Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Встречи с ПРОШЛЫМ

страница №10

встала от него как от врага. Она вся трепетала. Она сказала,
зажимая рот кулаками:
— Вы, вы сказали, что он жив.
— Ну если это я сказал, значит, он жив.
Она закричала. Монашка выглянула в дверь. Все плыло, все падало направо. Она
закричала:
— Что же вы делаете со мной. Ведь я живая. Ведь я-то живая, ведь я пе могу
так.
Теперь она плакала, завернувшись в свои руки, вся трепеща, вся — одна, одна,
одна.
Он встал, только руки еще держались за ручки кресла.

117


- Ну что же ты хочешь, раба Божия, что ты споришь с Богом?
Она сказала страстно:
- Я хочу знамения, я хочу знать, у меня нет сил больше
только верить.
Он открыл глаза.
Она увидела свет, голубые лучи, целое голубое море. Он грозил ей
пальцем тихо, как ребенку. — Грешница, знамение тебе было.
Она увидала его измененное лицо, левой рукой закрытые волосы на подбородке.
Другой он, чистый, безбородый.
Тот, кто служил твоему мужу, разве не посетил тебя?
В звоне света, ясности, понимания, сознания, склоненной головой, рукою, позой
она умоляла о прощении.
- Я недостойна. Вы — святой.
Я грешная,— подумала Шура и посмотрела на иконы.
Пашков писал ей: Милая Шура. Я уйду с манифестации. Видите, что я для вас
делаю. Приходите же на Тысячебрат-ское. То, что я вам там скажу, писать нельзя
.
Муж начистил сапоги, приколол красный бант и ушел. Она не успела проститься.
Было 10 часов.
— Ты уходишь? Саша, смотри, нынче манифестация. Ну хорошо. Только
скажи: куда ты пойдешь.
• На Тысячебратское.
- На Колину могилу? Александра Семеновна засмеялась.
— Зачем, Ольга, так? Ты ведь знаешь, Коля жив.
Убит у фольварка Могэлы.
Александра Семеновна разбила стекло на кресте, ножом она выломала карточку. Это
было так трудно. Она исцарапалась. Она отгибала гвозди. Она загрязнила свое
платье землей. Потом карандашом на цинке креста она написала под буквамиубит:
- Это неправда, он живой!
Она поклонилась до земли, она перекрестилась, она сказала:
- Спи, чужой дядя. Я больше к тебе не приду. Теперь надо было уйти. Она
побежала между крестами.
Она бежала между имен, между рук, между лиц. Она прощалась с солдатами. Она им
сказала:
— Мой муж жив.
Деревья умерли, птицы улетели.
Шура бежала. Она услыхала, как сердце ее остановилось, она услыхала, как вздох:
— Мой муж жив.
Она закрыла глаза. Она не видала, как женщина пробежала мимо нее.
Здесь люди.
Здесь нет никого.
Нет, она видела, как женщина прошла между крестами.
Пашков понял, что все пропало. Он проиграл. Он неудачно выбрал место. Чего он
хотел? Обезопасить себя от встреч? Он знал: на Тысячебратском пет никого живого.
Он смотрел на Шуру, что делать с ней, он не понимал. Ее лицо мертвело, ноги
отнимались, она превращалась в неживую. Что тревожило ее, что пугало, неужели
эти кресты? Он смотрел на их ряды, уходившие в обе стороны. Что создавало эту
иллюзию живых? Кресты были все как один, плечо к плечу, ни один не выходил из
ряда, ни один не был выше другого. Может быть оттого, что под ними не было ни
надгробия, ни самого простого бугорка. Они поднимались с земли, из травы, плечо
к плечу, бесконечные ряды, построенное войско. Доски на груди, то есть на
дереве, их имена белой краской, белые номера на спине, то есть на крестах 807,
808, 809... Кресты были накрытые. Эти две доски, как шапка солдата.
— Да, я ошибся, здесь слишком много народа!
Он повел ее, грел ее ледяную руку в своих ладонях.
Он показывал ей что-нибудь, надписи, памятники из камня. Он был без картуза, в
белой рубашке с ремнем, в его глазах была грусть. Он читал: ...кадет 4-го
класса, старший врач, командир 4-й роты, Николай Александрович Гарязин убит у
фольварка Могэлы
. Он был изумлен, он прочел пониже карандашом: Это неправда,
он живой
.
Он отвел свой подбородок, блеснул глазами. Он сказал:
— Вы видали, вот так штука: он живой!
Он смеялся, сужаясь книзу, точно измученный веселостью, идущей из могилы.
Шура вырвала свою руку, но он догнал ее у солдатских крестов. - Ну?

