Жанр: Мемуары
Встречи с ПРОШЛЫМ
... и Куприным, встречается с А. Толстым, А. Ремизовым,
посещает приехавшего М. Горького, знакомится с Б. Пильняком.
Летом 1922 года исполнилось заветное желание писателя — на пароходе
Шлезиен
он
отбыл в Петроград.
ИВ. СОКОЛОВ-МИКИТОВ
У этого человека, обросшего по глаза мохнатой черной щетиной, жилистого и
крепкого, как обрубок старого дуба,— еще восемь лет назад, быть может, и в
мыслях не было стать русским писателем. А была пахота и жнива — сто десятин
своих, кровных; удобный, на года свороченный, дом — жилье, с вениками мяты под
потолком; две крепкозадые кобылы -ездил на них в портах парусиновых за водой на
реку, в поле, с обернутой зубьями кверху бороной — боронить... Утирал
пот рукавом кумачовой руоахи, плевал на косу — ух! как свистела она в руках,
желанная, а в полдни, когда солнце подымалось, нестерпимое, бросался на землю,
лицом в свежепокошенное сено, храпел так, что оголтелые воробьи уноси176
лись пулями, и ветер приподымал, играючи, рубашку над пропотевшими,
влипшими в поясницу портами.
А праздник подойдет — празднику свой черед. Был помоложе — дубки с корешком
выворачивал — любимое занятие. В рюхи ли — фигура на биту: городки, что твои
воробьи, из круга свищут. Девку за мельницей прижмет — мало душу не выдавит. А
постарше стал — дело посурьезнее пошло. Раз портачу одному — с красками тоже
приехал, картинки малевать — мало ногу не выдернул, насилу в больнице отхо-.
дили: малевать — малюй, а с девками чужими не балуй. А вдругорядь тоже вот
пошутил — от четверти и наперстка не оставил. Крякнул, порты подтянул да и пошел
на сеновал проспаться.
Такие вот на деревне к пятидесяти годам обязательно
головачами
бывают, за все
село думают, и за такой спиной жили села крепко, не думая, не печалуясь: не
выдаст, нашенский он, смоленский... Ну, только и судьба на таких вот
медвежатников ух как падка — что твоя баба! Выдернет от поля, швырнет, как
мячик, да и почнет кружить, по свету канителить, а сама поглядывает да
посмеивается: выдержит ли?
Выдержит, не бойся! Чать российский...
От войны и повелось. Стронула она матушку — русскую землю, пошли мужики по
заграницам гулять, отечество от врагов внешних берданом защищать — чудес
насмотрелись немало,
о всем и сказывать неудобно
. А только скитания вышли
сверхъестественные. От смоленской супеси да снопа жаркого угодил сначала на
святую гору Афонскую — мудрость тишины послушником вкушал и школу скитского
послуха сурового принять сподобился, да не выдержал. Прямо с Афона на аэроплан
попал —
Илью Муромца Пятого
,— на нем и летал, прислушивался, как тросы под
облаком свистят, приглядывался, как бомбы, что, за борт держась, правой рукой в
неприятельские города сбрасывал, белыми столбами на земле песок роют. Ух ты,
мать честная! Высоко занесло.
А подошла революция —
за то, что в собрании обложил крепким словом горланадурака,
был единогласно избран в председатели комитета эскадры и послан в
Петербургский Совет
. Но революционной карьеры не сделал:
за все время
революции не произнес ни одной речи
. А больше приглядывался: в матросской армии
товарища Дыбенко, у Махна
с братвой и братишками
, у Деникина, у Слащева, у
Вран177
геля, у Кемаль-Паши; бежал в Крым, попадал в Ростов, в Одессу, в Зонгулдаке
объявлялся, пора подступала домой возвращаться — в Лондоне очутился. Трепало
здорово. Волосом оброс, постарел, разговаривать выучился словом крепким, как
мухобой, а не сдался.
С год назад объявился на берлинских горизонтах — в домах искусств мозоли
стильным барышням отдавливает, пиво хлещет что воду, сидит где-то под Берлином в
комнате с электричеством и телефоном, на мягкой софе — эрзац-плюш под бархат
пущен,— молчит и млеет у окошка. А за окошком под весенней силой земля
разваливается, дышит. Самая пора плугом наддать — идти сзади, покачиваться.
Тогда из-под ножа пар идет — будто она, кровная, плачет... Черви, как шнуры,
красные. Грачи, по весне наглые, под ногами скачут. Так бы вот этот самый эрзацплюш
ножом и полоснул — душу отвести тоже ведь не на чем!
