Жанр: Философия
Постмодернизм и прочее
...количе32
Программа деконструкции и "грамматология"
ство дополняющих опосредований, которые и порождают это
ощущение той самой вещи, чье появление они все время задерживают:
впечатление от самой этой вещи, ее непосредственность
оказывается результатом вторичного восприятия. Все начинается
с посредника" (148, с. 226).
Перед нами попытка, и, надо сказать, проводимая довольно
последовательно, ревизии традиционной диалектики гегелевского
образца, заключающаяся прежде всего в опровержении
гегелевского метода "снятия" противоречий и трактовки самой
противоречивости как условия, даже принципа всякого развития.
Если Гегель был склонен к "позитивному" разрешению противоречий
и сводил основную философскую проблематику к телеологическому
саморазвитию духа, то Дерриде, для которого идея
целенаправленности прогресса, как "наивно позитивистская" по
своему характеру, чужда, гораздо ближе установка на кантовскую
неразрешимость апорий.
И именно подобная, казалось бы, чисто философская, постановка
вопроса имела огромное и самое непосредственное
воздействие на развитие литературной критики. Вслед за Дерридой
уже несколько поколений критиков ищут в исследуемых
ими литературных текстах "логические неразрешимости", сделав
эти поиски предметом своего
анализа.
Программа деконструкции и "грамматология"
Возвращаясь к дерридеанской
концепции знака, еще
раз повторим, что борьба
французского ученого с традиционными
семантическими
концепциями составляет только
часть, и далеко не самую существенную, его "деконструктивистской
программы", поскольку основным предметом
его критики являются не столько способы обозначения,
сколько то, что обозначается — мир вещей и законы, ими
управляющие. С точки зрения Дерриды, все эти законы, якобы
отражающие лишь желание человека во всем увидеть некую
"Истину", на самом деле не что иное, как "Трансцендентальное
Означаемое" — порождение "западной логоцентрической традиции",
стремящейся во всем найти порядок и смысл, во всем
отыскать первопричину, или, как уже было сказано выше, навязать
смысл и упорядоченность всему, на что направлена мысль
человека.
Для Дерриды, как и для Ницше, на которого он часто ссылается,
это стремление обнаруживает якобы присущую
"западному сознанию" "силу желання" и "волю к власти". В
33
частности, вся восходящая к гуманистам традиция работы с
текстами выглядит в глазах Дерриды как порочная практика
насильственного "овладения" текстом, рассмотрения его как
некоей замкнутой в себе ценности, вызванного ностальгией по
утерянным первоисточникам и жаждой обретения истинного
смысла. Поэтому он и утверждает, что понять текст для гумадистов
означало "овладеть" им, "присвоить его, подчинив его
смысловым стереотипам, господствовавшим в их сознании.
В этой перспективе становится очевидным, что в основе
деятельности Дерриды лежит тот же импульс, который определил
разоблачительный пафос всей западной постструктуралистской
мысли: доказать внутреннюю иррациональность буржуазного
(возводимого в ранг общечеловеческого) образа мышления,
традиционно и, с точки зрения постструктуралистов, более чем
незаслуженно и даже незаконно претендующего на логичность,
рациональность, разумность и упорядоченность, что в целом и
обеспечивало его "научность".
Именно этой традиционной форме научности и должна была
противостоять "грамматология" — специфическая форма
"научного" исследования, оспаривающая основные принципы
общепринятой "научности". Деррида об этом прямо говорит в
ответ на вопрос Ю. Кристевой, является ли его учение о
"грамматологии" наукой: "Грамматология должна деконструировать
все то, что связывает понятие и нормы научности с онтотеологией,
с логоцентризмом, с фонологизмом. Это — огромная
и бесконечная работа, которая постоянно должна избегать опасности
классического проекта науки с ее тенденцией впадать в
донаучный эмпиризм. Она предполагает существование своего
рода двойного регистра практики грамматологии: необходимости
одновременного выхода за пределы позитивизма или метафизического
сциентизма и выявления всего того, что в фактической
деятельности науки способствует высвобождению из метафизических
вериг, обременяющих ее самоопределение и развитие уже
с самого ее зарождения. Необходимо консолидировать и продолжить
все то, что в практике науки уже начало выходить за
пределы логоцентрической замкнутости.
Вот почему нет ответа на простой вопрос, является ли
грамматология "наукой". Я бы сказал, что она ВПИСАНА в
науку и ДЕ-ЛИМИТИРУЕТ ее; она должна обеспечить свободное
и строгое функционирование норм науки в своем собственном
письме; и еще раз! она намечает и в то же время размыкает
те пределы, которые ограничивают сферу существования
классической научности" (155, с. 48-49).