Она молчала. Он стал опять смеяться. Он прочел: унтер-офицер Василий Татар.

118


119


— А что? А если и этот живой. Вдруг она закричала:
— Не кощунствуйте, не богохульничайте!! Он сказал ей мягко:
- Это уж не я богохульничаю. Разве это я написал: он живой.
Он испугался ее ужаса.
- Помиримся, ну что такое? Милая Шура, я так ждал этого дня.
Она отшатнулась.
— Пустите! На людях!
— На людях?!
Теперь только злоба легла на его лицо, как желтая пыль.
— Это люди — вот эти кресты? По-вашему. Вы что, боитесь, что они оживут и вас
съедят? Вот этот унтер-офицер Василий Татар махнет рукой и...
Воздух прорезал крик тысячей грудей, тысячи режущих, скребущих, взрывающих
звуков. Они выли, они вылезали к небу, они разрывали землю, они не походили ни
на что.
Шура шатнулась, она не успела вздохнуть. Унтер-офицер Василий Татар махнул
рукой, и тогда она крикнула отчаянно, воплем до города:
— Идут.
Она бежала, как ветер, как свист. Юбка билась на ее ногах, она перепрыгивала
канавы, она ударялась о то, что мелькало (Коля!), она молилась, если она не
добежит.
Мы господу не молимся.
Волна прошла и ударила ее по лицу. Она опоздала. Ее тело упало как брошенное,
ноги воткнулись в пыль.
Шура лежала с изумленными глазами, поднятыми в небо. Ее лицо умерло. Пена
вытекла из черного рта. Баба сняла свой платок, перекрестилась и покрыла.
— Милая, закричать бы мужикам, позвать бы народ. Та прикрылась руками,
простоволосая. Она сказала:
— Где же теперь народ, голубка? Где? Видишь, идет Тысячебратское.
А. Тришатов. Москва. 13 сентября [26 н. с.} 1928 г.
(ф. 2588, оп. 1, ед. хр. 3, л. 31-36 об.).

Долой, долой монахов Долой, долой попов Мы на пебо полезем Прогоним всех богов.
Не надо нам монахов Не надо нам попов Мы на небо залезем Прогоним всех богов.
Тысячи. Они проходили мимо. Тысячи поднятых знамен. Тысячи одинаковых движений.
Они начинались там и кончались где? В одинаковых фуфайках, блузах, в одинаковых
кепках, с одинаково раскрытыми ртами. Тысячи глаз, тысячи рук, тысячи лиц,
тысячи братьев. Они шли, плечо к плечу, в бесконечных шеренгах с белыми
номерами- на спинах 813, 814, 815...

