Жанр: Мемуары
Встречи с ПРОШЛЫМ
...ого губернского земства имела хорошее прошлое. Врач
Александра Гавриловна Архангельская, умершая в 1905 г., оставила и до моих дней
славу о себе.
Барыня наша
,— вспоминали о ней с любовью и уважением старики.
Архангельская была отличным окулис198
стом и хирургом. Больница и все окрестные деревни были заполнены больными,
съезжавшимися, по подсчетам заведующего губернским санитарным бюро Московского
земства, д-ра И. В. Попова, к Архангельской из 26-ти окружных губерний. Больница
была прекрасно обустроена. Терапевтический корпус, с центральным отоплением,
проведенной холодной и горячей водой, был просторен, светел и наряден. Через
дорогу от усадьбы больницы лежала знаменитая усадьба Демидовых с дворцом и
флигелями, построенными Казаковым М. Ф. при Екатерине II. Парк, река Десна,
чудесная церковь у парадного въезда в усадьбу. Дворец, уже без окон и дверей,
восьмигранной формы, с широким куполом, благородных линий Екатерининского
величия. И четыре флигеля по радиусам дворца с закругленными входами,
создающими, вместе с дворцом, изумительный архитектурный ансамбль.
В Москве уже серели улицы булыжником. Здесь же лежала зима, было бело,
заброшенно, пустынно. Часть флигелей также зияла слепыми глазницами своих окон.
Тишина и безлюдье пугали. Москва была близка по расстоянию и далека по
достижению. Поезд приходил и уходил по одному разу в сутки. Телефонной связи не
существовало. Поражал разительный контраст со столицей глубокой провинции, почти
со средневековым укладом жизни. Керосину не было. Горели фитильки. С едою было
затруднительно. Деньги, менявшие свой курс ежедневно, были не в спросе. В жизни
деревни чувствовался, еще больше, чем в городе, конфликт между старым и новым.
Старое из сознания не ушло, новое еще не привилось. Получалось впечатление
всех
сбитых с толку
. Но обо всем этом можно было думать в сгустившихся сумерках, при
плохонькой керосиновой лампе в последующий длинный вечер.
Наутро же думы эти должны были уступить свое место заботе о больном человеке.
Работы было много, врачей было мало — всего два, я третий.
Размеренный труд
есть главный ключ к человеческому счастью
,— сказал знаменитый Вильям Мейо. Это
глубокая правда. В девять часов утра я начинал обход больных своего отделения, и
это было всегда настолько содержательно, интересно и нужно, что я всегда шел на
него с охотою. К 11 я приходил домой к завтраку. К этому времени Володя уже,
обычно, был выбрит и одет, стол накрыт и хорошо сервирован. Подавали какую-либо
кашу на молоке и кофе, а по воскресеньям горячий пирог. После завтрака,
неспешного, но и не длительного, я уходил принимать больных. Прием был
неограничен. Обычно бывал невелик, но бывал многолюден. Приема я не любил,
199
а все же в нем был свой интерес. К 2 — 3 часам дня я был уже дома. В 3 часа
подавался обед. До 5 я читал, гулял, лежал, в зависимости от погоды и
настроения. В 5 часов опять шел в отделение и оставался там по потребности, но
не позже 8 — 9 часов вечера. В 9 часов подавался ужин, так же нарядно, как и
обед. Вечер до 12 проходил по-разному. Если мы были с Володей только вдвоем, мы
расходились по своим комнатам и каждый занимался своим делом. Так же было и при
Александре Петровне2. Но часто вечер проводили все вместе, или у камина, или у
рояля, или на прогулке и балконе летом.
По четвергам в больнице был неприемный день, и зимою обычно я накануне уезжал в
Москву и возвращался или вечером на следующий день, или утром в пятницу.
