Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Встречи с ПРОШЛЫМ

страница №9

ернском союзе
потребительных обществ есть вакансия машинистки 2-го разряда с окладом жалованья
в 675 рублей, а вечером еще хуже, член распределительной комиссии
профессионального союза, от 7-8 я пишу ордера на астраханские селедки, мыло,
керосин и вален-ки [...].
У меня почти слезы на глазах, моя, моя Москва дорогая, и ваша Серпуховская, вся
дорога до вашего дома... Ах, эти длинные ночи, последняя папироса, уже
потушенное электричество и мы с Иваном Ивановичем [Белоусовым] (отрывок из
нового Герцена), разговоры до рассвета, все волнение пережитого вечера,
литературных встреч и впечатлений [...]. Расскажите мне про Ивана Ивановича, что
с ним, где он, здоров ли, почему не напишет (А. Тришатов—В. П. Ютанову. 24
ноября 1918 г. Ф. 577, он. 2, сд. хр. 3't, л. 1 и об.).

105


Ill
Если угонят куда — я пропал, т. к. на свои легкие я теперь смотрю с большой
опаской. Того и гляди опять начнется кровохаркание. А забрать, я думаю, теперь
меня могут, т. к. и вид, и общее состояние временно опять достаточно
средственное. Ведь взяли же Тришатова, от которого я так и не получил вестей. Не
знаю, как и понять — обиделся ли он на меня или уж действительно махнул на все
рукой и решил отдаться воле Божьей
(И. И. Белоусов — Н. С. Ашу-кину. 11 августа
1920 г. Ф. 1890, он. 3, ед. хр. 184, л. 18 и об.).
...призван на службу 27 августа 1919 [года] в Московском Военном Комиссариате
на Варварке, в Иркутск прибыл 22 августа [19]20 г., будучи откомандирован сюда
окружным Военным Комиссаром Восточной Сибири из Красноярска
(А. Тришатов — Н.
С. Ашукину. 13 декабря 1920 г. Ф. 1890, оп. 3, ед. хр. 252, л. 7).
Я все-таки не понимаю, зачем я очутился здесь, за тысячи верст от всего мне
привычного и дорогого.
Жизнь моя идет без событий. Сижу в библиотеке красноармейского клуба,
добросовестно пишу инвентарную книгу, карточки каталога и формуляры. Постиг
премудрость десятичной классификации и кэттеровской расстановки и боюсь, что
через год стану опытным библиотекарем.
По вечерам, когда дают электричество, что бывает с большими промежутками, читаю
какие-нибудь добрые старые романы и все больше убеждаюсь, что сам я никогда
ничего подобного не напишу.
Если сел бы писать, я знаю это, опять начнешь кричать без запятых... да нет, я
молчу упорно, разве есть что-нибудь лучше молчания?
(А. А. Добровольский (А.
Тришатов) — Н. С. Ашукину. 31 октября 1920 г. Там же, л. 6).
Та возможность вырваться отсюда, которую вы мне открываете, влила в меня силы.
Если бы это удалось, это было бы счастье, если не удастся, хоть поживу этой
надеждой [...]. Вы мне не написали подробно, как нужно обратиться к Брюсову: с
официальным прошением или частным письмом. Я написал письмо, которое прилагаю
здесь незапечатанным
(13 декабря 1920 г. Там же, л. 7).