120


ОЧЕРКИ БЕЛОГВАРДЕЙСКОГО ТЫЛА
(Главы из романа-хроники Г. А. Шенгели Черный погони)
Публикация А. В. Маньковского
Георгий Аркадьевич Шенгели (1894—1956) известен современному читателю, по
большей части, как адресат стихотворных нападок и эпиграмм Маяковского, вроде:
...молотобойцев
анапестам
профессор Шенгели.
учит
Тут
не поймете просто-напросто, в гимназии вы,
в шинке ли?
(Маяковский В. В. Поли. собр. соч. М., 1958. Т. 7. С. 208).
Не оставался в долгу и Шенгели, ответив полемически заостренной статьей
Маяковский во весь рост (1927), направленной не только против Маяковского, но
и против футуризма в целом.
Между тем начало писательской деятельности самого Шенгели было связано именно с
футуризмом. Приезд Игоря Северянина, В. В. Маяковского, Д. Д. Бурлюка и Вадима
Баяна в 1913 году в Керчь, где Шенгели учился в гимназии, произвел на него
сильное впечатление. Правда, его кумиром стал не Маяковский, а Игорь Северянин.
Под влиянием его поэзии Шенгели создает первые сборники своих стихов: Розы с
кладбища
(1914), Лебеди закатные, Зеркала потускневшие (оба — 1915), Гонг
(1916) и др. В 1916-1917 годах Шенгели принимал участие в гастрольных турне
Северянина по югу России, выступая с докладами на его поэзо-вечерах .
Вскоре, однако, Шенгели изменил свою литературную ориентацию. Как пишет
современный исследователь: Поселившись в 1917 г. в Харькове и поступив на
юридический факультет местного университета, Шенгели провозглашает новое
направление в современной поэзии, которое в своих докладах называет
новоклассическим, пушкинизмом, новым пушкинством, в качестве примеров
такового приводя стихи М. Волошина, О. Мандельштама и В. Ходасевича
(Коркина Е.
Б. Георгий Шенгели об Игоре Северянине// Таллинн. 1987. № 3. С. 90).

122


В годы гражданской войны обстоятельства забросили Шенгели на территорию, занятую
Добровольческой армией Деникина. Об этом периоде своей жизни он впоследствии
писал Северянину 19 сентября 1927 года: Октябрь, а затем германская оккупация
Украины оторвали Харьков от Севера [...]. В начале 19 г. Харьков был занят
советскими войсками; я поехал в Москву и узнал, что Вы остались за рубежом
[...]. Дальше судьба меня занесла опять на Юг, где я отсиживался от
добровольческих щупальцев. Окончательный переворот застал меня в Одессе, где
пришлось пробыть 1 1/2 года, борясь с нуждой и холодом,— пока весной 22 г. я не
выбрался в Москву
(ф. 2861, оп. 1, ед. хр. 119, л. 1).

Основные свои произведения Георгий Шенгели создал после революции. В том же
письме Северянину он говорит, что у него ...нашлись хорошие литературные
друзья: Волошин, Мандельштам
. Выходят сборники стихов Шенгели Рако-. вина
(1922), Норд (1927); переводы из Верхарна, Гюго, Эредиа; филологические труды,
такие как Трактат о русском стихе (1923) и учебник для начинающих авторов
под заглавием Как писать статьи, стихи и рассказы (1926), который и стал
причиной язвительного выпада Маяковского в процитированном выше стихотворении
Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею
Максимовичу Горькому
(1926).
В 1920-е годы Шенгели обращается также и к прозе. Он пишет рассказы, роман
(оставшийся незаконченным), заканчивает беллетризированные мемуары о своих
скитаниях по югу России во время гражданской войны под названием Черный погон.
Однако печатается Шенгели не часто, а с 1935 года, когда его оппонент Маяковский
был посмертно провозглашен лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской
эпохи
, имя Шенгели постепенно исчезает со страниц журналов и обложек новых
книг. После выхода двух стихотворных сборников (Планер — 1935 и Избранные
стихи
— 1939) оригинальные произведения Шенгели практически перестают печатать,
хотя до конца своих дней (он умер в 1955 г.) писатель продолжает творческую
деятельность, много переводит, работает в области стиховедения.
Черный погон имеет подзаголовок роман-хроника. Это автобиографическое
произведение (хотя его нельзя назвать мемуарами в полном смысле этого слова)
рассказывает о пережитом автором в годы гражданской войны. У Шенгели есть две
поэмы: Поручик Мертвецов (1922) и Ушедшие в камень (май 1937),— содержание
которых перекликается с романом-хроникой. В них изображается жизнь Керчи, за123