За границей ему смерть. Будя — насмотрелся. У глаз его черных, беспокойных, как
жуки на ладони,— стрельчатая вязь проступила, и кулак, что раньше в темноте
слоновой костью отсвечивал, обмяк, камня теперь не раздробит. От своего —
оторвался, сдавать начал. А сдавать некуда — рожь в саду за решеткой, да сосны в
лесу под номером — дело не подходящее, картошку на газонах не вырастить.
Часто я думаю, почему он не остался
там
, если случайность — почему еще здесь.
Ведь если для писателя оторванность от родной земли — смерть, ему — первому.
Годы за границей для него как писателя — прострел. Ни Гретхен, ни Маргариту он
не напишет, и обратно — замуж за него Маргарита не пойдет: задавит, если неловко
сожмет, обозлится — кулаком душу вышибет. А вот сидит же и у чужого берега воду
пробует — еще холодная. В полках раньше такие солдаты были: облом обломом, два
года молодым солдатом смотрит, правой от левой отличить не может, хоть солому и
сено привязывай, а видно, что мужик хитрый, на ус многое мотает. Мозгами, как
жерновами, ворочает, а думает. А потом, глядишь, на село вернется и хоть облом
по-прежнему, а образованность получил: и хомут справил по-городскому, в
воскресенье в галстуке выйдет, Маланью по имени и отчеству величает. Крепкие
старосты, пронзительные — из таких вот выходили.
И глядя в его лицо, ощетиненное черными пучками под самую бровь, вспоминаю я вот
такого молодого солдата второго взвода, что на правом фланге грудь колесом
выгибал.
178
Не сломать его муштрой — это верно. Но домой вернется -свое возьмет. По городам,
по облакам, по морям — треплет, а вода потеплеет, с гор ручьи зашумят, время
пахать приступит — уйдет. И опять свистнет коса в руках — эх, ласковая, давно на
нее не поплевывал, спать-ночевать на дерево не вешал! И про заграничное
вспоминая, с мужиками по-своему, мужичьему — по-хитрому посмеиваясь, не раз
прошуткует старую шутку: от четверти — ни наперстка (ф. 2524, оп. 1, ед. хр. 60,
л. 32—34).
Творчество Бориса Андреевича Пильняка (настоящая фамилия Вогау) еще
только начинает получать объективную оценку советских исследователей. Самым
талантливым бы тописателем революции называл его А. К. Воронский -
видный советский критик 20 — 30-х годов. В целом же пресса тех лет была склонна
отмечать лишь сумбурность писателя в изображении революционной эпохи,
модернистскую манеру письма, а критическую направленность его
произведений воспринимала как вылазки классового врага.
Б. А. Пильняк известен как автор романа
Голый год
(1921), сборников
Былье
(1920) и
Смертельное манит
(1922), повестей
Третья столица
(1923),
Иван-даМарья
(1922),
Машины и волки
(1925),
Повесть непогашенной луны
(1926),
Волга впадает в Каспийское море
(1929)
О'кей
(1933) и др.
Родился писатель 29 сентября 1894 года в Можайске. Началом своей литературной
деятельности Б. Пильняк считал 1915 год, когда в журналах
Русская мысль
,
Жатва
,
Сполохи
были опубликованы его рассказы. В годы революции жил в
Коломне. В 20-х — начале 30-х годов много путешествовал: был в Германии, Англии,
Турции, Палестине, Китае, Японии, США.
В 30-е годы писатель обращается к публицистике, а также работает над романом
Соляной амбар
, где уже в полной мере проявилось его зрелое мастерство
художника, сумевшего от беспорядочного, калейдоскопичного показа революционного
быта подняться до высот
социально-психологического раскрытия русской революции
(Андреев Ю. А. Революция и литература. Л., 1969. С. 168).
28 октября 1937 года Пильняк был арестован по обвинению в шпионаже и
контрреволюционной деятельности, 21 апреля 1938 года расстрелян (Вечерняя
Москва. 1988. 19 июля).
