Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Встречи с ПРОШЛЫМ

страница №7

страха все: религия — страх малого перед
великим и самая жизнь, зачатая пугливо прячущимися любовниками — сплошная
боязнь бытия. Над глазами рассиялись солнца, под ногой развернуты поля, а мы,
затиснув глаза, спрятав мозг за черепные кости, делаем все, чтобы не быть:
нам страшнее под ударом солнечных лучей, чем под летом пуль... да, да,— и,
повторяю, мне непонятно, зачем еще нас убивать, когда мы и так... Повернем, что
ли?
Назад мы шли молча. Навстречу маячили желтые ночные огни. Стихший было орудийный
грохот разгрохотался опять. Зарничное колыхание уползающего боя временами
освещало нам путь.
Спутник на минуту остановился, вслушиваясь:
— Завтра мне туда.
— Вдогонку за страхом? — улыбнулся я.
- Да.
— Меня, сознаюсь, всегда притягивали черные портфели. Но вы, вероятно, боитесь
огласки...
— Боюсь? О нет. Но вам трудно будет разобраться. Вот разве это.
С зарей — возвратите.
— Спасибо.
III

В вещевом мешке у меня отыскалась свеча. Отпели молитвы, откричали песни;
полотнища палаток задернулись. Я лег у пня, наладил свечу, и желтый блик
закачался над косыми строками тетради. Изредка я делал выметки. Вот они:
Липкий асфальт. Красные ленты поездов. Среди серых солдатских сукон —
старушонка в салопе. Тычется щуплым телом о дюжие спины: чего тебе, мать?
— Ох, Пречистая, как увезли его, как увезли туда, так душа денно-нощно под ледом
дрожит.
И я — туда. Знаю; я, как и старушонка, не нужен здесь среди серых спин,
матерщины, спутавшейся с отченашами. Но так надо: эти везут под пули — свои
широкопалые, трудом наузленные руки и недоумение в глазах — я — стиснутое меж
лба и темени миросозерцание. Пора, давно

пора миросозерцаниям — под пули. Черепом крыта мысль: стенками стиснут череп.
Черепа не снять, сорву хоть стены: мыслью в поле, мозгом в смерть. Так хочет
тема, Она под пули, я за ней
.
Уже сегодня мог видеть и наблюдать е г о: из сотен глаз.
С утра к гулу колес стал примешиваться какой-то новый гуд. Близко позиция.
Навстречу — поезд с ранеными. Длинная гусеница вагонов: иные, сдвинув болты,
молчат: там тяжелые. Из раздвинутых щелей других — марля в кровавых пятнах,
перепуганно громкие песни, выставившиеся наружу возбужденно орущие головы: и во
всех глазах — он; и из всех зрачков — моя тема
.
Вот уж второй месяц — в зоне страха. Я как-то сразу заблудился в путанице их
кротовых ходов, узких кладок, зигзагах окопа, горбящихся из земли землянок,
напутанной всюду проволоки и серых, одинаково пригибающихся к земле, с
одинаковым блеском стальной трехграни у одинаковых глаз, людей. Низким настилом
немолкнущего пулевого лета, невидимым сводом их траекторий людей вогнало в
землю, вдавило в окопные ямы, сузило им бойничные щели, утишило слова, умалило и
скрючило тела. Даже серым дымкам боязно распрямиться над ржавыми раструбами
самодельных печу-рочных труб.
Какая удивительная культура страха: все от запрятанного в руках папиросного
огонька, от подделавшейся под цвет трав одежды, от ежащегося тела, низкого хода
сообщения, вечных сумерек землянки, шепотом на ухо в ухо переползающего
пропуска, трехрядной нависи балок, давящих на мозг,— до желтого щупальца
прожектора, хватающего тебя из тьмы, до коротких боязливых перебежек,
вскидывающих и тотчас прячущих тело в траву, до орудий, опасливо сунувших медные
зады под настилы хвои и листьев,— все рассчитано и сделано так, чтобы держать
человека, запутавшегося в мирке проволок, траекторий и окопных зигзагов, держать
и не выпускать ни на миг из состояния жути. И это мудро: у жути свои чары, и кто
взят ею, тому не уйти так
.
Мучил сон. Снилось: пробую затотить земляночную печь, а дым ползет на меня.
Думаю: почему нет тяги? Труба пряма и коротка — сунуть жердь, наружу выйдет.
Сунул: что такое? Ткнулась в землю. Странно: где был воздух, вдруг земля. Как
так? Потянул за дверь: черно. День — и черно. Отчего