106


Многоуважаемый Валерий Яковлевич, простите, что обращаюсь к вам частным образом
и, почти незнакомый вам, затрудняю вас своей просьбой [...]. Жизнь в Москве
необходима мне для моей литературной работы, и это заставляет меня обратиться к
Вам [...]. Знание библиотечного дела, знакомство с десятичной системой,
знакомство с книгой, долголетняя работа среди книг (в течение последних лет я
работал в библиотеке Калужского Губсоюза, в библиотечной секции Культпросвета 43
дивизии, в литературно-библиотечной комиссии отдела Печати Московского совета),
наконец, моя настоящая работа в иркутских библиотеках — гарнизонной и библиотеке
Союза Советских служащих дает мне смелость просить вас о замещении мною одной из
вакантных должностей во вверенной Вам библиотеке Литературного отдела и
откомандировать меня как специалиста и литератора в Москву
(А. А. Добровольский
(А. Тришатов) — В. Я. Брюсову. 13 декабря 1920 г. Ф. 1890, оп. 3, ед. хр. 568,
л. 1 и об.).
Видел недавно во сне [...] Тришатова. Он читал свой новый рассказ — ему не
давал читать Пильняк, боясь, что это будет слишком превосходить его вещи.
Вспоминаю твой отзыв: Тришатов — это Достоевский под микроскопом и думаю, что
это неверно, конечно, хотя, быть может, и есть малюсенькая злая доля истины.
[...] знаю и продолжаю утверждать, все более укрепляясь в этом, что Тришатов —
самое значительное явление в русской литературе за последнее время. Все, что он
пишет, останется (И. И. Белоусов — Н. С. Ашукину. 12 июля 1921 г. Ф. 1890, оп.
3, ед. хр. 185, л. 12 и об.).
В советское время [Тришатов] печатался в альманахах Современники [Слава
светлишнего. Кн. 2. М.: ЗиФ, 1924; Сосланные в искусство. Кн. 1. М.: Московские
беллетристы, 1923] и Рол [Металлический скворец. Сб. 2. М.: ЗиФ, 1924]
(Лидии
В. Г. Биография А. Тришатова. Дело фонда 2588, л. 3).
В из-ве Земля и Фабрика были разногласия относительно рассказов Григорьева и
Тришатова [Слава светлишнего] в альманахе кружка. Одни из редакторов
предлагали снять эти рассказы, другие признавали их лучшими в альманахе

(Протокол № 1 заседания кружка Современники

107


от 23 сентября 1923 г. Выступление В. Г. Вешнева. Ф. 577, оп. 1, ед. хр. 5, л.
7).

В вопросе о выступлениях главное — организованность, обеспечение достаточными
силами и пр. Некоторые члены кружка недостаточно участвуют в его работе,
например Тришатов
(Выступление А. Ф. Насимовича. Там же, л. 6).
Не знаю, читал ли ты повесть Беннетта Заживо погребенный, чрезвычайно
остроумную. Вот участь героя повести — похожа на участь Тришатова. Он тоже в
сущности заживопогребенный со всеми своими вещами. Ужасный нищий принц со
своими несметными богатствами. Поверь, что вес это так, я бы не писал тебе всего
этого, если бы не был глубоко убежден в этом
(И. И. Белоусов — Н. С. Ашу-кину.
27 апреля 1921 г. Ф. 1890, оп. 3, ед. хр. 185, л. 4 об. -5).
В 1948 году [Тришатов] был репрессирован, в 1956 -реабилитирован. В
годы репрессии написал книгу стихов Ж-IOG (Лидии В. Г. Биография А.
Тришатова. Дело фонда 2588, л. 3).
Здесь в невеселом нашем доме Меня утешил звук знакомый: Стишок, припомнившийся
мне: Поглубже в сон, поближе к дому.
Пусть нет конца моей беде, Я все твержу четыре слова, И вот, не различаю, где
Бараки, зона, лес сосновый...
От слов, от ссор, от работяг, От злобы, от вражды к другому... Не слушай,
отдохни, приляг, Поглубже в сон, поближе к дому.
Рукой недоброй и лихой Мне жизнь очерчена по краю. Я болен. Я совсем плохой, Я
чувствую, что умираю.
Но холодеющий. В бреду Скажу. Переборю истому: Не трогай. Смерть. Я сам пойду
Поглубже в сон. Поближе к дому

(Ф. 2588, оп. 1, ед. хр. 5, л. 9).