Г. В. Алексеев вспоминает о приезде в Берлин в феврале
1922 года Бориса Пильняка и поэта Александра Кусикова. Б. Пильняк — уже
получивший известность писатель большевистской России. Вечер встречи с
писателями проходил в кафе
Ландграф
, в котором поначалу еженедельно
собирался берлинский Дом искусств под председательством Николая Максимовича
Минского (1885 —1937, наст, фамилия Виленкин) — поэта-символиста, писателя,
переводчика и драматурга. После революции Минский жил в Берлине, работал в
советском полпредстве в Лондоне, умер в Париже. Среди присутствующих — люди
самые разные. Знакомить читателя с А. Белым, А. Ремизовым, И. СоколовымМики-товым,
И. Эренбургом, Л. Б. Красиным нет надобности.
Представим остальных, упомянутых в публикуемом отрывке. Гессен Иосиф
Владимирович (1866 —1943) — юрист, публицист, политический деятель
(кадет), эмигрировавший после Октябрьской революции; стоял во главе
берлинского издательства
Слово
(где вышли первые романы В. Набокова),
редактировал газету
Руль
, издавал многотомный
Архив русской революции
(Берлин, 1921 —1934).
Чернов Виктор Михайлович (1873 — 1952) — один из лидеров партии эсеров, ее
теоретик. В 1917 году — министр земледелия Временного правительства, в январе
1918 года — председатель Учредительного собрания, распущенного Советской
властью. В годы второй мировой войны — участник движения Сопротивления во
Франции.
Алексеев называет Чернова (очевидно, из-за внешнего сходства) двойником
священника Петрова; поясним: Григорий Спиридонович Петров
(псевдоним — Русский; 1868—1925) — член 2-й Государственной думы,
писатель, публицист
Русского слова
, профессор богословия, автор
многократно переиздававшейся книги
Евангелие как основа жизни
. В январе 1908
года указом Синода Петров был лишен священнического сана за свою общественную
деятельность. Ему запрещалось в течение семи лет проживать в Москве и
Петербурге, а также в течение двадцати лет поступать на государственную службу и
избираться в Государственную думу. Умер в Париже.
Дан (Гурвич) Федор Ильич (1871 — 1947) — активный деятель меньшевизма, в
1917 году — член исполкома Петроградского Совета, и. о. председателя Президиума
ВЦИК первого созыва, был выслан из Советской России, умер в США. Ященко
Александр Семенович (1877 —1934) — юрист, профессор международного права,
редактор библиографического журнала
Новая русская книга
, умер в
Берлине. Пуни Иван Альбертович (1894 —1956) — художник, участник
футуристических выставок, издатель альманаха
Рыкающий Парнас
, с 1919
года — эмигрант, умер в Париже.
Коган Александр Эдуардович (1878—1949) — сотрудник газеты
Копейка
,
издательства
Всемирная литература
, с 1920 года — эмигрант, владелец
издательства
Русское искусство
, издатель журнала
Жар-птица
(1921 —1924),
умер
в Париже.
Сергей Горный (1880—1949) — псевдоним Александра Авдеевича Оцупа. Поэт-юморист,
сотрудник
Сатирикона
и
Нового Сатирикона
; умер в эмиграции, в Мадриде.
Крандиевская Наталья Васильевна (1889—1963) — советская писательница, поэтесса,
жена А. Н. Толстого.
Иванов Федор Владимирович — писатель, выпустивший в эмиграции сборник рассказов
Узор старинный
и книгу литературно-критических очерков
Красный Парнас
.
Скончался в Берлине в 1923 году в возрасте тридцати лет.
Росимов (псевдоним Офросимова Юрия Викторовича; 1894 — 1967) — сотрудник
московских еженедельников, харьг ковских журналов
Колосья
и
Хоровод
; в
Берлине работал в художественно-библиографическом журнале
Новая русская книга
,
в берлинских издательствах вышли его сборники:
Стихи об утерянном
,
Горошинки
,
Театр. Фельетоны
, сказка
О гноме Клубнике и царевне Пионе
.
Вечер Дома искусств открыл А. Б. Кусиков (1896 — 1977, наст, фамилия Кусикян) —
поэт-имажинист, автор сборников
Зеркало Аллаха
(1918),
Сумерки
(1919),
Поэма поэм
(1919),
В Никуда
(1920) и др. В 20-е годы в произведениях поэта
все больше слышится усталость, разочарованность:
И Революция устало лижет лапу. Смирился я, скипела месть и злоба —
читаем в его поэме 1922 года
Песочные часы
.
Из этой поездки Кусиков не вернулся в Россию — оставшись в Германии, он пополнил
ряды русской эмиграции.
Начинает поэт свое выступление строками из поэмы
Искандер Намэ
:
Обо мне говорят, что я сволочь, Что я хитрый и злой черкес...