бы? И вдруг понял: землей втянуло. Всех, с окопами, ходами, переходами, ямами
землянок. И их и нас. Хотел было наружу. А после: да ведь наружа-то и нет. И
от мысли этой проснулся: под телом вшивая солома; сквозь вмазанный в глину куцый
осколок стекла — куцый же, мутный рассвет. Ходил по окопам: сложный, ненужно
сложный городок. Полуврылся в землю. Но если, начав рыть, дать волю лопатам,
то... И весь день навязчивая мысль: а не искушаем ли мы землю?

От наших квадратных срубов, низкостенных мазанок, от древней избы — истопи — до
окопной землянки недалече. И окопная яма мужику странно знакома. Было. И
страх, то высматривающий сквозь стеклянный вставыш ямы кого бы, то
приваливающийся зябким телом к плечу мужика, крестясь ложащегося в секрет,—
мужику знакомый и родной, свой страх. Ведь и там, в оставленных позади избахсрубах
из черных углов дрожмя дрожат лампадки. За лампадками темные ризы. В
прорезях риз черные и странные лики; в ликах обвод вперенных глаз. Зевы
трехглазных чудищ, перевивы змей и пламена Последнего Суда. Зубовные скрежеты. И
меч Архангела, занесенный над нищей, и так ниже трав склоненной, в землю
влипшей, жизнью. Народу, не боящемуся своих крестами замахнувшихся церковок,
смеющему жить у своих нетушимых лампад, не сводящих блика с его жизни, трудно ли
пройти через войны?

Вот и наснежило. Сыграли трупий сезон. Отдохнем. Страх стал дремным и вялым:
обвис ледяными сосульками с проводов и треуглых игл. Застлало страх из снежин
тканным саваном, повалило страх ветреным веером. Но нет-нет застучит зубами
иззябший пулемет и опять сведет железные челюсти. Дымки — и те осмелели.

Распрямились в вертикали, задрались кверху, и хоть бы что. На голых вербах —
разочарованные вороны. Сидят, насутулив крылья: давно ли, куда клювом пи ткни,
отовсюду трупью нежило. А теперь...
Редко, редко ударит медью о землю. Но и землю стянуло льдом: не дается. И
осколки долго плачутся, пока не шваркнут в сне.
Идем, вдвоем с поручиком М., по ломкому насту: вот и воронки затянуло снегом.
Будто и войны нет. А вдруг, здесь под снегом спящие озими? Как бывало.
Подымаемся, ломая ногами наст, на гребень холма: поле-поле-поле. Человек, идущий
рядом, молчит: глаза книзу. Хочу
поделиться ширью с человеком, показать и ему простор.
И вдруг говорю:
- Посмотрите, какой обстрел. Тошно мне.
Соседний участок протравило газами. Опоздал: приехал к трупам. Синие, с выкатом
глаз, с растянутыми челюстями и вздутыми шеями. Их мне не нужно. А вот рядом с
одним из синих — брошенная второпях маска: обыкновенный противогаз системы
Зелинского: эта выразительна. В серую кожу влипло два круглых широко растянутых
плоских глаза; узкий мягкий хобот; с хобота свис безобразный, травянистого цвета
короб.
Никогда не пробовал представить себе — лицо Страха. Это
помогло. Попросил себе экземпляр
.
Сегодня у меня радость. Вот уж четвертый день скучаю в запрятанной в овраг
деревеньке. Встал с рассветом, взялся за листки,— и вдруг — уах, ударило. Только
стекла в брызг. Пошел взглянуть: внутри глубокой воронки еще ползает синеватый
дымок, а вестовой Демка — доску поперек ямы и уже штаны спускает.
Кругом гогочут:
— Погоди, дурак, прокоптишься.
- Что? В холуях служа, к теплым ватерам привык? Х-хы. А Демка только:
— Пшли.
И никаких. Рожа веселая, озорная.
И вдруг так празднично-празднично стало: а что если обес-страшится жизнь. Ужели
возможно? Отцедить бы проклятую муть и выплеснуть вон
.
Нет. Все протравило страхом. Насквозь. Все. Теперь я понял: красоте всегда быть
лишь в проступях, всегда ютиться — так — редкими музейными номерками, кой-где и
кое-как, и жизни ей не спасти. Все мы больны м а т е р и о-боязнью. Наши замыслы
трусят материи: пригните их к буквам, к холсту, к камню и тотчас — дерг, назад,
в душу. Повиснет слово на острие пера, а на бумагу — нет; ступит брезгливо на
строку, теперь бы в свинец: нет — боязно. Произведение искусства это
редкое^редкое небось. Но у небось не авосевая ли техника? Этого хватает,
чтобы покрыть площадь холста с аршинным поперечником, но чтобы покрыть красотою
всю землю... нет, не нам
.