108


Сегодня похоронили А. А. Тришатова. Я был у него с месяц назад, он поправлялся
после инсульта, а потом его настиг второй. На похоронах я не был: опоздал и не
мог найти машину
(В. Г. Лидии — Н. С. Ашукину. 12 января 1964 г. Ф. 1890, оп.
3, ед. хр. 318, л. 4).
Примечания
Среди упоминающихся в монтаже лиц:
Ашукии Николай Сергеевич (1890 — 1972) — писатель, историк литературы,
пушкинист.
Белоусов Иван Алексеевич (1863 — 1930) — поэт, и его сыновья: Белоусов Иван
Иванович, секретарь общества Литературная среда, и Белоусов Евгений Иванович.
Вешнев (Пржецлавский) Владимир Георгиевич (1881 — 1932) — критик, редактор
пролеткультовского журнала Горн.
Лидии Владимир Германович (1894 — 1979) — писатель.
Насимович Александр Федорович (1880 — 1947) — писатель, член Кузницы.
Ютанов Владимир Павлович (1876 — 1950) — писатель, редактор-издатель альманаха
Сполохи.
ТЫСЯЧЕБРАТСКОЕ
Николаю Михайловичу Мешкову

1


За бегущим народом. Страшную, страшную, неживую. В этих толчках головы, в левом
плече, в окостенении всего, в мертвых ногах на подушке. Бабы пред ней
расступались, сосны сходили с дороги. В шепоте до кустов, до странников, до
народа. Из пыли, из толпы, из крика как икону ее поднятое лицо. Так и несли ее
монахи. И рука в руке, когда ее держала, когда ее уговаривала сестра. Рукою
слабой женщины в ее прекрасном платье. Усилием пальцев. Усилием такого горя.
Слезы, измочившие перчатку. В тысячный раз прижавшись щекой на неотвеченное:
Саша.
— Саша, Саша, разве я не была твоим другом, разве я не твоя сестра? Саша,
взгляни.
Там свинцовый гроб, гроб — полоска, гроб— все в се глазах. Так свеча и огонь, на
воздухе огонь — какие похороны. Гроб уносят, и она не удержит, не удержит этих
ручек, белых листьев от венка. Как она пойдет без ног, как она

109


пойдет, догонит. И когда качалась голова, так гнали лошадей. И везде. В небе из
белых облаков, в гостиницах, в широких окнах, в коридорном тепле. Где она, где
ставили тот гроб, где она кричала: Коля!
Слезы у нее не лились, ее держали на руках, женщины держали ее ноги.
- К батюшке несут,— женщины и все.
Через лотки, через ряды и пыль, от тени башни, от вывески свечей, она
оглянулась на святые ворота, на ужас толпы, на солнце на кудрях монаха. Когда
разрыдалась:
— Саша! Саша! Не могу! Отнесите без меня.
Черный раскрытый зонтик. Так плакала под ним, чтобы не смотрели чужие. Наверх по
лестнице, через оттиснутую толпу. От шума яблонь, от белых и зеленых снов. Когда
прозрачная рука ложилась на перильца, когда из теса ясных стен, из зальца, из
лика радужной иконы с осыпавшимся цветком. Она бы не прошла ползком по белому
половичку. Она не знала. Может быть, она еще не думала, что скоро, может быть,
она не ожидала. Может быть, он пришел по небу, по белой, по святой иконке. В его
шепот над собой, в глаза под шапочкой, в сухие руки. От пола, у складок всей
любви, от рук, от слез, от всех ночей в беспамятстве, в откинувшемся долгом
(Коля) и голос:
— Зовут-то тебя как? Она оглянулась.

— Александра.
— Имя-то у тебя какое! Мужественная ты, а плачешь!
— Мужа у меня убили.
— Ну что ты, Александра, муж у тебя живой.
Она взглянула прямо, она не крикнула, не поползла. (Душа ударилась). Трепет шел
по всему ее телу. Она оттолкнула держащих. Она сказала шепотом, что-то объясняя:
— Муж мой это Коля, Коля. Он...
— Жив муж твой, воин Николай.
Сила подняла ее. Сердце не вместило. Она вошла губами, счастьем, сердцем. Она
стояла на ногах.
— Жив он, муж твой, воин Николай. Это можно было повторять тысячу раз, тихо
задерживая в сердце, одним дыханием, светящейся радостью глаз. Не спеша, как
ехал ямщик, как развертывалась река, как поднималось небо. Солнце выливало всю
свою радость. Звон шел от леса. С черных тропинок бабы со строгими глазами
крести110

