Купить
 
 
Жанр: Мемуары

В сто первом зеркале (Воспоминания об Анне Ахматовой)

страница №23

этому дивиться
нечего. Но, будучи выпущены, они прерывают связь рассказа,
и поэтому означается место, где быть им надлежало
Лучше было бы заменять эти строфы другими или переправлять
и сплавливать мною сохраненные Но виноват, на
это я слишком ленив. Далее следует приведенная Ахматовой
фраза о Дон Жуане Байрона.
В экземпляре 1946 года, тогда же подаренном Анной
Андреевной Ф. Г. Раневской, краткая вводная ремарка
к Решке кончается фразой: Автор говорит о поэме
1913' и о многом другом
. Впоследствии ремарка эта
разрослась в объеме и, сохранив свою прозаическую форму,
вошла в самую ткань поэмы. Многое другое оказалось
в нем лирически, а потом и эпически развернутым.
Место действия — Фонтанный Дом Время 5 января
1941 В окне призрак оснеженного клена Только
что пронеслась адская арлекинада тринадцатого года,
разбудив безмолвие великой молчальницы-эпохи и оставив
за собою тот свойственный каждому праздничному или
похоронному шествию беспорядок — дым факелов, цветы
на полу, навсегда потерянные священные сувениры
В печной трубе воет ветер, и в этом вое можно угадать
' Первоначальное название первой части —В В.

очень глубоко и очень умело спрятанные обрывки Реквиема.

О том, что в зеркалах, лучше не думать
.
В архиве Ахматовой, среди отдельных листов и листков,
как будто объединяемых заголовком Из дневника
и авторскими датами (1959—1962), есть такая запись о
Поэме без героя:
...Там в Поэме у меня два двойника. В Первой
части — петербургская кукла, актерка, в Третьей —
некто в самой чаще тайги дремучей. Во Второй части
(т. е. в Решке) у меня двойника нет. Там никто ко
мне не приходит, даже призраки (В дверь мою никто не
стучится
). Там я такая, какой была после Реквиема
и четырнадцати лет жизни под запретом. (My future
is my past
1, на пороге старости, которая вовсе не
обещала быть покойной и победоносно сдержала свое
обещание. А вокруг был не старый город Питер, а послеежовский
и предвоенный Ленинград — город, вероятно,
еще никем не описанный и, как принято говорить, еще
ожидающий своего бытописателя.
31 мая 1962

На другом листке тех же записей из дневника
читаем:
И наконец произошло нечто невероятное: оказалось
возможным раззеркалить ее, во всяком случае по одной
линии. Так возникло Лирическое отступление в Эпилоге
и заполнились точечные строфы Решки. Стала ли она
понятнее — не думаю! Осмысленнее — вероятно. Но по
тому высокому счету (выше политики и всего...) помочь
ей все равно невозможно. Где-то в моих прозаических
заметках мелькают какие-то лучи — не более.
18 дек. 1962
*
В архиве поэта хранятся и текст пяти пропущенных
строф
Решки (я их знал давно — от автора), и указания,
в каком порядке они должны идти одна за другой
' Мое будущее — это мое прошлое (англ.). Ср. эпиграф к
Решке.
2 ГПБ, № 194. Два слова подчеркнуты А. А. Ахматовой.

(первая из них напечатана в Избранном Анны Ахматовой
1974 года) Вот эти строфы, следующие за Тишиной,
или, вернее, ею рожденные (есть у Ахматовой такой
набросок стихотворения — Мне безмолвие стало домом
// И столицею — тишина // ...немота
).
И со мною моя Седьмая1,
Полумертвая и немая,
Рот ее сведен и открыт,
Словно рот трагической маски,
Но он черной замазан краской
И сухою землей набит.