Скучно. Опять под выгибы траекторий. Опять кружить колесным спицам. И опять —
кругом — мясо в крови. Где-то я читал, еще в отрочестве: есть черноперая птица
Мово-цндиат. У птицы большие крылья, а ног нет. И как бросило ее в воздух, все
летит и летит, а снизиться не может. Опадают крылья. Усталью застлало глаза, но
птице — Мовоцидиату -лёт без роздыха. Пока до смерти не долетит
.
Этой мысли вряд ли прогвоздиться сквозь череп. Уже больно от нее, а слов все
еще нет. Все-таки попробую. Вот: все эти Пирроновы Тропы, вопросы Энезидема,
Монтеньево que sais je? не туда корнями повернуты. Решетом солнца не поймать,
человечьим мышлением истины не постигнуть, но не потому, что мозг хил, а потому,
что сердцу истина не в подъем. Истина больнее боли. На нее надо решиться. И вещи
защищают свою суть, запрятав ее в жути, тая в ужасах.
Меж человеком и истиной — страх. Страх на страже. В древнем Фрагменте,
приписываемом Пармениду, сыну Пиретову: сердце совершенной истины —
бестрепетно
(Philostr. Philos. Opera Fragm. 6). С нашим же трепыхающимся
сердчишком предпринимать познание нельзя. Сначала обесстрашить себя и лишь тогда
мыслить. Не ранее. Вот уж годы и годы учу мое сердце обрастать сталью: ведь если
я бросил себя в это глупое, кротовыми норами изрытое, вшивое, в стальные колючки
замотанное черное, звериное царство, то лишь тебя ради, свободная от сердца
.
IV

На рассвете я возвратил рукопись.
Толкаясь колесами о пни, в лес вкатила двуколка. Человек с зажатым под локтем
портфелем ступил, качнув квадратный кузов двуколки, на подножку. Сел —
сгорбился: бородкой в колени. И двуколка, переваливаясь с колеса на колесо,
заковыляла в грохоты.
У опушки топталось несколько солдат:
- Ишь, чудака опять колесами унесло.
— И чего ему, вольному, промеж смертей путаться?
- Чудак... Чудак и есть.
А к ночи и мы, не-чудаки, покинув лес, шли снова на синие дуги ракет к ямам
окоп. Окоп встретил молча. Редко-редко пуля: и та верхом. Орудий — будто и нет.
Молчь. И только миговые жизни ракет: зацветут на тонких гнутых стеблях,— глядь,
уж и осыпались блеклым синим бликом: будто и не жили. Изредка ветер качнет
воздухом, тотчас -