лись прямо на нее. Пыль в пазухах тарантаса, волосы от лошадей, мухи, потная
дорога. Вдруг радость опять срывала листья, кружилась около рук, и Александра
Семеновна терялась. Она прижималась к сестре. Она говорила: — Ольга, Ольга.
Ее лицо становилось нестерпимым от света, воздух звенел, слезы лились из ее
глаз. Сестры плакали, обнявшись. Мужик смотрел на них и тер за пазухой, за
шапкой. Лошади стояли в тепле, в тихой жизни, рядом с рекой, с дорогой, с
корнями сосен, с лугом из зеленого разлива. Александра Семеновна плакала,
прижавшись к экипажу, она смотрела на траву и плакала, она отрывала эти живые
листья, эти травинки, кололась о их царапающие края, клала их на руку, она
говорила:
- Оля, видишь, все живое: опять трава, опять Коля, Коля жив.
В монастыре звонили. Звон был там, там в дорогом, во всем, в святых воротах с
белой краской, в храмах, в золоте, в ангелах, в воздухе несущих святую икону.
Сосны подымали его к небу. Он точно лился из синих колоколов, из реки, точно его
рождали уши, к губам прижатая трава. Лошади пошли. Сосны выросли на горе,
закрыли небо, в реку бросили черные сети, черные ветки, тьму. Вдруг птичка
чирикнула, дорога задышала, пошла, в сердце запахло жизнью, ровной счастливой
тревогой.
- Оля, скоро мне опять.
И опять она говорила. К ней пришли от архиерея, владыка вызывает ее. Он передал
ей письмо. Письма. Их нашли па убитом. Эти письма прислали товарищи по полку.
Они рассказали потом, после, у них, в доме, как они их прочли и поразились их
христианским чувством. Они решили отпраг-вить их епископу того города, откуда
был Гарязин. Владыка пожалел вдову и передал письма, сестра Ольга сама ездила на
фронт. В беге лошадей, в ровной дороге, в легкой усталости спины, в
головокружении чужого горя. Гроб вырыли из земли. В другом свинцовом завинченном
гробу она привезла дорогое тело. Она вспоминала: дом, улицу, окна, толпу, фигуры
офицеров, провожавших гроб, приехавших с фронта военных. Он был убит! Он был
убит! Страшная рана в бинтах и марле. Те, кто его видел там. Рот, губы, нижняя
часть лица, сильно заросшая бородой. Бабочка, окрашенная в цвет костра, в гниль
кустов, серая ночь воды, серая, неживая. Ехали мимо имения, мимо дач, там в
цветниках, в блеске стекол, чужих, без имен, без фамилий. Александра Семеновна
прижалась к сестре. Щека с щекой. Ближе, чем губы. В ее

111


горло вошло мертвое. Она не сказала, она простучала ртом: - Где его похоронили?
Ольга открыла глаза. Было такое ослепительное поле. Вдруг она увидала
трубы завода, город, тысячи крестов, большие березы, калитку на
кладбище. Она проследила по буквам, она назвала его трудно, почти мучимо: — На
Тысячебратском.
Тысячебратское начиналось отсюда, от белой каменной стены, от городских крестов,
от городского кладбища, здесь, за стеной, за запертой калиткой. В сторону города
его сквозной забор изящных летних дач, легкий вход — калитка с ореховым крестом,
с художественными ангелами, с чуть бледной зеленью на тонких ликах. К
Тысячебратскому забора не было. Было поле и дорога. И Шура Павильонова любила
проходить по этой дороге, сидеть на песке над канавой. Вдали были Тысячебратские
трубы, даль, ехали в поле телеги, паровоз медленно тянул вагоны, все было
далеко, сквозь пыль и даль. Шура сидела на земле, она протянула руку и коснулась
той земли кладбища, его густой травы. На Тысячебратское Шура Павильонова не
ходила. Она гуляла у себя на городском. Там были могилы, там были иконы, там
были надписи желтой краской, надписи белые, надписи стихами. Там молились, там
плакали, там умирали, там бегали дети. На Тысячебратском не было ничего. Там
были только кресты, выстроенные в ряды как солдаты. Не один человек не приходил
туда. Грачи не кричали, их никто не пугал. Шура смотрела назад, ей становилось
нехорошо, она вставала и уходила.
Александра Семеновна встала и посмотрела перед собой. Она ждала на Рождество.
Муж не приехал. Прошла весна, прошла вторая Пасха. Утром и вечером она приходила
посмотреть, горят ли печи, нет ли пыли на его столе. Она молилась о его
здоровий, она молилась о нем, путешествующем, о нем, без вести пропавшем. Ее
руки стали листами его молитвенника. На его святых картинках она смотрела на
какую-нибудь подробность, облако или одежда, она смотрела сквозь буквы, сквозь
листы. Ее платье почернело, ей были тяжелы ее тонкие башмаки. Она развернула
журнал на портрете Старца, она затрепетала, она выбежала из комнаты, она искала
кого-то. Потом она заперла дверь в ту комнату, где лежал журнал. Она быстро
оделась, уже исполнялось ее приказание: барышне коляску.