Возвращался всегда с нетерпением и радостью, глубоко вдыхая чудесный алабинский
воздух — полей и леса. Володя очень часто оставался один и тогда встречал меня
вместе с нашею очередною Машею или Танею, и оба наперерыв сообщали мне события
прошедшего дня. И как бывали уютны эти вечера
возвращения
, с московскими
новостями, новыми книгами и Володею, что-либо нарисовавшим, придумавшим или
напроказившим. И как часто бывал я похож на евангельского мытаря, говоря:
Благодарю тебя, Боже, что я не таков, как москвичи: не езжу на трамваях,
ругаясь и толкаясь, не стою в очередях, не злюсь на всех и на вся за тесноту,
грязь в квартирах и уборных, за невозможность попасть даже в баню
.
Летом, обыкновенно, с нами живала Александра Петровна, Аня3 с детьми, приезжала
Любочка4 со своими девочками. Сообщение с Москвою с каждым годом становилось
удобнее, проще и скорее, и очень многие стремились погостить в Алабино не только
летом, но и зимою. А я любил Алабино осенью и зимою больше, чем летом. К 1
сентября обычно кончался
дачный сезон
, пустела усадьба, квартира чистилась и
приводилась в зимний порядок. Чудесные запахи и краски осени сменялись белым
покровом. Сколько изумительного в этой смене времен года! Сколько радости дарует
нам природа! А в квартире, заставленной массой растений, горит камин, тикают
часы, лежат грудами книги и рисует или режет гравюру на дереве Володя. И
никогда, никогда нам не было ни скучно, ни одиноко. С годами флигеля усадьбы
были отстроены и заселены, но дворец продолжал нести наказание за свое
аристократическое прошлое. Чудесные кафельные печи в нем разбили ломами.
Чугунных львов и сфинксов времен Екатерины свезли в
Главметаллолом
, так же как
и бронзовое надгробие работы Мартоса из церкви над усыпальницей Демидовых. Э, да
что говорить! Страшны
невежество и темнота населения, но еще более страшны они у властей предержащих.
Комната Володи была совсем маленькая, в одно окно на юг. В ней стоял круглый
стол, мягкое кресло и кровать. Обогревалась комната лежанкой и была очень тепла.
Лежанку Володя разрисовал под кафель, на стенах развесил много гравюр. Выбирал
он их с большим разбором, но редко оставлял их надолго, находилось еще чтонибудь
лучшее, что и сменяло прежнее. Моя комната была вместе с гостиной, в ней
стоял рояль, два дивана с креслами и масса другой мебели. Комната была в 6 окоп
— на запад и север по 3 окна и так велика, что я устраивал в ней одно время
концерты и без тесноты размещал до семидесяти человек. В этой же комнате был и
камин. У среднего окна на север росла старая мощная ель, на которой часто
прыгали белки. У крайнего окна на запад росло чудесное
трепетное
дерево, на
которое я так часто любовался в ранние утренние часы.
Трепетное дерево
— это
осина, оклеветанная и связанная с предателем Иудою,— пример того, как бывает
страшна и несправедлива клевета и как она переживает века. Две остальных комнаты
квартиры были заняты столовой и Александрой Петровной. Кстати, о последней. Она,
вместе с Володею, с годами составила мою семью. Мы ничем не были связаны с нею,
кроме дружбы. У нее была своя крепкая семья, муж и дочери, с которыми она и
продолжала жить. Но она тянулась и к нам и часто подолгу жила с нами. Володя
прозвал ее
мадам де Алабино
, признавал ее своею, был поверенным ее огорчений и
тайн. Для всех окружающих положение Александры Петровны было не совсем понятно,
но все считались с ним, вообще мало разбираясь в такой
семейке
, как моя.
Видели только, что все мы дружны, близки друг другу, заботливы, и начинали
уважать, не спрашивая.
Как дома были любовь, уют, порядок, содержательная книга, хорошее общество и
музыка, так в работе было много настоящего дела, истинного добра, успеха и
признания. Володя не раз говаривал, что я
развел больных
. Это было неверно.