в ноздрях сладковатая вонь: трупы. И рассвет, оторвавший по алому шву небо от
земли, показав искромсанную и спутанную, кой-как перемотанную по раздерганным
кольям проволоку, подтвердил: да, трупы. И будут еще.
Но тем временем бой, грохотавший справа, с каждым часом отползал дальше и
дальше. В тот же день, забывшись сном, я увидел: усталый бой медленно волочил по
полям свое в дымы и гулы вдетое тело. Вдогонку за боем, переваливаясь с колеса
на колесо, по межам и ямам затоптанных полей,— колеса двуколки. В двуколке
человек: под острым локтем портфель: он наклонился, бородкой вперед, я торопит
возницу: колесл кружат и кружат, все быстрей и быстрей,— по бой, как испуганный
зверь, волоча дымы и жерла, трусливо выдергивается из-под колес двуколки,
уползая кровавящим травы телом, прочь от отстегнувшегося вдогонку ему черного
рта портфеля.
А у нас длилась тишь. Но странная: желтые дорожки впереди окопа так и зарастали
травами — и никто не смел ступить на них; алые маки тут же, у бойниц, осыпались
но сорванными,— и никто не смел потянуться за ними.
Ночами я любил, сев на низкой стрелковой ступени окопа, спиною в землю, часами
удивляться: как зашвырнуло меня с ю д а, в этот крохотный мирок крохотных
ненавистей. И было чрезвычайно странно — почему меня бросило именно сюда, на э т
у орбиту, почему кружит вкруг этого солнца, а не вокруг того или вон того... —
и, подняв лицо кверху, я отыскивал себе, разборчиво роясь глазами в россыпях
миров, новое солнце и новую свою орбиту. Но созерцания длились недолго.
Исподволь в сонную молчь окопного бдения стала прокрадываться, прячась от глаз и
уха, какая-то странная зябкая жуть. Все было как прежде: редкий и длинный свист
пули. Ракетная вспышка. Тьма. Вспышка. Тьма. Снова протяжная тонкая пулевая
нота. Все как и прежде, точь-в-точь; и уже не то. Люди, встретившись в окопном
проходе, искали чего-то глазами в глазах.
— Как думаете: долго еще так?
— Что так?
Беспричинно, на линии полевых караулов вспыхивал беспорядочный огонь. Обрывался:
— Что там у вас?
— Ничего. Показалось.
То и дело шуршал телефон: - На участке спокойно?
— Спокойно. А что?

— Нет, так. Почудилось.
Травы за окопом шевелились и шуршали; клочья тумана густились в притаившихся
людей. Зяби и жуть — нитилнсь обвисшими проводами, переползали из зрачков в
зрачки.
Однажды ночью, сквозь дрему, меня ударило грохотом и воплем: я вскочил,
стукнувшись теменем о навись землянки. Тихо. Облипший потом, с расстучавшимся
сердцем, я толкнул дверь в окоп. И там — тихо. Осторожно поднялся на бруствер:
ни звезды, ни ракеты, ни ветра, ни выстрела. И тогда я подумал: тому, с
портфелем, незачем было уезжать от нас: за страхом.
На рассвете прорвало: как-то вдруг оттуда спереди -закричали жерла: и через
четверть часа мы были под непрерывным снарядным ливнем. Гудящая земля швырками
летела вверх; бревенчатые потолки землянок то здесь, то там слипались с полом;
шуршащие леты осколков; гуды снарядных роев. Вначале растерянно тявкал телефон;
но снаряд рванул за провода,— и мы остались одни в полузаваленных ямах, среди
горящих балок с пульсирующим в ухе грохотом, полуслепые от пыли, забившей
воздуху все его поры. Помню, я пробовал пройти в соседний взвод. Сквозь
оторванную дверь землянки я увидал сбившуюся в комья, налипшую на стену
страдающую человечину. Лиц не было: были выставившиеся из налипи плечи и спины,
застывшие острыми выступами локти, ряды прижатых к ногам ног: будто
развороченная, смятая, брошенная под прилавок штука серого сукна. Я попробовал
заговорить: никто и не пошевельнулся, и голос мой, схваченный грохотами, умолк.
Получас. Час. Два. Мы начинали привыкать: то там, то здесь по путанным ходам,
короткими толчками, от взрыва до взрыва, продергивались, по стенке, люди. Внутри
орудийного рева возникала нота усталости, потом перебои. Потом — секундные
паузы. И гул стал опадать. Только уши, разгудевшись, не умолкали. Мы знали: там,
в наклубленной снарядами пыли,— близятся они.
— Выходи. К бойницам. Живо.
Я поднялся на подгибающихся коленях, лицом в дверь. Чья-то тень легла поперек
прохода, странно маяча в пыльном облаке.
- Кто?
Как-то вдруг, точно склубившись из пыли, возник человек: тот, с портфелем:
бородка, выставившись вперед, любо-пытствующе ерзала вправо-влево, будто
обыскивая стены, облепленные глухо заворочавшейся под серым сукном человечиной.
Меня ударило кровью в зрачки.