10


Видят все, по какому краю
Лунатически я ступаю,
Как по шелковому ковру.
И проходят десятилетья —
Войны, смерти, рожденья. Петь я
[Вы же видите, не могу.]
Буду петь, пока не умру,2
10-а
Торжествами гражданской смерти
Я по горло сыта. Поверьте,
' Седьмая — Ленинградская элегия автора, еще не написанная.—
Примеч. переводчика (?!).
2 10-я строфа осталась в данной рукописи незавершенной. Известен
другой ее текст:
Враг пытал: а ну, расскажи-ка,—
Но ни слова, ни стона, ни крика
Не услышать ее врагу.
И проходят десятилетья:
Пытки, ссылки и смерти. Петь я
В этом ужасе не могу.
Вместо слов В этом ужасе в последней строке были варианты:
Сами знаете...
Сами видите...

Вижу их, что ни ночь, во сне.
Отлученною быть от ложа
И стола1 — пустяки! Но негоже
Выносить, что досталось мне2.
10-6
Ты спроси у моих современниц,
Каторжанок, стопятниц, пленниц,
И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.
10-в
Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы,
Загремим мы безмолвным хором,
Мы, увенчанные позором:
По ту сторону ада мы.
Перед строфой 10-6 (Ты спроси у моих современниц...)
в одной из рукописей Решки дана прозаическая
ремарка, заключенная в скобки:
(Вой в печной трубе стихает, слышны отдаленные
звуки и какие-то глухие стоны.
Это миллионы спящих женщин бредят во сне
).
Эта ремарка потом была расширена на отдельном
листе среди разрозненных материалов в поэме (проекты
титульного листа, варианты некоторых строф и др.):
(Грохот в печной трубе на минуту затихает, и до слуха
зрителя (слушателя, читателя) долетают негромкие глучие
звуки. Это,— вперемежку с голосом органа,— бред
нескольких миллионов спящих женщин, которые и во сне
не могут забыть, во что превращена их жизнь.)
Ты спроси у моих современниц...

Эта ремарка внутри Решки, как видим, должна была
перекликаться с другой, открывающей вторую часть по1
Как Евдокия Лопухина.— Примеч. А. Ахматовой.
2 Вариант: То терпеть, что досталось мне.— В. В.

эмы: В печной трубе воет ветер, и в этом вое можно
угадать очень глубоко и очень умело спрятанные обрывки
Реквиема.
Реквием музыкальный сливается здесь с другим, стихотворным.
Стоит припомнить любое стихотворение из
Реквиема 30-х годов, а еще лучше — перечитать этот
цикл (Ахматова, говорят, иногда называла его поэмой, но
слово цикл не раз фигурирует в составленных ею перечнях)
от начала до конца, и связь его с пропущенными
строфами
Поэмы без героя станет совершенно
очевидной. Связь настолько крепкая, что можно подумать:
а ведь Реквием мог бы вобрать в себя эти строфы. Но
и в Поэме без героя они, вероятно, не могли бы возникнуть
без него. Строки, которыми Ахматова предваряет
свой Реквием, могли бы стать и эпиграфом к Решке:
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл,—
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.

Ахматовский Реквием меньше всего нуждается в научных
комментариях. Нужно ли комментировать или анализировать
Уводили тебя на рассвете..., Семнадцать
месяцев кричу...
, К смерти, Распятие, потрясающий,
сколько бы раз его ни слушать или ни перечитывать,
Эпилог, да и все остальное, из чего как бы сам собою
сложился этот цикл стихов?..
Его народные истоки и его народный поэтический
масштаб сами по себе очевидны. Лично пережитое, автобиографическое
в нем тонет, сохраняя только безмерность
страдания:
Нет, это не я, это кто-то другой страдает
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари...
Ночь.
Или еще — о невольных подругах по ленинградским
тюремным очередям страшного периода ежовщины:

Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде.
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же они поминают меня
В канун моего погребального дня.
Подробный анализ фольклорных элементов (сплошная
заплачка в некоторых частях, например) ничего существенного
к этому не прибавит. Лирика в этом цикле
сама собой превращается в эпос,— настолько безраздельно
слито в нем свое с общим трагическим уделом
миллионов, с самой страшной страницей нашей истории.
И нет надобности вспоминать ни Реквиемы Моцарта,
Керубини или Верди, ни патетическую церковную
службу, чтобы оценить правомерность названия этого
цикла стихов и ощутить неизбывную боль, вызываемую
у каждого из нас теперь этими бессмертными строфами.
Недаром они так легко запоминаются наизусть.
Среди рукописей ГПБ есть и такая, совсем короткая
(№ 56):
13 декабря 1962 (Ордынка).
Давала читать R [equiem]. Реакция почти у всех
одна и та же. Я таких слов о своих стихах никогда
не слыхала. (Народные.) И говорят самые разные
люди
.
О Реквиеме как о спутнике Поэмы без героя тоже
есть запись на одном из листков ахматовского архива:
Рядом с ней, такой пестрой (несмотря на отсутствие
красочных эпитетов) и тонущей в музыке, шел траурный
Реквием, единственным аккомпанементом которого
может быть только Тишина и редкие отдаленные
удары похоронного звона. В Ташкенте у нее появилась
еще одна попутчица — пьеса Энума элиш, одновременно
шутовская и пророческая, от которой и пепла
нет..
Ноябрь 1961. Больница Гавань

Когда я нашел у себя текст этой записи, мне снова
вспомнился тот давний разговор с Анной Андреевной,, когда
она мне сказала, что строчки о тишине в поэме —
это, может быть, самое важное.
Построение пяти пропущенных строф монолитно,
несмотря на то, что они возникли не все сразу, а на
протяжении по крайней мере целого десятилетия (1946—•
1956). Вместе со следующей за ними и завершающей
тему 11-й строфой (Я ль растаю в казенном гимне...)
они составляют своего рода строфическое кольцо, которое
начинается с личного, переходит к общему и снова
к своему, личному, возвращается. Своя судьба — судьба
поэта — слита здесь с судьбой народной нераздельно.
Отсюда и огромность впечатления, которое эти строфы
оставляют именно в целом.
Но задержим свое внимание еще раз на строфе 11-й,
не принадлежащей к пропущенным, напечатанной во
всех изданиях Поэмы без героя:
Я ль растаю в казенном гимне?

Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мертвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит — Судьба.
Строфа эта знаменательна, говорит сама за себя и не
требует комментариев. И все же: почему, сколько бы раз я
ее ни перечитывал, не могу при этом не вспомнить строки
Мандельштама из широко известного его стихотворения
1937 года:
Не кладите же мне, не кладите
Остроласковый лавр на виски,
Лучше сердце мое расколите1
Вы на синего звона куски...
1 Так в рукописи, принадлежавшей Н. Я. Мандельштам. В издании
Библиотеки поэта — разорвите.

Что это? Случайная перекличка образов? Непредвиденное
совпадение интонаций? У Ахматовой "то бывает так
редко... Но в ее воспоминаниях о Мандельштаме есть,
между прочим, такое место: О своих стихах, где он
хвалит Сталина: Мне хочется сказать не Сталин —
Джугашвили
(1935?), он сказал мне: Я теперь понимаю,
что это была болезнь
1.
Так не об этом ли казенном гимне идет речь здесь?
И не один ли и тот же венец, в сущности, они отвергают?
Вот пусть мне и скажут, можно ли хотя бы не предположить
здесь тоже какой-то скрытой связи Поэмы
без героя
с памятью о поэте, который был для Ахматовой
едва ли не самым близким. А скрыта эта связь
могла быть, по-моему, только для того, чтобы ее реальность
не сузила главную тему Решки, чтобы она не
заземлила своей конкретностью поэмы смертный полет,
о котором говорилось в одном из посвящений,
Третьем и последнем.
Пропущенные строфы должны были стать апогеем
той Второй (ипостаси, поступи поэмы), о которой уже
шла речь. Здесь она вступает в свои права и обретает полный
голос. В конце 50-х годов это на миг показалось автору
возможным, но тут же обернулось очередной обманутой
надеждой. Теперь наконец осуществилось.
...Никогда не было в Ахматовой ничего от внутреннего
эмигрантства
. Она жила в своей стране. Не покинув
Россию в те годы, когда многие люди ее круга бежали
за границу (могла, если бы захотела, и сколько раз ее
туда звали!), она всегда жила жизнью своего народа.
И она имела право сказать об этом не только в стихах
второго периода, но и в кратком автобиографическом
предисловии к одной из последних своих книг — в 1961
году: Читатель этой книги увидит, что я не переставала
писать стихи. Для меня в них — связь с временем, с
новой жизнью моего народа. Когда я писала их, я жила
1 ГПБ, картон воспоминаний об О Мандельштаме, № 81. Эти стихи
о Сталине, по свидетельству Н. Я. Мандельштам, были написаны в
начале 1937 года. Уточнение даты здесь чрезвычайно важно. Это была,
вероятно, последняя попытка уйти от гибели Истинное же отношение
поэта к Сталину, сыгравшее в его жизни роковую роль, было выражено
им в ноябре 1933 года, когда он написал стихотворение: Мы
живем, под собою не чуя страны...