Это мы, врачи Петровской больницы, развели больных — доктор Славский, Громов и
я. Начав с годового приема в 15 тысяч, мы довели его до 60 тысяч в год. Это была
совместная, дружная и плодотворная работа каждого по своей специальности и своим
наклонностям. Наши достижения были так велики, что нас затевали одно время
сделать
участковым институтом
. У нас проходили практику студенты и молодые
врачи. Нами были созданы прекрасная лаборатория с реакцией Вассермана,
рентгеновский кабинет, хорошая
медицинская библиотека. Число врачей из трех выросло до 15. Был введен
сестринский уход за больными, а наши общие обходы отделений больницы с
последующими конференциями были настоящей школой не только для молодежи, но и
для нас — ведущих врачей. Словом, эти годы были годами расцвета больницы, и ее
значение в уездной и губернской организации было очень велико. Врачебная
организация Звенигородского уезда была сплочена и сильна не только
профессионально, но и духовно. Во главе ее стоял врач Дмитрий Васильевич
Никитин. Он долгие годы лечил Льва Толстого, Горького, много раз был зван в
Москву в клиники, но говаривал:
Там и без меня много врачей, здесь я нужнее
. И
25 лет оставался в Звенигороде, пользуясь громадным авторитетом и как врач, и
как человек. Его квартира холостяка, заваленная книгами, служила школою
поведения и работы не одному поколению молодых врачей. Здесь накануне уездных
санитарных советов решались все вопросы дела и этики. Назначались кандидаты,
отмечались достойные, порицались виновные, и на всем сказывалось влияние
высоконастроенной личности Дмитрия Васильевича. А после заседания подавался
громадный самовар, незатейливая еда, а иногда и водочка. И все молодо, весело и
непринужденно заканчивали вечер, часто распевая за полночь студенческие песни.
Заседания врачей губернских лечебниц происходили в Москве и носили другой
характер. И здесь не было места ни склоке, пи подсиживаниям, ни дрязгам, и здесь
атмосфера была деловая. Старики земские врачи держали знамя высоко. Но уже
потому, что заседания эти происходили в присутственном месте и в присутственные
часы, они носили хотя и товарищеский характер, но более официальный, сухой. И
вот не было тогда точной регламентации рабочего дня
от и до
, не было никаких
законов о труде, пугающих наказаниями, не было массы начальства, которое ловило
бы тебя, следило за твоей работой и обследовало бы ее раз по 15 в месяц, а
работа шла. Суждение и наблюдение товарищей было такою силою и таким двигателем,
которых и немыслимо было ослушаться. Несколько лет я был в организационной
комиссии врачей губернских лечебниц; ездил по всем лечебницам и видел и
наблюдал, что значит товарищеский контроль.
Словом, ежемесячно эти выезды в уездный центр и губерн ский на совещания врачей,
в этот орган самоуправления, были хорошею школою общественной работы. Они всегда
давали направление в работе, учили этой работе, воспитывали и вместе с тем
вносили разнообразие в однотонную жизнь какого-нибудь глухого врачебного
участка. С 1928 г. начался
поход против этих врачебных организаций. Во главе здравотделов поставили
товарищей от станков, он
и швец, и жнец, и на дуде игрец
, и лишь только
потому, что он коммунист и все может. Потом спохватились, стали требовать хотя
бы фельдшерского звания, но дело было сделано и жизнь посерела, потеряла свои
краски. Дмитрий Васильевич Никитин был снят с работы в Звенигороде за подпись в
протесте населения против закрытия церкви. Хирург Славский, умница, оригинальный
мыслитель, член правления Пироговского общества и один из редакторов
Общественного врача
, ушел еще раньше после ряда неприятностей
по профсоюзной
линии
и уединился в свою
келью под елью
, куда и устремился к нему народ.