— Прочь,— крикнул я и поднял приклад: — прочь
отсюда.
Бородка, дернувшись вправо-влево, втянулась в лицо,
лицо в пыль: проход был свободен.
Отбили. Опять срасталась рваная паутина проволоки Опять зачавкали о
землю лопаты.

— А чудак-то наш отчудил. Видали?
— Какой чудак?
— Да вон там...
Шагах в сорока от землянки среди алых пятен мака -черный портфель с
расшвырявшимися листками бумаги. Рядом с портфелем человек: лицом в траву;
локти острятся кверху, будто подняться хочет, а не поднимется.
Подошел — тронул: труп. Да, он.
Ну что ж: и ему на телегу: к теме.
...Я ОЧЕНЬ СЛЕЖУ ЗА ВАШИМИ ОТЗЫВАМИ...
(Письма В. Ф. Ходасевича Ю. И. Айхенвальду)
Публикация Е. М. Бевя
При жизни Владислава Ходасевича на Родине вышли четыре из пяти сборников его
стихов, книга о Пушкине, многочисленные статьи и рецензии. С 1924 по конец 1980х
годов произведения поэта в Советском Союзе почти не переиздавались, не вышло в
свет за это время ни одной исследовательской работы, специально посвященной его
жизни и творчеству. Тем не менее нельзя утверждать, что Ходасевич был напрочь
забыт: его произведения были доступны посетителям крупных библиотек, его книги,
ставшие библиографической редкостью, можно было иной раз увидеть на прилавках
букинистических магазинов, его стихи, переписанные или перепечатанные на
машинке, передавались из рук в руки... Ходасевич не мог быть забыт, но он был
искусственно отгорожен от широкого читателя.
Поэтому предваряя публикацию писем поэта к литературному критику Ю. И.
Айхенвальду (1872 —1928), стоит еще раз напомнить о канве жизни Ходасевича и
оценке писателями-современниками его творчества.
Владислав Ходасевич родился 29 мая 1886 года в Москве в семье художника и
фотографа Фелициана Ивановича Ходасевича — по происхождению поляка.
Семья была многодетной, будущий поэт был шестым по счету ребенком. В 1904 году
Ходасевич окончил 3-ю московскую классическую гимназию и поступил на юридический
факультет Московского университета. Осенью 1905 года он перешел на историкофилологический
факультет, а в 1910 году покинул университет. Главная причина
ухода из университета — невозможность регулярно платить за обучение.
Впервые поэт опубликовал три своих стихотворения вышедшем в 1905 году Альманахе
книгоиздательства Гриф.
В автобиографии 1920 года Ходасевич отмечал: Моя штературная деятельность
началась в 1905 году. С тех пор помещал свои стихи, а также критические и
историко-литературные работы во многих изданиях, между прочим -
Весах, Золотом руне, Перевале, Образовании, Современнике, Аполлоне,
Северных записках, Русской мысли, Русских ведомостях, Утре России,
Новой *изни и др.
(ф. 537, оп. 1, ед. хр. 35, л. 1).