теми ритмами, которые звучали в героической истории
моей страны. Я счастлива, что жила в эти годы и видела
события, которым не было равных
. Отсюда же в одном
из стихотворений строка: Щедро взыскана дивной судьбою,—
строка, которую тоже следует понимать, разумеется,
отнюдь не идиллически. Внутренний смысл и тут и
там тютчевский:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые...
В. М. Жирмунский очень точно написал в своей книге
об Ахматовой (цитируя фразу из ее записной книжки),
что в первой части Поэмы без героя апофеоз десятых
годов во всем их великолепии и слабости
диалектически
оборачивается как суд истории над ее поколением и ее
собственным прошлым
. Но есть в поэме еще и другой
суд — собственной совести, нравственный суд над собой.

Он начался уже в первой части, и теперь, во второй,
автор к нему возвращается (га тема) почти сразу после
пропущенных строф, без паузы:
Но была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Здесь, кажется, можно предположить линию связи между
Петербургской повестью и Решкой, понимая ту тему
(вторую, биографическую) еще и как тему исторического
возмездия за неправое прошлое. Прошлое ведь
тоже обернулось для автора решкой.
А теперь ему остается только прибегнуть к особому
литературному приему, чтобы достаточно глубоко скрыть
тайно бьющие, несмотря на пропуски, ключи и родники
поэмы. Прием этот весьма сложен — может быть, даже
и слишком. Тут и тема возможного обвинения в плагиате:

Так и знай, обвинят в плагиате...
Разве я других виноватей?
(я уже говорил об этом в связи с ролью в поэме М. А. Кузмина);
тут и открытое как будто признание в применении

симпатических чернил и зеркального письма, признание,
которое чисто ироническим сочтено быть не может,
хотя бы потому, что за ним следуют строки:
И другой мне дороги нету —
Чудом я набрела на эту
И расстаться с ней не спешу.
Но игра продолжается. Автор подбрасывает нам
столетнюю чаровницу — романтическую поэму, которая,
видите ли,
...Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строчек
И брюлловским манит плечом.
(Вот опять глазами тонущего мгновенно схваченная,
точнейшая деталь-ассоциация, оживляющая весь образ,—
помните это плечо молодой улыбающейся женщины с
виноградной кистью у рта на романтическом полотне
Брюллова Итальянский полдень?)
Романтической поэме, как известно, закон не писан,
ей свойственно своевольничать, соединять несоединимое
и уводить в неожиданные стороны; свойственны ей иногда
и темные места... Однако автор почему-то считал нужным
в тексте вступительной ремарки (в редакции 1960 и
1962 годов — предпоследней) предупредить нас, что он
опрометчиво'' полагал, будто дух романтической поэмы
XIX века (которую он называет столетней чаровницей)
ожил в его Петербургской повести... И самое
неожиданное — то, что свое романтическое происхождение
отрицает и сама поэма, которой в конце Решки
вдруг предоставляется слово:
...Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной,
И привел меня сам Июль
.
Подчеркнуто мной.— В. В.