пятой Добровольческой армией, борьба ушедших в каменоломни Аджимушкая
подпольщиков с белогвардейцами. Обе поэмы были напечатаны в последнем
прижизненном сборнике Шенгели в 1939 году. Герой поэмы Поручик Мертвецов
упоминается и на страницах Черного погона; сравнение керченского подполья и
добровольческого тыла с элоями и морлоками, позаимствованное из романа Уэллса
Машина времени, переходит из романа на страницы поэмы Ушедшие в камень, где
сравниваются два мира:
Один — надземный: светлые злой, Поборники закона и культуры (Полковники,
поручики, попы, Актеришки, мамаши, спекулянты). Другой — подземный: черные
морлоки (Как написал в газете публицист Из гимназистов выгнанных,— недавно
Уэллса прочитавший, но весьма Нетвердый в проведеньи параллелей). Все ж прав он
был в одном: морлоков этих Боялись очень, и никто не знал, Как много их.
Л жесткие их пальцы Растленный город чувствовал — на горле.
(Шенгели Г. А. Избранные стихи. М., 1939. С. 105-106).
Действие публикуемых глав романа развертывается в Керчи. Впоследствии, спасаясь
от деникинской контрразведки, герой морем перебирается в Одессу, где встречается
с рядом литераторов из Москвы и Петрограда, выведенных Шенгели под вымышленными
именами: академик Шевелев — И. А. Бунин, Юстиниан Хорватов — М. А. Волошин,
Андрей Енот -А. Соболь, Семен Смушкевич — С. С. Юшкевич, Петр Рыль-ский — П.
Пильский, Тарас Сагайдачный — В. М. Дорошевич. Автор Черного погона
собственноручно оставил на машинописном тексте вписанные карандашом истинные
имена персонажей.
В этой части роман-хроника распадается на ряд эпизодов, изображающих встречи с
бывшими столичными знаменитостями, жизнь местной богемы. Вскоре в Одессу
приезжают из Керчи друг Шурка и возлюбленная рассказчика — Зоинь-ка. В связи с
бегством добровольцев из Одессы (зимой 1920 г.) друзья становятся перед
необходимостью выбора дальнейшего пути. В конце концов Шурка вместе с остатками
белых переправляется в Крым, а рассказчик и его возлюбленная решают ждать
прихода красных.
Опубликование романа-хроники Г. А. Шенгели в полном
объеме (можно надеяться, оно вскоре осуществится) расширит наше представление о
творческом диапазоне этого одаренного автора.
Текст публикуется по авторизованной машинописи из фонда Г. А. Шенгели
(ф. 2861, оп. 1, ед. хр. 59, л. 2 — 44).
ЧЕРНЫЙ ПОГОН
(роман-хроника) ГЛАВА ПЕРВАЯ
В моей комнате — кровать, стол, стул. В моей комнате -беленые стены, насвежо
крашенный желтый пол; сквозь щели плохо пригнанной двери пахнет цветущей
маслиной, полынью, чобром. Шумит море, свистит в иолантусах ветер, цикада
стрекочет, отмеривая время. Лампа с насаженным на стекло лоскутком бумаги, уже
обуглившимся от жара, слегка мигает. Ночь. Я один.
И раньше бывали бессонные, одинокие ночи, но тогда перед глазами выстраивались
фразы Флобера, сверкала шлага гимназического учителя Штирнера и пасьянсом
раскладывались строфы Малларме: не сходится, надо сначала (кстати, почему у меня
Малларме ассоциируется с подлейшим городом Армавиром?). Во всяком случае я был
молод и жаден. Но между раньше и теперь легло десять лет; золото плотно
засело в зубах, и в волосах запуталось немало платины. И я сижу, ночью, один, в
этой крымской деревне, в этой бедной комнате с насвежо крашенным желтым полом, и
подвожу итоги. Печальное дело.
Я видал когда-то чревовещателя. Он медленно приоткрывал крышку шкатулки, и
оттуда коснеющим, возрастающим в силе до крика голосом верещал кто-то: Закрой,
закрой же, я здесь привык
. Странно было слышать тоскующую пустоту... И сейчас
мне кажется, что, приоткрой кто-нибудь мою дверь, я так же закричу: Не надо, я
Здесь привык
. И открывающий удивится, слыша пустоту. Унылое чудо — превратиться
в голос чревовещателя.