Весной 1905 года Ходасевич женился на восемнадцатилетней, необычайно красивой и
экзальтированной Марине Эрастовне Рындиной, которая вскоре ушла от него к С. К.
Маковскому, будущему редактору Аполлона. С посвящением Марине вышел в
издательстве Гриф в 1908 году первый сборник стихотворений поэта Молодость.
Ходасевич тяжело переносил разрыв с Рындиной, ставший одним из истоков
настроения горького разочарования в его ранней лирике:
На распутьях, в кабаках Утолял я голод волчий, И застыла горечь желчи
На моих губах.
(Протянулись дни мои...)
Позже Ходасевич был женат на А. И. Гренцион, урожденной Чулковой (с 1911 по 1922
г.), Н. Н. Берберовой (с 1922 по 1932 г.), на О. Б. Марголиной (с 1933 г.).
Ольга Борисовна Марголина до последнего дня была рядом с истощенным мучительной
болезнью поэтом. В годы оккупации Франции она погибла в нацистском концлагере.
В 1914 году в московском издательстве Альциона вышла вторая книга
стихотворений Ходасевича Счастливый домик. Заглавие Счастливый домик,
очевидно, навеяно стихотворением Пушкина Домовому (1819):
Останься, тайный страж, в наследственной сени, Постигни робостью полуночного
вора И от недружеского взора Счастливый домик охрани!
Среди рецензентов Счастливого домика была М. С. Шагинян, сопоставившая его с
первой книгой поэта Молодость (1908): Молодость Ходасевича, несмотря на ее
совершенно своеобразное, ни на кого не похожее, несколько даже вычурное в своей
намеренной простоте и сухости лицо, принадлежит к созданиям [...] первого
периода нашего
декадентства...
Его счастливый домик — это совсем особый домик, в котором следовало бы хоть
немного погостить каждому из нас и который мог бы сыграть очистительную роль для
наших воющих персов, которые сейчас залили улицы русской литературы и грозят
ее будущему [...].
Ясный и насмешливый ум поэта, никогда не изменяющий ему вкус к простоте и мере —
стоят на страже его переживаний и не позволяют ему ни поэтически солгать, ни
риторически
разжалобиться
(Шагинян М. Счастливый домик// Приазовский край.
1914. № 71. 16 марта).
В мае 1916 года Ходасевича настигла беда. 17 мая он писал Б. А. Садовскому:
Дела мои вообще чрезвычайно плохи: у меня туберкулез позвоночника. Надели на
меня третьего дня гипсовый корсет, это довольно невыносимо. А придется в нем
походить лет пять, если не помру. Не снимается он даже на ночь. Дай Вам Бог
этого не испытывать. В начале июня, кажется, поеду в Крым, но точно еще не знаю,
куда и когда. А может быть, и не поеду
(ф. 464, оп. 2, ед. хр.