Алексеев цитирует отсюда же (правда, неточно и не полностью) строки:
Нет, вы не знаете, как сумрак совий Рябым пером зарю укачивает.
В
философической
части выступления Александр Куси-ков, судя по приводимым
цитатам, прочел свое четверостишие, написанное 18 декабря 1919 года:
Что ждет меня в нигде веков — не знаю, Иль Аль-Хотама, иль твой Сад — не знаю.
Пророк с крестом не убивал — я знаю, С мечом Пророк не раз казнил — я знаю.
За Кусиковым выходит Пильняк, завороживший и удививший слушателей чтением
отрывков из повести
Иван-да-Марья
. Алексеев передает свое впечатление
следующим образом:
Не понял ничего: ни фабулы повести, ни характеров отдельных
лиц, и ни один эпизод не удержался в моей
памяти
.
Стиль прозы Пильняка действительно сложен, причудлив: беспорядочность мыслей,
перебивающих друг друга, намек, недосказанность — характерные особенности его
художественного повествования.
Приехавший в Берлин Пильняк, рассказывая о состоянии современной литературы в
Советской России, выделяет в ней две ветви: молодую
поросль от литературы
старой
и новую,
мужицкую
. К первой он относит имажинистов, презенти-стов,
ничевоков и прочих.
Будущее, по мнению Пильняка,, принадлежит литературе
мужицкой
.
Алексеев выражает свое неверие в животворные силы этой поднимающейся русской
литературы. И дело здесь вот в чем. Борис Пильняк воспринял октябрьские события
как разрушение всего того, что он считал навязанным России, ее народу
европейской цивилизацией со времен Петра Великого. В его первых книгах о
революции находим изображение революционных завоеваний как возврат к
патриархальному прошлому, первобытной естественности XVI—XVII веков допетровской
Руси, когда русская культура была свободна от иноземного влияния и первоосновой
жизни ее народа были унаследованные от язычества верования и обряды. Б. Пильняк
показывает революцию как крестьянскую, освобожденную от оков, стихию.
Центральный образ его произведений — метель; революция — это метель, буря,
разворотившая российскую жизнь. Для писателя очень важно то светлое, радостное,
что несла в себе русская революция. Наряду с этим его произведения пронизывают и
иные настроения: горькие,
тоскливые, скорбные.
Алексеев потому и не верит в
державный ход носителей новой, мужицкой правды
,
что увидел у Пильняка, яркого
представителя новой школы, прежде всего не возрождение истинной, свободной
России, а грубое опрощение жизни, убивающее культуру, и отчаяние народа
русского, захваченного пучиной революционных лет и тоскующего по цветущим овсами
и пшеницей полям.
БОРИС ПИЛЬНЯК
В начале революции Блок в смятении воскликнул:
— Слушайте музыку революции!
Двенадцать
— музыка революции, а не утверждение и не отрицание ее.
Голый год
,
Иван-да-Марья
,
Былье
Бориса Пильняка — музыка революции, а не
искание ее смысла и даже не отдельные вехи ее пути.
Я понял это, когда услышал чтение Борисом Пильняком отрывков своей повести
Иван-да-Марья
. В них на протяжении часа, пока он читал, выла вьюга полей и
душ, и случилось только одна, прочно запавшая в память, художественная деталь
сделанного рассказа
: мужички на заседании исполкома жуют баранки,
пока
говорят про непонятное
. Другой раз, просматривая в редакции
Новой Русской
Книги
тощенькие тетрадки полученных из России журналов, я прочитал такую фразу:
О Пильняке нельзя говорить, талантлив или нет,— его надо принять какой он есть,
ибо он — отражение революции
.
Французской революции понадобилось 60 лет, чтобы вспомнить свой быт — Анатоль
Франс.
Русской литературе — 70 лет, чтобы события 1812 года ожили под пером Льва
Толстого.
Бессилие современности — закон. Быть может, только музыка — музыка революции
одна и под силу сердцу, раскрытому, как окно, навстречу урагану и внемлющему его
грозные звуки.