Что, собственно, случилось? Ничего! Черт побери, ничего не случилось! Ну, война
произошла, ну, революция,— но я-то тут при чем? Ведь я написал только четыре
тома, сказал свое слово о двух десятках писателей,— их осталось еще на
четыреста томов. Сиди и пиши. А вот не пишу: не надо. Вот просто: не надо. А я
ничего не умею, кроме своих слов. У-у, проклятые слова, вечное отыскивание
оригинального, разглядывание писателя не с лица, а со стороны промежности

124


125


между мизинцем и безымянным на левой ноге. Рыцарство печального парадокса...
Впрочем, это тоже свое слово. Пожалуй, именно в этом корень. Моя специальность
-на полях. Я брал Пушкина, брал Гоголя, Достоевского, Чехова и писал у каждого
па полях,— изящно округляя обороты и заостряя парадокс. Всю мою литературную
жизнь я слонялся вокруг большого творчества и приколачивал на полях обойными
гвоздочками фольговые медальончики, приспосабливая к ампиру дорику и Гегеля к
романтизму. О, конечно, чтение моих книг равнялось беседе с очень умным и
интересным человеком
. Мерси-с, полыцен-с! Но кой дьявол убедил меня в том, что
это — главное?!
Ведь и жизни-то я не видал, не делал по-настоящему. Все взрослые годы пробродил
тоже около жизни, свои идеи и вожделения приспосабливая тоже у нее на полях.
Говорят, я хорош физиономией, у меня мягчайшие пеньковые усы, я речист,
остроумен, зол. Бывало, мальчишки как горох сыпались от моих реплик, таращили
глаза и жевали ртом, не находя ответа. Женщины хохотали и аплодировали мне. Но
целоваться уходили все-таки с этими мною посрамленными мальчишками. А я
оставался смаковать мое токайское остроумие — один...
Ночь. Мой щенок завозился под кроватью. Надо его вывести погулять. Ух, ветер!
Горы, днем такие мягкие, замшевые, пульсирующие в восходящих токах зноя,— теперь
стали черными окаменелыми хлебами. Самую высокую царапает нижней звездой
чудесный ромб Пегаса. Совсем чахлый, совсем нитевидный месяц (это, кажется, у
умирающих пульс бывает нитевидным), совсем багряный месяц замахнулся над
горой... Острым серпом, безболезненно режущим, сжата с души... — черт, и тут
без цитаты не обошелся!
— Ну, идем, идем, Воронок, идем спать. Хороший песик... Странно ведь. В глазах у
него светится честная щенячья глупость, высшее для него удовольствие — обглодать
мою туфлю, а по ночам, когда тухнет лампа, он тревожится, скулит, норовит
поглубже забиться под кровать. Пустоты и мрака боится. А меня не боится. Неужели
во мне есть еще крупица живого?
Ничего не случилось. Произошла война. Я хорошо помню девятнадцатое июля. Оркестр
на бульваре после какой-то польки заиграл гимн, на ресторанной террасе жидко
закричали ура, появился откуда-то флаг, возле аптеки Кизиль-штейна манифестация
оформилась царским портретом,— и пошли, пошли в бездну, к черту, в мировую щель.
Я в это время писал свое первое на полях.

