в 20-м веке именно на
моей Родине, я, смею сказать, всегда была радостной и
достоверной свидетельницей... И я уверена, что еще и сейчас
мы не до конца знаем, каким волшебным хором поэтов
мы обладаем, что русский язык молод и гибок, что мы еще
совсем недавно пишем стихи, что мы их любим и верим им
(ГПБ).
Чаще же всего и увлекательнее всего она говорила, конечно,
о Пушкине, обычно в связи со своей очередной работой.
Ахматовского Пушкина я могу здесь только коснуться,
потому что, во-первых, не так глубоко был посвящен в
эту область ее творчества, как Ирина Николаевна Мед1
О Прусте я потом нашел такие строки в ее письме Н Н Лунину
16—17 февраля 1937 г из больницы.
Читаю Пруста с ужасом и наслаждением
Думаю, что мы его любим так, как современники любили Байрона
(ЦГАЛИ, ф 2633, оп 1, ед хр 8)
ведева (Томашевская) или как Эмма Григорьевна Герштейн,
с которыми Анна Андреевна делилась всеми своими
замыслами на разных этапах своих пушкинских работ.
Во-вторых, потому, что лишь немногое из того, что она при
мне говорила о Пушкине, сохранилось в памяти, а не записывал
я этого, так как был уверен, что скоро мы все это
прочтем в ее книге, где будет собрано ею все
Пушкинское
1.
Анна Андреевна явно гордилась тем, что принадлежит
к
пушкинистам
, причем отнюдь не
honoris causa
, а по
праву исследователя, автора научных работ о жизни и
творчестве Пушкина. О себе среди других
пушкинистов
,
по-моему, с каким-то особым удовольствием говорила, бывало:
мы
— по разным поводам. Больше всех в этой
области, да и не только в этой, она считалась с Борисом
Викторовичем Томашевским, о котором однажды она при
мне сказала:
Это вообще один из самых просвещенных
людей нашего века
.
Все-таки и мне довелось услышать кое-что из ее
штудий
,
как она называла свои предварительные
пушкинистские
разыскания; например, то, что потом у нее вылилось
в статью
Пушкин и Невское взморье
. Делилась она
со мной и своими мыслями о
Медном всаднике
, которого
считала безысходно мрачным, трагическим самовыражением
Пушкина (
Это — страшная поэма
). Многое из
того, что уже тогда входило или должно было войти в
ее большое исследование
Гибель поэта
, я слышал не
только в рассказе, но и в чтении Анны Андреевны.
Меня поразила тогда даже не столько та железная доказательность,
с которой она по-новому освещала известные
события преддуэльной истории, сколько вдруг невероятно
приближенный ею к нам облик поэта, окруженного
стеной безысходного одиночества, клеветы и вольного или
невольного предательства даже самых близких ему людей
(не только Карамзины, но и Вяземский!..). Поразило то,
как она слышит и видит каждый его шаг.
Помню и то, как, рассказывая о
Невском взморье
,
о пустынном заболоченном острове Голодай2, где Пушкин
1 Теперь эта книга издана- Анна Ахматова. О Пушкине
Составитель, автор послесловия и примечаний Э Г. Герштейн. Л , 1977
2 Анна Андреевна говорила, что
Голодай
— это давным-давно
искаженное жителями петербургских окраин название острова Holiday
упорно разыскивал место захоронения пятерых повешенных
декабристов, Анна Андреевна говорила об этом острове
как об отлично ей самой знакомой дальней окраине
Петрограда, куда она
тоже ездила иногда на лодочке
,
когда все друзья и знакомые разъезжались из города кто
на юг, кто на дачу. Искала безымянную могилу Гумилева.
Секрет той необыкновенной живости и новизны, с
которой вдруг представал Пушкин в освещении Ахматовой,
был не однозначен. Это был секрет с многими гранями.
Тоже своего рода
магический кристалл
. Удивительная
полнота ее знания Пушкина (все помнила!) была
как бы наградой за талант внимания, с которым она его
читала. Сила пожизненной ее любви к Пушкину делала
прозорливыми многие ее догадки и сообщала спокойную
твердость ее несогласиям с другими исследователями. Ее
творческая интуиция, ее путь к Пушкину не извне, а изнутри
его творческого мира — вот это и был ахматовский
пушкинизм
, надвременный чуткий отклик поэта —
поэту.
Но была и еще одна подспудная, внутренняя соприкосновенность,
которая не могла не сказываться в том, что
она говорила и писала о Пушкине: одиночество,
неправое
гоненье
, преодолеваемые только одним: торжествующим
творчеством. Подтверждений и примеров этому можно
было бы привести множество. Приведу здесь только
один, наиболее разительный — конец ее
Слова о Пушкине
.
Он победил и время и пространство.
Говорят: пушкинская эпоха, пушкинский Петербург.
И это уже к литературе прямого отношения не имеет, это
что-то совсем другое. В дворцовых залах, где они танцевали
и сплетничали о поэте, висят его портреты и хранятся
его книги, а их бедные тени изгнаны оттуда навсегда.
Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь
бывал Пушкин, или: здесь не бывал Пушкин. Все остальное
никому не интересно. Государь император Николай
Павлович в белых лосинах очень величественно красуется
на стене Пушкинского музея; рукописи, дневники и
(по английски праздник, день отдыха) При Петре он был, очевидно,
гораздо привлекательней, его еще не покрывали болота и топи Голландские
и английские шкиперы со своими семействами устраивали
там пикники.
письма начинают цениться, если там появляется магическое
слово Пушкин
, и, что самое для них страшное,—
они могли бы услышать от поэта:
За меня не будете в ответе,
Можете пока спокойно спать.