Печкин, Николай Николаевич, отличный хирург, изумительной чистоты души человек,
талантливый музыкант, которого ценило и уважало население, тоже был снят по
церковным делам. Э, да что перечислять, это было время переоценки ценностей,
смены старых людей на молодежь, ей верили, старикам нет, и особенно старикамвожакам.
И соответственно этому процессу замещения мельчала жизнь, мельчала
работа в Алабино, и много раз подумывал я о том, что пора бы и мне вовремя
подобру и поздо-рову убираться восвояси. Да вот жалко было бросать дело, которое
так горячо строилось, жалко было бросать людей, которые пели:
Белый дом, зелена крыша, Там живет наш доктор Миша.
А нужно было бросать, и если бы бросил, то и жизнь пошла бы, и моя, и
Володина, по-иному [...].
Помню Пасху этого [1930] года. Володя, Александра Петровна, профессор Игумнов и
я. Квартира полна цветущих растений. Парадный пасхальный стол. Мы с Константином
Николаевичем у заутрени. Чудесная церковь, нарядные ризы духовенства, слаженный
деревенский хор и толпы подростков, врывающихся в двери храма и нарушающих
благочиние тужбы. А вскоре затем закрытие храма, разбитые стекла, поруганный
алтарь и
головокружение от успеха
. Жизнь после некоторого взлета жестоко
серела. Шла перестройка на колхозный лад. Деревня изнемогала от усилий освоить
новые формы работы, быта, отношений. Кроме того, кругом Алабина сносился ряд
деревень для нужд военного ведомства, и я никогда не забуду длинного обоза
крестьянских телег со скарбом, стариками и детьми, в полном молчании
перебирающихся на новое местожительство. И в жизни Петровской больницы давно
кончился подъем и начался спуск. В сущности, в
это время я при ней был пережитком. Но
жизнь наша вовсе не наша и все в ней
делается помимо нас
. В сумерки под 1 мая разразилась катастрофа с Володею. По
дороге на вокзал, в Скарятинском переулке его нагнала машина:
двое молодых
людей попросили меня проехаться с ними. В руках у меня была чудесная рамочка,
которую мне очень хотелось подарить Вам, Михотя, и мне было досадно, что я уже
не могу этого сделать. А в остальном, Вы же знаете, как я люблю приключения
.
Комната в Москве после обыска была опечатана. Володя в течение недели был на
Лубянке. С благодарностью вспоминаю
Политический Красный Крест
на Кузнецком
мосту и до сих пор не понимаю, как позволено было существовать этой
человеколюбивой организации. Многим она меня утешила, во многом скрасила жизнь
Володи в Бутырках. Сколько раз в течение летних месяцев поднимался я по
неприглядной лестнице в 3-й этаж тоже неприглядной квартиры, где несколько
женщин, возглавляемых Екатериной Павловной Пешковой, творили свое доброе дело.
Это они сообщили, где он, это они пересылали в сроки и без сроков передачи в
тюрьму, это они могли сообщить хоть что-нибудь о здоровье заключенного и о ходе
его дела, могли передать в нужные руки ходатайства и бумаги, смягчающие его
судьбу. Они же сообщили и приговор и устроили свидание с ним. Бывал я, конечно,
и на передачах в самой Бутырской тюрьме. С раннего утра занималась там очередь,
в определенные дни по буквам алфавита. Трепетная толпа, объединенная одним
горем, толпа не рынка, не зрелища, а тюрьмы, облагороженная любовью и
страданием. Там были рады уж тому, что брали передачу ему и от него передавали
мешочек с грязным бельем. Значит,
он на месте еще и здоров, ибо в больницу
передачи не брали
. И сколько было там примет благоприятных и неблагоприятных, и
сколько было там опытных и знающих толкователей этих примет! В декабре кончилось
Бутырское пленение Володи и началось Кемьское. Это было на много сотен
километров дальше от Бутырок, но ближе по связи, по возможности обменяться
письмами. Началось житье ими и посылками ему. В этом, по существу, и прошли два
года в Алабине — 1931 и 1932 гг.