226, л. 51).
Лето 1916 года Ходасевич провел в Коктебеле, где существенно поправил здоровье.
С весны 1918 года он работал в советских учреждениях: в театрально-музыкальной
секции Моссовета, в Театральном отделе Наркомпроса с Ю. К. Балтрушайтисом, Вяч.
Ивано вым и другими писателями. Вел занятия в студии московского Пролеткульта,
читая лекции о Пушкине. По предложению Горького с конца 1918 года до лета 1920
года заведовал московским отделением издательства Всемирная литература. В
конце лета 1918 года в Москве была организована Книжная Лавка
писателей (Леонтьевский переулок, 16). Поочередно в ней торговали
литераторы Б. А. Грифцов, М. В. Линд, П. П. Муратов, М. А. Осоргин, В. Ф.
Ходасевич, А. С. Яковлев, Е. Л. Янтарев. Лавка просуществовала недолго. Свое
отношение к происходящим в России переменам Ходасевич выразил в письме к
Б. А. Садовскому от 10 февраля 1920 года: Немного обидно мне было прочесть Вашу
фразу: Я не знал, что Вы большевик. Быть большевиком не плохо и не стыдно.
Говорю прямо: многое в большевизме мне глубоко по сердцу. Но Вы знаете, что
раньше я большевиком не был да и ни к какой политической партии не принадлежал.
Как же Вы могли предположить, что я, не разделявший гонений и преследований,
некогда выпавших на долю большевиков,— могу примазаться к ним теперь,
когда это не только безопасно, но иногда, увы, даже выгодно?
(ф. 464, оп. 2,
ед. хр. 226, л. 63).
Весной 1920 года был издан третий сборник стихотворений поэта Путем зерна. В
то же время Ходасевич заболел фурункулезом, бытовые лишения и холод вызвали и
обострение туберкулеза позвоночника. В ноябре 1920 года по ходатайству Горького
Ходасевич перебрался в Петроград. Летом 1922 года обстоятельства личной жизни
(разрыв с А. И. Чулновой
и увлечение Н. Н. Берберовой) привели поэта в Берлин. В июле 1922 года в
автобиографической заметке он писал: В эту зиму издал и переиздал в Петербурге
шесть книг своих. И все было хорошо. Но с февраля кое-какие события личной жизни
выбили из рабочей колеи, а потом привели сюда, в Берлин. У меня заграничный
паспорт на шесть месяцев сроку. Боюсь, что придется просить отсрочки, хотя
больше всего мечтаю снова увидеть Петербург и тамошних друзей моих и вообще
Россию, изнурительную, убийственную, омерзительную, но чудесную и сейчас, как во
все времена свои
(Юность. 1987. № 1. С. 86).
Уехав за границу, Ходасевич первое время переезжал из города в город. Побывал в
Берлине, Саарове, Фрейбурге, Праге, Белфасте, Мариенбаде, Венеции, Риме, Париже,
Сорренто. В 1925 году вновь приехал в Париж, где и прожил до самой смерти.
В 1922 году уже после отъезда Ходасевича в России вышла четвертая книга его
стихов Тяжелая лира. За рубежом был издан в составе собрания стихотворений
поэтический цикл Европейская ночь (1927), его воспоминания о А. Белом, Н. С.
Гумилеве, А. А. Блоке, В. Я. Брюсове, М. О. Гершензоне, Ф. Сологубе, С. Я.
Парнок, С. А. Есенине, М. Горьком, отличающиеся строгостью изложения и
фактической точностью. В 1931 году в Париже было издано отдельной книгой
подготовленное Ходасевичем жизнеописание Г. Р. Державина, (недавно переизданное
в СССР), по сей день сохранившее общекультурную и научную ценность, так же как и
работы поэта о Пушкине (Ходасевич — автор двух книг о Пушкине: Поэтическое
хозяйство Пушкина
(Л., 1924) и О Пушкине (Берлин, 1937) и многочисленных
статей и эссе о великом поэте России).
В лирике Ходасевича немало отголосков классической поэзии, и прежде всего
стихотворений Пушкина и Баратынского. Ходасевич преклонялся перед главным
размером лирики XIX века — ямбом, про который сказал:
С высот надзвездной Музикии К нам ангелами занесен, Он крепче всех твердынь
России, Славнее всех ее знамен.
(Не ямбом ли четырехстопным...)
Из поэтики Пушкина Ходасевич почерпнул предельную конкретность пусть даже
обобщающих образов, точность смысла, строгое соответствие предмету слов и
образов, твердый каркас стиха, игнорирование нарочитой украшенности

мысли и чувства. В лирике Ходасевича можно найти немало реминисценций из
Пушкина, начиная от ритмических и интонационных и кончая почти совпадающими
сочетаниями слов: Бурной жизнью утомленный (Пушкин) и Грубой жизнью
оглушенный
(Ходасевич).
Лирика Ходасевича близка и музе Баратынского, в первую очередь тяготением к
философским обобщениям, возникающим на материале опыта души поэта.
Творчество Ходасевича оказывается актуальным сегодня как в силу независимости
поэта от современных ему поэтических направлений, так и вследствие живой связи с
классической традицией, которой в данном случае следовал не стилизатор, но
самобытный представитель культуры своего времени. В ряде творений художника,
истоки которых кроются в деталях его биографии, классическая форма, наполняясь
новым смыслом, поворачивается для нас новыми гранями.
А. Белый с присущей ему страстностью заявлял: В кликушестве моды его заслоняют
все школы (кому лишь не лень): Маяковский, Казин, Герасимов, Гумилев,
Городецкий, Ахматова, Сологуб, Брюсов — каждый имеет ценителей. Про Ходасевича
говорят: Да, и он поэт тоже... И хочется крикнуть: Не тоже, а поэт Божьей
милостью, единственный в своем роде...

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.