126


Впрочем, не стоит об этом.
Я проведу здесь два месяца. Мне хочется припомнить шаг за шагом мой роман с
жизнью, мой роман с революцией, первую и последнюю мою попытку глотнуть
настоящего кислорода — попытку, в результате которой я сошел на нет, как
алюминиевый разрезальный нож, который попробовали отточить на оселке.
Сейчас эти годы — как сон. И странно: отрезок времени, богатый событиями,
протекает быстро, но помнится большим. А у меня эти три года прошли как неделя,
но и помнятся такими коротенькими, такими сморщенными — точь-в-точь воздушный
шарик, из которого вытек газ. Годы эти как сон. Да, конечно, вороша в памяти
пережитое, я вижу: сотни людей, множество событий,— но все отрывочно,
клочковато, без стержня, в гнущейся рамке: девятнадцатый, двадцатый, двадцать
первый год...
Я открываю глаза и вижу: мутно-зеленые мшистые стены пещеры, сбегающие к жерлу.
В жерле — как декорация Половецких плясок яркий, с чистейшей волнистой линией
горизонта день. Огромное сырцовое облако недвижно висит в небе. Я закрываю
глаза. Долог день. В нем тысяч восемьдесят секунд, крошечных белых мурашек, и
каждая возникает где-то около стертого большого пальца ноги и пробегает в
пульсе, чтобы, исчезая, больно укусить височную вену. Я лежу навзничь на сыром
камне, отрадно холодящем натруженную, гудящую спину. Перед глазами млеют и
переливаются фиолетовые петухи жара. Смутно дремлется, смутно бредится то, что
было. Разве не бред, разве не сон этот шестидесятиверстный переход по степи, по
исступленным пескам лиманов? Разве не сон этот бесконечный лиман, эта слепая
плева соленой воды, доходящей до пояса, теплый ил, обволакивающий ноги,
качающиеся в воздухе плоские берега с белыми хуторами и огромное, первозданное
косматое солнце? Не сон эта песчаная коса, заваленная черепами дельфинов и
гниющими на сухих водорослях скатами? Эта свирепая зуботычина мальчишке-рыбаку,
болтавшемуся у берега в крошечном одновесельном тузике, этот звериный прыжок в
тузик, эта борьба с зыбью пролива и все время толкущийся в мозгу расчет: До
поселка час ходьбы, час тУДа, час обратно, успею переплыть, пока мальчишка
добежит
, и опять: до поселка час ходьбы...? Не сон эта дневка в степи у
нездорового кратера сопки, откуда вытащил ногу как резиновым чулком обтянутую
сиреневой грязью, эта цве-лая вода, скопившаяся в выбоине камня, вкус сырой рыбы

Посмотри в окно!

Чтобы сохранить великий дар природы — зрение, врачи рекомендуют читать непрерывно не более 45–50 минут, а потом делать перерыв для ослабления мышц глаза. В перерывах между чтением полезны гимнастические упражнения: переключение зрения с ближней точки на более дальнюю.

127


во рту и громадные жирные пауки на чертополохе? И вот -последняя дневка, в
пещере, в древней турецкой каменоломне, в трех верстах от родного города...
Тихо-тихо. Изредка щелкает капля о камень. Шмель залетел, гудит. Что-то щекочет
руку. Смотрю: мокрица, скаталась в шарик,— чего боится, глупая?.. В трех верстах
от родного города. Там — друзья. Там меня знает каждый, моя фигура не привлечет
ничьего внимания. Там сумею достать документы, денег. А может быть, там конец:
арест, побои, может быть, рудники, может быть, петля. Но все равно. Идти больше
некуда.
Открываю глаза. Облако, полдня висевшее против жерла пещеры, золотится,
розовеет, вишневеет. День приходит к концу. Пора.
Я со стоном сползаю с каменного ложа и раскрываю лежавший под головой прогретый
вещевой мешок. Там у меня новешенький городской костюм, пара белья, башмаки —
моя единственная зацепка, единственная надежда на спасение. Как мучил меня всю
дорогу этот тяжелый, этот драгоценный мешок.
Я сбрасываю с себя свое рубище, надеваю великолепно холодящее полотно, натягиваю
носки и мучительно начинаю вдевать распухшие саднящие ноги в тугую кожу
башмаков. И вдруг застываю.
Я вижу: у внутреннего прохода каменоломни, ведущего в лабиринт десятиверстпых
выемок, стоит, прижавшись к выступу камня, человек. Даже сквозь сумрак пещеры я
различаю, как у него бледнеет лицо и черней выступает борода. И добрых три
минуты мы стоим и смотрим в упор друг на друга.
Человек отделяется от выступа и делает шаг ко мне. Хриплый его голос дрожит:
— Гуляете?
Он много выше меня. Он, конечно, сильнее меня. А у меня нет даже палки. Камень
взять?
— Нет, переодеваюсь,— глупо отвечаю я.
— Из наших, что ли?
Странный вопрос. Кто это — наши? Всматриваюсь. Оборван. Щеки втянуты. Он не из
белых, во всяком случае. И я объясняю, что бежал из города Додонска, где был на
советской службе и где теперь орудуют шкуринцы. А он кто?
И слышу в ответ фантастику. Было восстание. Неудачное. Повстанцы, выбитые из
города, отошли в степь и втянулись в каменоломни, где и засели. Уже три недели
сидят. Свыше трехсот человек. Немало женщин. Некоторые с детьми. Много раненых.