Расскажу попутно историю еще одной жизни.
30 мая 1931 г. Многоуважаемый Михаил Михайлович! Шлю Вам привет из НароФоминской
больницы. Лежу в заразном бараке. Чувствую себя плохо. Все болит, а
особенно левый бок. Температура повышена. Просила дать мне бумагу о моей болезни
и нетрудоспособности, но мне ответили — пока полежите
. Сердце мое все
истерзалось. Осталась я одна.
Дуню, наверное, пока я в больнице, угонят, как угнали уж многих. Боюсь, как
бы Антонию без меня не взяли. Взойдите в мое положение! Что буду я делать одна,
когда не в состоянии понести и 5 фунтов. Хотя бы Вы что-нибудь мне написали и с
кем-нибудь ручно передали. Письма и посылки в больницу передают, но личного
свидания не разрешают. Может быть, Вы увидите Антонию. Скажите ей, чтобы она
прислала мне молитвенник и Часослов маленького формата. Неизвестность хуже
всего. Буду ждать от Вас какого-нибудь слова. Не забывайте меня, находящуюся в
большом горе и всегда Вас уважающую. Игуменья Афанасия
.
В 1925 г. на Пасхальной неделе пришла на квартиру ко мне монашенка, низко
поклонилась и передала мне просьбу от сестер Зосимова монастыря навестить их
больную игуменью. Лестные слухи о ней доходили до меня давно. В 1923 г. в
Известиях
был
подвал
о ней, как о человеке, наследственно расположенном
управлять и властвовать. Игуменья Афанасия была из богатой московской купеческой
семьи Лепешкиных. Дед ее, Лепешкин Иван Логинович, построил Зосимов монастырь на
свои средства в 40-х гг. прошлого столетия. И что скрывать, мне давно хотелось и
в монастыре побывать, и игуменью повидать, так что эта просьба шла навстречу
моему желанию и я охотно назначил день моего визита. Через несколько дней, у
опушки леса, на уединенной платформе, ждала меня приличная пролетка со стариком
кучером на козлах. Дорога по лесу, местами еще покрытая снегом, была ужасна. 5 —
6 верст мы ехали около двух часов. Вот уж действительно пустыня — ни пешком, ни
на колесах не добраться: болота, кочки, заросли, дороги никакой. Наконец
показались башни и белые стены монастыря. Подъехали к
святым воротам
.
Монастырский двор-кладбище был необширен, тих и пустынен. В центре стоял
небольшой белый храм, окруженный намогильными крестами, кое-где с горящими
лампадами. По мосткам прошли к игуменскому корпусу, где меня встретила
маленькая, согбенная старая монахиня, ласковая и приветливая. В корпусе стоял
какой-то давний, уютный запах древней мебели, печеного хлеба, ладана. Тикали
часы, и стояла ничем не нарушимая тишина. Монахиня пригласила меня к столу
откушать, а сама пошла доложить игуменье о моем приезде. Попросили меня к ней не
вдруг. Я, что называется, был прилично выдержан. Ну, а затем, поднявшись во
второй этаж по внутренней лестнице, я увидел на белоснежной постели, у чудесного
ковра на стене, красавицу игуменью в белом апостольнике, большеглазую,
черноокую, не молодую, но и не старую, нет, а очень моложавую, с
прекрасным цветом лица. Держалась она величаво-спокойно, говорила чуть-чуть
нараспев, с низкими контральтовыми нотами. Ближайший угол и стена были заняты
образами. У большого распятия горела лампада и стоял аналой. И тут я себе ясно
представил сцену, о которой мне рассказывали раньше:
Игуменью Афанасию
пригласили быть на заседании уездного исполнительного комитета. Происходило
заседание в клубе, на сцене. Игуменья пришла в сопровождении своей келейницы,
строгая, стильная в своем монашеском одеянии и красивая. Кто-то из исполкома,
нарушая неловкость, внесенную ее появлением, стараясь шутить, сказал, указывая
на портрет Маркса: А вот, матушка игуменья, Маркс. Он является, собственно,
учеником первого социалиста — Христа
. Мать Афанасия обвела неторопливо сцену
глазами и ответила: Вот портрет ученика вы поместили здесь, а почему же нет
портрета учителя?