112


Александра Семеновна повернула по Никитской, вниз мимо гимназии, мимо аптеки
Кана, мимо дома генерала Трупеталевского. Она не видела людей, и только улицы
быстро меняли свои названия. Она сидела на подушках, одна, с темным недобрым
решением. Она узнала кладбищенскую церковь, ее бледно расписанные стены. Белая
каменная стена была бесконечная, как стук ее сердца. Потом начался переулок,
здесь была пыль немощеной дороги, щебень, игрушки детей, их приснившиеся лица.
Коляску подбросило через канаву, луг был весь выбит; березы, одна, другая вся
вытянулась, в ветре, в массе повертывающихся листьев. Тонкие липы стояли за
забором, на воротах был крест, ангелы, выточенные из дерева в искусном облаке, в
кадильном дыме. Над входом под крестом качнулся засохший веночек. Она
приподнялась с подушек бледная, закрывая сердце, ум и уши. Она сказала Георгию:
- Скорей, поезжайте скорее домой.
Шура Павильонова уронила цветок, высунулась из окна и долго смотрела, как
мчалась коляска.
Шура Павильонова захлопнула окно и отбежала. Она успела. Она стояла между шкапом
и столом у стены. Пальцы постучали через стекло в сердце, тук, тук. Она видела,
как искали глаза, как голос позвал:
— Шура.
По ее горящим щекам текли слезы.
- Коля, Коля,— позвала она мужа,— кто у окна?
Коля прошел в одной жилетке, что-то бросив. В окно шел теплый ветер. Локоть
погасил краски в воде графина.
— Эй, эй, Иван Михалыч!!
— Кто там? — сказала Шура.
— Да твой знакомый Пашков.
Пашкова выбрали в Совет. Он ходил в рубашке, длинной до колен, в русских
сапогах. Кудри лезли из-под картуза. Его голова большая, поднятая движением
больного в периоде стойкой тревожности.
— Припомните,— говорил он себе,— что сейчас случится.
Иногда он шел по улице. В особняках лепные украшения были сброшены вниз и сорили
тротуар. Красные бумажные звезды были прилеплены к лопнувшему зеркальному
стеклу. Мальчишки висели на крыше, палками выкручивая кружевную тонкую жесть.
Они кричали: Пашков в саване идет,— и скатывались вниз. Он видел видения. Ехал
автомоШ