128


— Как же вы кормитесь?
- Рабочие с завода доставляют, жены приносят кому. С собой белый обоз увели.
Но мало. Голодаем.
— А взять вас не пробовали?
- Как возьмешь? Тут один человек роту задержит. Выемки-то немереные. Измором
хотят. У нас бежит кой-кто. Ночью продерется по балкам и дует. Да только все
равно смерть. Куда без документов попрешь?
И пещерный житель придвигается ко мне и щепчет: Товарищ, будь человеком, подари
документ. Ты и без него выкрутишься: руки белые, интеллигент. А мне пропадать.
Он мог бы придушить меня и взять, что надо. А он плачет. Но у меня ни одной
бумажки: ни паспорта, ни метрики, ни редакционной карточки, ни даже советского
удостоверения. И он верит мне. Он соглашается ждать. Я обещаю ему, что Добуду в
городе документы, человек на пять. Я не знаю, смогу ли. Но говорю уверенно. Он
верит. Он будет меня ждать здесь же через три дня. И на прощанье спрашивает с
тоской:
- А верно, что белые уже Харьков взяли?
Да, белые взяли Харьков. Белые подходят к Курску... Я никогда не забуду, как
тоскливо поворачивались его черные глаза и кривился по-детски рот, когда у
выхода я еще раз к нему обернулся.
Я иду. Я иду на авось: у застав патрули, проскользнуть почти невозможно.
Конечно, я приготовил уже правдоподобную историю, объясняющую отсутствие
документов и появление бог весть откуда. Но, быть может, история только мне
кажется правдоподобной? Иду.
- Стой. Кто идет? Отвечаю:
- Здешний.
Офицерский патруль. И — вглядевшись в меня, улыбается мне мой одноклассник,
капитан Медведев.
- Здорово! Откуда ты взялся?
Я приехал вчера из Харькова. Сегодня пошел пошляться по старым местам, где мы
лет пятнадцать назад с Медведевым ежей ловили.
Ты, брат, поосторожнее с прогулками. В каменоломнях бандиты. Убьют в два счета.
Злы. Мы их тут так чесанули!
И капитан Медведев рассказывает мне, как они чесанули бандитов. Голос его
становится металлическим, правая рука елозит по кобуре с наганом. А в гимназии
его за добродушие и мягкотелость называли пупа-мериноса

129


5-1115
Я тороплюсь к ужину: отец Алексей, у которого я остановился, не любит опозданий.
Мы прощаемся. И я искренно говорю:
- Рад я тебя видеть, пупа-мериноса.
Капитан Медведев смеется и хлопает меня ладонью ниже спины. Я воспринимаю этот
жест как посвящение в рыцари: мне дарована свобода, я — гражданин. Углубляюсь в
знакомую улицу, обсаженную акациями. Как я все-таки нервен: все тело стало
мокрым.

Улица вытягивается и ломается, впадает в другую, от улицы бегут переулочки и
выводят меня на Старый базар. Все — как десять, как пятьдесят лет назад:
греческие кофейни топорщатся круглыми столиками у входов; в больших досчатых
балаганах болтаются желтые фонари, освещая бритолобые арбузы, наваленные
ядерными пирамидами; татарчонок бросает пригоршни песку на широчайшую верблюжью
мотню анатолийских штанов отца, наклонившегося к овощам. И как чудесно, как
колониально пахнет рогожей, смолой и парусиной из запирающейся сейчас на ночь
лавчонки, где продается всякая рыбачья снасть. Пятнадцать лет назад здесь я
покупал барбилу, вырезая из нее модели шхун и бригов. Но хозяин уже не тот...
Переулочек бежит влево. В окнах дома Андреади те же, что двадцать лет назад,
единственные в городе волнистые стекла. А была война и революция. Слетели
короны. Немцы протопотали литыми сапогами по этим мостовым. Умерли мои учителя.
Я написал несколько книг. У меня седина. А стекла все те же. Ни одна
революционная пуля не угодила в них. Старик Андреади, вероятно, умер...
Но скорей, скорей. У меня еще нет пристанища. Я

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.