Здоровье игуменьи оказалось в очень плохом состоянии. Двадцать семь лет жила она
в этом монастыре, в сыром лесу, в болоте, с давней малярией, лихорадила годами,
не лечилась, и это разрушило ее организм. Семнадцати лет, после института и
уроков музыки у знаменитого Пабста, пришла она сюда и с тех пор почти не
выезжала. Я сказал ей, не скрывая, о ее положении и предложил на ближайшее лето
выехать в другое место и попытаться подлечиться там. Требование было жестоким.
Обстановка с монастырем бы сложна и внешне, и внутренне. Но это нужно было
сделать, если она хотела жить и работать. А она хотела и того и другого. В
монастыре было до 300 человек сестер, в том числе 60 беспомощных старух. Всех их
нужно было прокормить, отопить, одеть, обуть. Только последние три-четыре года
монастырь, после революционных потрясений, вновь оправился и перестал голодать.
Но счастье это было непрочным. Политика и в центре, и на местах клонилась к
новым и новым ограничениям монастырских порядков, и нужны были бдительность,
неусыпность и внимание, чтобы как-то держаться, как-то спасаться, как-то
лавировать. Поплакала игуменья, погоревала, и все это сдержанно, с ясным
сознанием огромной ответственности за 300 душ, и отпустила меня, не дав ответа.
Однако в дальнейшем ухудшение здоровья заставило ее смириться. В Алабино было
сухо, солнечно, дачу можно было снять, больница и я были рядом, и мать Афанасия
решила на лето переселиться под мою руку
. А я взял на себя ответственность
поднять ее на ноги. Это была трудная задача, но Бог помог мне, и моя больная к
концу лета настолько поправилась и окрепла, что могла вернуться к себе и
приняться за свои дела. А мы стали друзьями.
Сколько раз потом бывал я в монастыре, в его тихой ограде, на его вечерних и
утренних службах. Бывал с наслаждением и уважением к женщинам, создавшим чинное
благолепие церковного служения, крепкую рабочую общину, широкую
благотворительность, благородное и благотворное влияние на окружающее
деревенское население, но... Монастыри должны быть разрушены
.
Уж я не помню, в котором году, в 1929 ли, в 1930 ли, игуменья Афанасия должна
была покинуть монастырь и переселиться в Алабино. Взяла она с собою старушку,
мать Антонию, которая состояла при ней с первых дней монастырского ее жития, и
послушницу Дуню — молодую крепкую женщину, очень к ней привязанную. И зажили эти
три человека, уж совсем на моих глазах, крепкою жизнью верующих людей. Игуменья
Афанасия правила всю дневную службу, молилась и являлась умственным центром этой
маленькой общины. Она же, вместе с матерью Антонией, стегала одеяла. Дуня
выполняла более тяжелую работу и служила для сношения с внешним миром. На первую
и последнюю неделю Великого поста двери их жилища закрывались для всех. Это были
дни молитвенного труда и молчания. Ну, зато и праздник Воскресения был
праздником истинно воскресшего Христа. И на фоне общей растрепанной жизни,
суеты, безверия, мечущихся и беснующихся людей их маленькая утлая община была
оазисом. О всем их окружении можно было сказать словами Данте: На Бога не
восстали, но и верны ему не пребывали. Небо их отринуло и ад не принял серный,
не видя чести для себя в таких
. И только они одни, в поле моего зрения, были
исключением из этого круга людей, и только они были мужественны. Их все
побаивались, к ним ходили за помощью, за советом, за утешеньем, но ходили в
сумерки, вечерком, ночью, чтобы меньше видели, меньше сказали. Они же ни к кому
не ходили, потому что боялись с собою принести и подозрение, и кару на ту семью,
где бы они побывали. Не знаю, кто сказал, что ошибаться заодно с большинством
не оправдание, ибо умножение заблуждения еще более пагубно
. Эти три женщины
сумели не поддаться массе, толпе и сохранили свое лицо, свою веру до конца. Они
не умножили собою заблуждений, ибо знали, что оно пагубЕЮ.