Послушать приехавших из России писателей собрался весь литературный Берлин. За
сиреневыми столиками
Ландграфа
в уюте отсвечивающих ламп сидели рядом самые
неожиданные люди: влево от Гессена, блестевшего плешью и очками, мистер Красин в
ловко сшитом — по-уайльдовски — сером костюме; за взлохмаченной головой
хозяина
русской земли
— Виктора Чернова — двойника священника Петрова, поместился Дан в
клинообразной ассирийской бороде. Тут же 52 молодых девушки, пишущих стихи, и 52
молодых
человека, пишущих стихи и рассказы. Из дальнего угла — горят глаза Белого,
Ремизова, поодаль еще гр. Толстой, Соколов-Микитов, у стойки проф. Ященко —
Новая Русская Книга
, свисающие кудри Пуни, за кудрями — трубка Эренбурга,
чадящая, как паровоз. Посередине комнаты — рядом А. Э. Коган и Сергей Горный —
на трех стульях
Жар-Птица
. Поближе к эстраде молодежь: Росимов — задумчивый
воробей, скрипящий что-то на ухо Федору Иванову. Тот краснеет и прячет манишку,
вставшую из-под воротника стрелой. Прокатывается Минский — коротенький, весь на
шариках. Усаживает даму в синем костюме, с барашком вокруг шеи и по рукавам.
Дама оглядывается кругом с милой растерянностью: она здесь в первый раз —
Наталья Крандие-вская.
По залу идут двое: первый — бритый и черный, в кубанке, в ладных сапогах, в
серебряном пояске — советский с головы до ног. Командир красного полка,
буденновец, председатель какой-нибудь уездной чрезвычайки? Александр Кусиков.
Второй — небритый и рыжий, волосы стоят, как у ежа, в сером, не по плечу,
костюме, выданном в Кремле по ордеру, чтоб в Европе было не стыдно показаться.
Борис Пильняк. Искусство внепартийно: приехавших писателей встречают
аплодисментами. Газеты в последние дни сообщали, что
есть еще в пороховницах
порох
и не в пример
цветам эмиграции
приезжают вот из России настоящий
писатель и настоящий поэт.
Молодой человек в кубанке влезает на эстраду и объявляет:
- Говорят, что — я сволочь!
- Да? — не удерживается кто-то в зале.
— Да,— подтвердил молодой человек.— Что я — хитрый и злой черкес...
Когда от неожиданности в зале захлопали, Кусиков рассказал еще, что у него на
Кубани имеются пень и конь. На первом он любит посидеть вечерком, когда
совий
сумрак рябьим пером зарю укачивает
. На втором он умеет скакать сломя голову.
При этом он очень обстоятельно объяснил некоторые моменты своей скачки: с уздой,
без узды, с гривой, без гривы...
Сидевший рядом со мной кавалерийский поручик убежденно заметил:
— Врет.
Покончив с частью биографической, Кусиков приступил к части философической,
напомнив сидящим в зале профессорам, ученым и не последним писателям земли
русской о
том, что
пророк с крестом не убивал
, а вот
с мечом пророк казнил не раз
, что
он, Кусиков, об этом знает и потому совершенно не уверен, что ждет его
в нигде
веков
. Я бы не сказал, что эти философические открытия кубанского черкеса
произвели на слушателей большое впечатление: большинство из присутствующих
интересовалось этими вопросами еще
(прежде — в шестом классе гимназии, и потому некоторые потянулись из зала к
стойке, к приманчивым бутылкам эйерконьяков и шерри-бренди.
Когда Кусиков, наконец, ушел, на эстраду поднялся Борис 1ильняк, облокотился на
рояль, открыл тетрадку и громко 1ринялся читать о том, как воют вьюги и свистит
песками ветер.
- У-у-у...— представлял он.
- Ы-ы-ы...— убеждал он.
Первые полчаса мы, литературная молодежь, поднявшаяся в изгнании, сидели,
вообще, раскрыв рты. Возможно, что мы ничего не понимаем, что именно вот это
завывание и, видимо, не случайное совместное выступление — и есть подлинное
искусство. Как писать о солнце — стреляет ли оно игольчатыми и розовыми стрелами
или не стреляет?— если это никому не нужно в ходе революции? Когда неосторожной
ногой сворочен на сторону муравейник, муравьи не замечают дождя. И, может быть,
время кропотливой выписи пейзажа, до деталей разработанных фабулы и характеров в
-усской литературе прошло, и подлинное творчество — вот та, поднятая над
головой, праща, мечущая камни, не пой-аешь куда и за что? Я слушал очень
внимательно, но не онял ничего: ни фабулы повести, ни характеров отдельных ац, и
ни один отдельный эпизод не удержался в моей памяти. ак все, я пошел домой с
горьким чувством не то разочарова-ая, не то обиды. Было еще ощущение какой-то
тупой яротливости, но кто может требовать от музыканта, чтобы играл Бетховена в
доме, охваченном пожаром? Молодой писатель, шедший со мной рядом, уныло спросил:
- Вы заметили корректурную ошибку в сегодняшних азетах?