Но тут кончается игра, тут что-то совсем-совсем другое.
Торжество творчества, его солнечная и баснословная,
т. е. освещающая жизнь с незапамятных времен,
извечная победа над мраком и хаосом; июльское,
буйное, никому не подвластное цветение самой поэзии.
Ну а вслед за этим поэма говорит автору нечто уже
совершенно инфернальное:
А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу,
Мы с тобой еще попируем,
И я царским моим поцелуем
Злую полночь твою награжу
.
Зги строки, в которых предсказан девятый вал
судьбы поэта, были написаны в Фонтанном Доме еще
5 января 1941 года.
Впрочем, с Ахматовой подобное происходило не в
первый и не в последний раз. Вполне автобиографически
и, кажется, никого даже особенно не удивив, прозвучали
спустя двадцать с чем-то лет и такие ахматовские строки:
...но будущее, которое, как известно, бросает свою
тень задолго перед тем, как войги, стучало в окно
.

Эпилог — самая ясная, самая стройная из трех
частей поэмы. Это ее лиро-эпическая кульминация, которой
она скорее разрешается, чем завершается.
Из сравнения разных редакций видно, что третья
часть далась автору уже без той предпесенной тоски1,
без тех изматывающих своей неявственностью шепотов
и гулов, которые сопровождали явление первых двух.
Это сказывается уже в движении эпиграфов. Первый —
грозное пророчество Евдокии Лопухиной строящемуся
Петербургу: Быть пусту месту сему... (он перекликается
со строкой из третьей главы первой части: И царицей
Авдотьей заклятый...
). Второй — той же внутренней
тональности, но гораздо ближе к нам, из поэзии
серебряного века, из Анненского: Да пустыни немых
1 Ср.: А я дописываю Нечет
Опять в предпесенной тоске (1942).

площадей, // Где казнили людей до рассвета
. А третий,
краткий и безмерный, всем равно близкий:
Люблю тебя, Петра творенье.
Этот последний эпиграф как будто слит воедино с посвящением:
Моему городу.
В конце сентября 1941 года голос Ахматовой (не
первый ли раз в жизни?) прозвучал в осажденном Ленинграде
по радио: Я, как и все ленинградцы, замираю при
одной мысли о том, что наш город, мой город может
быть растоптан. Вся жизнь моя связана с Ленинградом —
в Ленинграде я стала поэтом, Ленинград стал для моих
стихов их дыханием
.
Через полтора года, уже в Ташкенте, она писала
о Поэме без героя: Я посвящаю эту поэму памяти
ее первых слушателей — моих друзей и сограждан, погибших
в Ленинграде во время осады. Их голоса я слышу
и вспоминаю их, когда читаю поэму вслух, и этот тайный
хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи
.
Слова эти нам уже знакомы и памятны. Но сейчас, когда
мы подходим к концу нашего вчитывания в Поэму
без героя
, они приобретают для нас новую значительность
и весомость.
Вступительная ремарка уже не объявляет нам, как в
Петербургской повести, программу открываемой ею
части. Она говорит только о том, что диктовало создание
Эпилога, о том, что было окружающим его воздухом.
Главные действующие лица подтекста — время и пространство.
Прощание автора с Городом настроено, как камертоном,
пронизывающей эту прозу поэта болью:
Белая ночь 24 июня 1942 года. Город в развалинах. От
Гавани до Смольного видно все как на ладони. Кое-где догорают
застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут
липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед
которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная
пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия.
Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч
километров, произносит:
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей,—

Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью, тянет он...

Трудно заставить себя остановиться, чтобы предоставить
читателю самому продолжить до конца чтение поэмы:
трудно, очевидно, потому, что строфы Эпилога, как бы
сами собой выливаясь из прозаического вступления, текут
таким непрерываемым, таким единым потоком. Только
один раз и сюда проникают строки лирического отступления,
как бы предваряющего приближение гремящего
тоннелями и мостами
Урала. За Уралом открывается
...та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.

Этому предшествуют в авторской рукописи — после
строки В опаленных наших лесах — строфы Эпилога
с плотно пригнанным к ним позднее финалом совсем
другого ритма (первоначально это была одна из Песенок;
под таким названием Анна Андреевна читала мне
это стихотворение зимой 1959 года у себя, на улице Красной
конницы):
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей,
Я не знаю, который год,
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса,
Двум посланцам Девки безносой
Суждено охранять его.