биль. Он не двигался, а он кричал. В его шарахающихся прыжках он распадался на
свои серые ломкие части. Пашков стоял с рукой на нагане, с бритым лицом
немецкого поэта, а птица летала над ним низко, от дерева до дерева, из сада в
сад, махая крыльями без жизни, как часы.
В автомобиль валились все. Мальчишки в шинелях, вытянутых до земли, с
кавалерийскими заусеницами на рукавах, в прилипших к низким головам фуражках,
дети в майках ярких, как яд, с черной шнуровкой над грудью. Их швыряло и бросало
до Тысячебратского, где в красной кирпичной церкви, похожей на тюрьму, с
звонницей пустой, как П, с палкой вместо купола ждала тысячная толпа.
Пашков с удлиненным лицом в мелких бисерных каплях ждал припадка. Он чувствовал
асимметрию своих глаз, и его голос слабел. Он искал формулу закона отражения, и
все его слова шли через штукатурку, через пустыню. Стены, покрытые одеждами
вселенских соборов, не отражали эха. Потом люстра зажглась как [Боже] царя
тысячебратских певчих. Столп пыли прошел по лицам и погас.
Из Тысячебратского Пашков шел пешком. На нем была белая рубашка, длинная до
колен, белый картуз. Он пересекал кладбище, не видя! Он продвигался через него.
Потом он останавливался. Дом был из бревен в два окна, на стеклах был цветной
узор, пыль стояла через шоссе как серая вода. Железо заржавело, как старые
вывески, как старые полосы под окном. Мальчишка бил по нему палкой — точно
переплывал плот. Пашков разлагал его звук, он узнавал свою радость, она
вспыхивала медленно, полоса за полосой, охватывая мир. Он звал: Шура!
Николай Иванович открывал окно. Он распирал его, и оно выдавливалось, точно
половина его соскакивала с середины. В черное лезла голова, синий локоть
рубашки. (Вы читали у Бергсона о ложном узнавании?)
- Вот так штука,— говорил Пашков — его лицо изображало другого.
Рукой он отводил подбородок, точно отпирал кран для смеха, тянущего из глаз, над
качнувшимся носом, над мертвой головой.
Шура трепетала. Шура слушала, как Коля говорит с гостем.
- Вы в город, Иван Михалыч? Шура слышала.
- В пролеткульт.
Пашков застревал мертвой фуражкой в небе без облаков,

114


в липах Тысячебратского, в своей ^настойчивости. Он описывал пролеткульт: темновишневый
дом. Дом бывшей Жуковой, тот, рядом. Нет, дом Гарязиной. Александра
Семеновна Гарязина. У нее убили мужа на войне.
Александра Семеновна вышла из ворот. Может быть, она выходила так тысячи раз.
Она шла как слепая. И то, что на расстоянии ее руки. Что так далеко! Окна у
Салищевых. Она перешла улицу мимо церкви Покрова в Шарах. Ее черное платье, ее
глубокий траур. Горе давило ее к земле. Она не видела ни бедности, ни своей
обуви, ни разрушенных домов. Она шла за гробом, за гробом цвета серого неба в
белых венках. Может быть, во сне когда-нибудь она прошла этот путь, и она его
повторяла. Она узнавала дома, повороты улицы, где она никогда не была. Дождик
начинался и кончался, она не открывала зонтика, и мокрое платье высыхало от жара
ее горячих рук. Домики отходили вправо с одной стороны, забор был бесконечный.

Внизу, там, в подземном ходу, рельсы уходили по железному песку, как две руки,
как несчастье. Вдруг она ужаснулась. Грачи улетели, крича. Ворота были свалены,
сухие венки истлели в траве. Крест был сброшен. Здесь не было дорожки, чтобы
подойти по ней к памятнику, чтобы, стоя на коленях в желтом песке, прочитать
надпись, напоминающую о Боге и вечной стране. Здесь был лес, редкий, как канва,
с огромными кусками незакрытого неба, с пылью мертвых полей. Из земли росли
сухие листья, гнезда, кучи жесткой травы. Она увидала солдата. То есть нет, у
нее кружилась голова. Она не поняла, что это крест. Зачем она здесь стоит? Она
побежала назад. Она остановилась у часовни и расплакалась. Двери были сорваны,
окна разбиты, пол густо покрыт. Ее задушило зловоние. Она побежала, она
моталась, она искала, она стала мертвой сама. Она кричала крестам: ты, ты, ты!
Она бы их сломала, она бы их сбросила на землю. Она перестала их считать, они
закружили ее как в полку. Тогда в гневе, как жена начальника, она крикнула
одному — укажи мне дорогу к моему мужу. И тотчас же бледнея, за крестом, она
увидела, она бросилась, она пошатнулась. Это такая скорбь. Вот все.
Николай Александрович Гарязин, капитан 62-го Суздальского полка, убит у
фольварка Могэлы. Это правда, это правда! Его карточка под стеклом, вделанная в
крест. И она не приходила, не носила цветов, не служила панихид. Коля,