- Какую?
- Было напечатано: Пыльняк, а не Пильняк.
— Разве?
— Его сегодняшнее чтение напоминает мне именно пыль, здут целый столб пыли —
залезает в глаза, уши, ноздри,
прихватывает дыхание, гнездится в складках одежды, а самого столба не видно.
— Я бы сказал другое. Мне — сегодняшнее чтение напомнило музыку, переданную
плохим фонографом.
Собрались мы — поближе присмотреться. В подходе молодых писателей друг к другу
всегда есть что-то сторожкое, но нежное. Рыжий нескладный Пильняк, закапанный
веснушками, в круглых роговых пенсне — подарок заграницы -пришел шумный, но
очень простой и ласковый. Говорил, как Маша, жена его, ухаживает за коровой —
купил корову, распродав библиотеку: на что она, раз в Москве только жить —
просыпаться, глядеть и дышать — есть уже искусство. Еще о том, что надо
возвращаться — жене одной в хозяйстве трудно, еще не свыклась: была до революции
врачом, и есть слух, что больна тифом.
Звал в Россию. Тут писателю помирать, а в России — от Вержболова до Москвы —
готовый роман. Но упреждал честно: многого там не понять тем, кто не шел в ногу,
а и поймет — донести трудно.
— Мы и я, я и мы — а не я и они, я и он — она: новая тема. Песни метельные,
метель бунтовщическая — содержание. Изба без
кумпола
— печь писательская, от
которой пляшут по околицам до барских усадеб. Не расскажешь всего о том,
как ожили сказки, приметы, поверья.
— А в России идет новый период в литературе — мужицкий. С
мужицкой формой и содержанием, ибо
русская революция первым делом была
революцией национальной и сняла кумпол
с той Академии-де-Сианс
,
которая была поставлена причетниками
*.
- В Москве две литературы: молодая поросль от литературы старой, литературщинная
поросль, тринадцать школ (имажинисты, презентисты, ничевоки и пр. и пр.),
писательское мастерство, форма — отлично, а сказать нечего, в двадцать лет
рамоли, мышиные жеребчики, губы помадят и похабят.— Этим умирать. И другая
поросль — без школ всяких, в лаптях, лаптем пишут, а фактура, а содержание —
верстой, как аршином, откладывают, кроят революцию и Россию — новые закройщики.
Но я не верил ни одному его слову. Нет, не действие, не напряжение творческого
начала несет она, эта посконная пестрядь молодой русской литературы, бьющая из
лесов и
первобытных пещер, куда революция загнала жизнь. В той жизни не осталось ни
сумерек, ни полутени, ни — плохое это слово — нюанса. Ночь идет за днем. Удар
топора нужнее скользкого касания резца. Маки в поле — досадны: портят рожь. Над
всем этим оголенным, раздетым до основного хребта бытом заправляет отчаяние, и
ему служит живая тупь незастроенных русских степей, а не новой правде, потому
что никакой новой правды нет! И где ж отыскать ее, если ни война, поднявшая поля
к национальному подвигу, ни революция, погрозившая разгадкой человеческого
счастья и справедливости, не только не отыскали ее, но даже стронуть не могли с
места застывшую каменную глыбу? Свист революции — тоска, ее кровь — отчаяние, ее
достижение — уход к 17-му веку, в лес, в пещеру, к лопате и дубине на голову
женщины.
И тогда не державный ход носителей новой, мужицкой правды (в который раз в
русской литературе!) слышится в этой новой поступи по неприбранным, звонким от
безлюдья полям, а долгий одинокий крик по ночи, колотящийся о землю в
предчувствии смерти своей, долгий одинокий крик человека, зовущего жизнь
вернуться и зацветить ноля овсами и пшеницей, одеть оголенные души, познать
радость — пусть маленькую, как свеча, но необходимую (ф. 2524, оп. 1, ед. хр.
60, л. 26 — 31).
* Не совсем точная цитата из статьи Б. А. Пильняка
Заказ наш
, помещенной в
журнале
Новая русская книга
— 1922, № 2.
Очерк
Заграница
был написан Борисом Пильняком в начале апреля 1922 года, сразу
после возвращения из Берлина.
В Берлине Пильняк остановился у А. М. Ремизова, покинувшего Россию полгода назад
...Закладка в соц.сетях