И я слышу даже отсюда —
Неужели это не чудо! —
Звуки голоса своего:
За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом.
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела.
Эти строфы связаны с темой и нравственной проблематикой
Решки. И все же, мне кажется, здесь, в
Эпилоге, они — уже реминисценция, какой бы необходимой
и трагически значительной она ни была. Не этот
курсив определяет самое главное в том, что хочет под
конец поэмы сказать нам голос автора, находящегося
за семь тысяч километров
. Сейчас же вслед за последним
отступлением это самое главное вступает в полную
силу и звучит признаньем, рыданьем, клятвой:
А не ставший моей могилой
Ты, крамольный, опальный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
Где со мною мой друг бродил,
И на старом Волковом Поле,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвием братских могил.
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти,
Сбросил с крыльев свободный стих,
И стоит мой Город зашитый...
Тяжелы надгробные плиты
На бессонных очах твоих.
Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.

Не дождался желанных вестниц...
Над тобой —лишь твоих прелестниц
Белых ноченек хоровод.
Не только далекую драму любви, измены и страсти,
происшедшую в Петербурге 1913 года, сбросил с крыльев
свободный стих
, но даже и разбуженное этим воспоминанием
мучительное эхо совести. Великая народная трагедия
войны разогнала призраки мертвой листвы прошлого,
вдребезги разбила зеркала и надолго оторвала от
Зазеркалий. Не только город в развалинах, но мир
в развалинах встает за траурно-патетическими строками
финала поэмы. Гармонии апофеоза он с собой не приносит.
Трагической Поэма без героя остается до конца. До
конца продолжает вращаться и затягивать в создаваемый
этим вращением вихрь ось Канунов. Вот и последний
видимый нам ее поворот, вызванный невыразимой тяжестью
осени 1942 года:
Ог того, что сделалось прахом,
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая р"ки, Россия
Предо мною шла на Восток.

Поэму без героя нельзя понять до конца, воспринимая
ее изолированно, вне того, что предшествует ей и
окружает ее в творчестве Анны Ахматовой.
Она говорила о Мандельштаме, что он одним из первых
стал писать стихи на гражданские темы. Революция
была для него огромным событием, и слово народ не случайно
фигурирует в его стихах
. Уверен, что она могла бы
нечто подобное сказать и о себе. Говорила же: Это Сологуб
не смог перейти за революцию, а я перешла
. Нужно
знать всю Ахматову, чтобы до конца понять, почему так
свободно переходит в Поэме без героя ее лирически
претворенная автобиография на просторы лироэпической
гражданственности, в самом высоком и точном звучании
этого слова. Тогда уже не будет необходимости ни причислять
великого поэта к интимным лирикам, ни приписывать
ему под конец жизни какое-то особое мастерство
исторической фрески.

Могла ли Ахматова однажды сказать о себе: -"Я была
тогда с моим народом, если бы не была она со своим на
родом всегда? И тогда, когда интимно писала в Чет
ках
...Но
все мне памятна до боли
Тверская скудная земля.
Журавль у ветхого колодца,
За ним, как кипень, облака,
В полях скрипучие воротца,
И запах хлеба, и тоска.
И тогда, когда, прощаясь с древним Новгородом в на
чале войны 1914-го, увозила оттуда коротенькое стихотво
рение, словно припечатанное последними двумя строчками:

...А город помнит о судьбе своей:
Здесь Марфа правила и правил Аракчеев.
И тогда, когда в той же Белой стае появились ее стихи
Июль 1914, написанные на второй день после начала
войны:
Можжевельника запах сладкий
От горящих лесов летит.
Над ребятами стонут солдатки,
Вдовий плач по деревне звенит.
Не напрасно молебны служились,
О дожде тосковала земля!
Красной влагой тепло окропились
Затоптанные поля...
А через несколько месяцев — тяжких, страшных месяцев
войны — каким стоном вырвалась у нее Молитва
о России (Дай мне горькие годы недуга

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.