115


Коля! Ты лежишь здесь в земле, и твоя жена, кого ждала она? От Рождества до
Рождества. От Пасхи до Пасхи. Ветер отдавал команду. Солдаты затоптали землю,
сапоги были, как грязь, дождь вдруг заливал чье-нибудь лицо. Она отрывала листья
склеенные, мокрые до черноты, истлевшие на крестах, прозрачные, как вечность.
Сквозь их разряженную ткань, сквозь их прилипший след, она здесь ползала своей
такой же мыслью. В то Рождество, когда надежда верну лась к ней, когда приехал
денщик Коля Зятев. И се крик-вопрос таким больным стремительным движеньем,
ударившись о крест. Слова солдата, что он знал! Теперь здесь с вымокшей земли
она подняла край платка, она увидела стул, зеркало и бритвенный прибор. Воду
принес Зятев. Он кончил бриться чистый, молодой. Он крикнул: прощай, Зятев. И
она ощутила до сердца его живую свежесть. Его стеклянная щека над воротником
мундира. Она оторвалась от карточки. Капитан 62-го Суздальского полка. Эти
черные буквы, в которые уже легла пыль. Она встала с колен. Она сказала:
— Он сказал: ты живой, и я не приходила.
Вдруг ее сознание вернулось. Она провела руками по лицу.
— Боже мой! Боже мой! Но ведь он жив! Я поеду, я спрошу.
Она теряла рассудок. Она искала выхода. Она не находила. С детства это чувство
тревоги и незащищенности одной среди мужчин. Вдруг они ее не пропустят. Так,
когда она приезжала к мужу в лагеря. Эта масса солдат. Если они выйдут из рядов,
если они двинутся к ней.
— Я сошла с ума, я заболела. Это кресты.
Она проходила быстро, не взглядывая, не подымая глаз, не помня. Она оглянулась
на их спины: 857, 858, 859. Эта белая краска на защитном сукне, т. е. на дереве,
на их зеленых крестах. Она выбежала в поле.
Александра Семеновна проболела всю зиму. Весной она была очень слаба. Наконец
летом она поехала. На станции, где она слезла, поезда приходили из
безнадежности. Сгнившее дерево платформы. Рябины в бледно-желтых листьях. Ветер
приносил на станцию пыль и колосья с поля.
Шестнадцать верст пешком, круги, которые она видела в полях. Сухая кожа, жажда.
В лесу она ждала темноты. В избу к батюшке она прошла в крестьянском платке,
чтобы не увидели по деревне. Потом опять она ждала в узких сенях,

116


темных, без огня. Нет, нет, не за стаканом же молока она вошла в эту избу.
Хозяин выходил к ней нерадушный, неверящий. Выходили крестьянские мальчики, все
было в них бесформенное, чужое, как черная зябь. Ее провели в избу к батюшке.
Она смотрела, как бьются в стекло, как гудит ее грудь. Вошла монашенка:
пожалуйте. Она вошла в горницу с стеной в образах, с диваном, со столькими
людьми. В окно не шумели яблони, не гудел монастырский колокол, слепые не пели у
собора. Неужели ей все приснилось. Вдруг все встали. Сердце ее растопилось. Она
опять увидала его со святой картинки, с скуфеечкой на глазах, с руками тоньше
воска. Голос его был тише, чем можно было услышать. Она ничего не знала, не
видела, не слыхала.
- Идите,— сказали ей.— Батюшка всех благословил ехать домой.
Она проплакала всю ночь, где, она даже не понимала где. Где-то она лежала, она
ничего не ела, не спала, она ничего не понимала. Она была в таком отчаянии:
ехать? Зачем же ей было ехать, куда? Утром хозяин позвал ее в избу. Сквозь слезы
она не видала ничего. Вошла монашенка.
- Идите. Батюшка вас примет.
Она обняла эту ряску, эти старческие ноги. Она потонула в расслабленном горе, в
умилении, в своем уходящем несчастии.
- Батюшка, я не могла так уехать. Я не послушалась. Простите.
— Ну расскажи, дружочек, что с тобой?
Он погладил ее по голове, и она крикнула в пол, в дерево, в бездну.
- Мужа у меня убили.
Он все гладил ее все тише, все нежнее. Она взглянула. Скуфейка закрывала по
глаза. Он едва шевелил губами.

— Божья воля. Ты молись за убиенного. Милостыню подавай. Радуйся,
а не плачь.
Она похолодела. Она

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.