В первый день Троицы 1931 г. я пришел к игуменье Афанасии, зная, что у нее
праздник, что она по-праздничному бездеятельна и что она будет рада мне. Нашел я
ее в десяти шагах от ее дома в небольшом перелеске. Она только что закончила
очередное воспаление легких, была слаба, и все ее радовало в ее возвращении к
жизни. Стоял чудесный день,
жужжали пчелы, пахло лесом. Божий мир стоял во всей своей красе. А через час,
когда я ушел, пришла грузовая машина, привезла оперативных работников НКВД, те
перевернули жилище, обыскали его, ничего не нашли, конечно, и забрали игуменью
Афанасию с собой в районный центр, Наро-Фоминск. Вот оттуда-то, из больницы, и
послала она мне свое письмо. Развязка наступила очень скоро. Через несколько
дней игумению Афанасию выслали на поселение в Среднюю Азию. Дуня уехала с нею,
так как она все эти дни не отходила от больницы, дежурила там и упросила выслать
ее вместе с игуменией. На второй день по приезде на новое место жительства
скончалась игумения Афанасия. На следующий день скончалась Дуня. Их погребли в
одной могиле.
Словом, нити, привязывавшие меня к Алабино, рвались одна за другой, и, относись
человек вдумчивей к своей собственной судьбе, он мог бы избежать много
печального, но нужны вдумчивость и сосредоточенность такие же, какими,
предположим, наделены были Оптинские старцы. Они часто видели вперед, как нужно
поступить и что должно сделать тому или другому человеку, и часто предостерегали
от того или иного пути. Мы этого не можем, ибо знаки судьбы всегда скрыты,
всегда неясны, предостережения отдаленны и нужно быть мистичным, чтобы их уметь
разгадывать. В мистике есть своя истина, и ее не видят только те, кто не хочет
или не может видеть.
Уж после отъезда Володи в Кемь в Алабино стали наезжать один за другим четыре
брата Коншиных из известной семьи серпуховских Коншиных. Прижились и тесно вошли
в круг моей жизни Сергей и Анатолий Николаевичи — два младших брата. Сергей,
музыкант, милой души парень, дельный, живой и веселый, приезжал чаще всех. И вот
нет Сережи неделю, нет две. Случилось это уже к Концу 1932 г. Нет его и до сих
пор. Николай — старший умер в Соловках. А Сережа и поныне томится в лесах за
бухтой Нагаево — это за разговор и свидание с англичанином — бывшим директором
Коншин-ской фабрики. Жутко становилось жить в Алабино. Но казалось, что и всем
жутко, казалось, что:
Глухо всюду, темно всюду, Что-то будет, что-то будет.
Так вот, с такими переживаниями потерь и утрат заканчивался 1932 г. Зимними
вечерами один в своей чудесной и опустевшей квартире в Алабино сидел я или за
письменным столом, пытаясь, уже тогда, писать книгу о Володе, или у камина в
большом кресле, читая
Историю народа Израильского
Ренана и книги по раннему христианству и истории религии. Уже тогда-то я
ясно чувствовал назревающую перемену в моей судьбе, но заранее слепо покорялся
ей. Годы по десятилетиям в моей судьбе были для меня годами перемен. Родился я в
1882 г. В 1892 г. поступил в уездное училище. В 1902 г. сдал экзамен на
аптекарского помощника. В 1912 г. бросил военную службу и поехал в клинику. В
1922 г. бросил сл
...Закладка в соц.сетях