Сила — право, только ваши дети
За меня вас будут проклинать.
И напрасно люди думают, что десятки рукотворных
памятников могут заменить тот один нерукотворный
aere perennius
1.
Можно, надеюсь, не разъяснять, кому принадлежат
заключающие
Слово
стихи. Но нужно знать, что они
были написаны намного раньше 125-летия гибели Пушкина
и были вызваны совсем другими событиями. Так что
это, собственно, автоцитата — формально. А в сущности
— почти немыслимый по дерзновенности, но вместе с
тем и глубоко внутренне оправданный случай
неположенного
поэтического вторжения. Можно себе представить,
до какой степени оно было не надуманным, а внутренне
необходимым, если Ахматова даже не позаботилась крепче
связать свое четверостишие с предшествующей фразой
(кто это
они
? И какая связь приведенных стихов с
рукописями, дневниками и письмами
?..).
По поручению Анны Андреевны я получил в редакции
Звезды
гранки ее
Слова
еще до выхода журнала
(у нее тогда не оказалось на руках даже полного черновика)
и увез эти гранки в Москву, чтобы прочитать
их на пушкинском вечере театральной молодежи в Школестудии
МХАТа. Уже в Москве я получил от нее посланную
мне вслед записку:
Милый Виталий Яковлевич, дайте мое Слово о
Пушкине
Галине Петровне Корниловой для Лит. газеты
.
Это очень спешно.
Еще раз спасибо за все.
Ахматова
4 февраля 1962
Комарова
.
Aere perennius — прочнее меди (лат) Цитата из Горация.
Как ни интересна, как ни блистательна порой бывала
Анна Андреевна на людях, в обществе, а для меня
все-таки по-прежнему еще больше значили наши с ней
беседы с глазу на глаз. Как раз с того времени, когда
уже не только я приходил к ней, но и она начала бывать
у нас в доме, все чаще стала выплывать на поверхность
одна очень для нее важная и даже, как иногда казалось,
почти навязчивая тема. Это была, собственно, не тема, а
просто мучительные, неотвязные, как будто преследовавшие
ее думы о своей литературной судьбе. Ведь она
сознавала, что жить ей осталось недолго, и, конечно, не
могла не думать о том, какое будущее ожидает ее стихи.
У меня где-то записаны ее слова:
У каждого поэта
своя трагедия. Иначе он не поэт. Меня не знают
. Помню,
что вырвалось это у нее как-то неожиданно, вне прямой
связи с предшествующим разговором, чуть ли не у двери
в переднюю.
Когда-то она закончила свое стихотворение
Многим
строками безнадежного и сознательного самоотрешения:
Как хочет тень от тела отделиться,
Как хочет плоть с душою разлучиться,
Так я хочу теперь — забытой быть.
Сколько раз я, бывало, просил ее дать или продиктовать
мне эти стихи, ну, хоть подарить мне их в день рождения,
что ли,— всегда обещала, но так и не дала и не продиктовала.
Почему? Теперь мне это так понятно: не хотела
отрывочно,
вне контекста
возвращаться к тому, что
осталось в ее поэтическом самосознании где-то далеко позади,
чему теперь не было в нем места. Впрочем, о том,
что значило, что таило в себе это желание
быть
забытой
уже и тогда, можно догадываться, читая другое
стихотворение, написанное тоже в 1922 году:
Дьявол не выдал. Мне все удалось.
Вот и могущества явные знаки.
Вынь из груди мое сердце и брось
Самой голодной собаке.
Больше уже ни на что не гожусь,
Ни одного я не вымолвлю слова.
Нет настоящего,— прошлым горжусь
И задохнулась от срама такого1.
Существует вариант последней строки, в котором
глагол переведен из прошедшего в будущее время'.
...и задохнусь я от срама такого.
В это стоит вдуматься, особенно в связи с эпиграфом
из
Фауста
Гёте, который Ахматова предпослала своему
стихотворению.
Im Vorgefuhl von solchem hohen Gluck
Geniess' ich jetzt den hochsten Augenblick2.
Ведь это последние, предсмертные слова Фауста,
ослепленного Заботой и все же благословляющего наступление
новой эры, ознаменованное торжеством труда,
строительства, созидания. У Ахматовой не бывает случайных
эпиграфов. И эпиграф из
Фауста
связан с этим
ее стихотворением, очевидно, по самой глубокой своей
сути, хотя, конечно, и не впрямую. Может быть, это и
ее трагический
высший миг
, в котором ощущение великого
исторического начала отравлено своей к нему непричастностью
и угрозой творческой немоты. Но все это
теперь, в конце 50-х годов, было для нее далеким прошлым.
0 нет, меньше всего Ахматова хотела бы теперь
быть
забытой
. Могла показаться, да многим и казалась,
тщеславной суетностью та нескрываемая жадность, с которой
она с некоторых пор стала воспринимать всякое
свидетельство популярности своих стихов, как говорится,
в широких кругах
интеллигенции и учащейся молодежи,
а также все возрастающего интереса к ее поэзии на Западе.
Она не скрывала своей гордости, вынимая из сумки и
какое-нибудь совсем неожиданное, корявое письмо из да1
Это стихотворение было поставлено самой А. А. непосредственно
за стихотворением
Многим
в плане-перечне
Издания в трех томах
(ГПБ, № 84), вероятно, в начале 60-х гг.
2 И это торжество предвосхищая,
Я высший миг сейчас переживаю.
(Перевод Б. Пастернака)
В издании
Стихотворений и поэм
А. Ахматовой в
Библиотеке поэта
(Л., 1976) в комментарии указывается другой эпиграф из
Фауста
,
на другой рукописи этого стихотворения:
Остановись...
Закладка в соц.сетях