34 Речь письменная и устная
Это высказывание довольно четко определяет границы той
"революционности", которую Деррида пытается осуществить
своей "наукой о грамматологии"; ведь "нормы собственного
письма" науки — это опять, если следовать логике французского
"семиотического философа", все те же конвенции, условности
наукообразного мышления (письменно зафиксированные
отсюда в данном случае и "письмо"), определяемые каждый
раз конкретным уровнем развития общества в данный исторический
момент. И этот уровень неизбежно включает в себя философские,
т. е. "метафизические", по терминологии Дерриды,
предпосылки, на которые опирается, из которых исходит любой
ученый в анализе эмпирических или теоретических данных, и
зависимость его выводов от
философского осмысления его
работы несомненна.
Речь письменная и устная
Апелляция к "нормам
собственного письма" восходит
еще к одному постулату,
важному во всей системе доказательств
Дерриды, — к
тезису о примате графического оформления языка над устной,
живой речью. С этим связано и стремление французского ученого
доказать принципиальное преимущество грамматологии над
фонологией, или, как он выражается, над принципом фонологизма,
в чем заключается еще один аспект его критики соссюровской
теории знака, основанной на убеждении, что
"предметом лингвистики является не слово звучащее и слово
графическое в их совокупности, а исключительно звучащее слово",
что ошибочно "изображению звучащего знака" приписывать
"столько же или даже больше значения, нежели самому этому
знаку" (Соссюр, 55, с. 63).
Отрицательное отношение Дерриды к подобной позиции
объясняется тем, что "устная форма речи " представляет собой
живой язык, гораздо более непосредственно связанный с действительностью,
чем его графическая система записи — письмо в
собственном смысле слова, — условный характер которой
(любое слово любого языка можно записать посредством различных
систем нотации: кириллицей, латиницей, деванагари,
иероглифами, различными способами фонетической транскрипции
и т.д.) способен значительно усиливаться в зависимости от
специфики самой системы, ее исторического состояния, традиционности,
консервативности и т.д. Условность графики и позволяет
Дерриде провести свое "различение", фактически означающее
попытку если не разбить, то во всяком случае значительно
ослабить связь между означающим и означаемым. В этом заключается
главными смысл противопоставления phone (звука,
голоса, живой речи) gramme (черте, знаку, букве, письму).
В сборнике своих интервью "Позиции" Деррида подчеркивает:
"Phone на самом деле является означающей субстанцией,
догорая дается сознанию как наиболее интимно связанная с
представлением об обозначаемом понятии. Голос с этой точки
зрення репрезентирует само сознание" (155, с. 33). Когда человек
говорит, то, по мнению французского семиотика, у него
создается "ложное" представление о естественной связи означающего
(акустического образа слова) с означаемым (понятием
о предмете или даже с самим предметом, что для Дерриды
абсолютно неприемлемо): "Создается впечатление, что означающее
и означаемое не только соединяются воедино, но в зтой
путанице кажется, что означающее самоустраняется или становится
прозрачным, чтобы позволить понятию предстать в своей
собственной самодостаточности, как оно есть, не обоснованное
ни чем иным, кроме как своим собственным наличием" (там
же).
Другая причина неприятия "звуковой речи" кроется в философской
позиции французского ученого, критикующего ту концепцию
самосознания человека, которая получила свое классическое
выражение в знаменитом изречении Декарта: "Я мыслю,
следовательно я существую" (Cogito ergo sum). "Говорящий
субъект", по мнению Дерриды, во время говорения якобы предается
иллюзии о независимости, автономности и суверенности
своего сознания, самоценности своего "я". Именно это "соgito"
(или его принцип) и расшифровывается ученым как
"трансцендентальное означаемое", как тот "классический центр",
который, пользуясь привилегией управления структурой или
навязывания ее, например, тексту в виде его формы (сама
оформленность любого текста ставится ученным под вопрос), сам
в то же время остается вне постулированного им структурного
поля, не подчиняясь никаким законам.
Эту концепцию "говорящего сознания", замкнутого на себе,
служащего только себе и занятого исключительно логическими
спекуляциями самоосмысления, Деррида называет "феноменологическим
голосом" - "голосом, взятым в феноменологическом
смысле, речью в ее трансцендентальной плоти, дыханием интенциональной
одушевленности, трансформирующей тело слова... в
духовную телесность. Феноменологический голос и будет этой
духовной плотью, которая продолжает говорить и наличествовать
себе самой — ПРИСЛУШИВАТЬСЯ К СЕБЕ — в
отсутствие мира" (158, с. 16).
36 "Письмо"
В сущности, этот "феноменологический голос" представляет
собой одну из сильно редуцированных ипостасей гегелевского
мирового духа, в трактовке Дерриды — типичного явления
западноевропейской культуры и потому логоцентрического по
своему характеру, осложненного гуссерлианской интенциональностью
и агресснвностью ницшеанской "воли к власти". Как
отмечает Лентриккия, "феноменологический голос" выступает у
Дерриды как "наиболее показательный, кульминационный пример
логоцентризма, который господствовал над западной метафизикой
и который утверждает, что письмо является произведением
акустических образов речи, а последние, в свою очередь,
пытаются воспроизвести молчаливый, неопосредованный, самому
себе наличный смысл, покоящийся
в сознании" (295, с.
73).
"Письмо"
Подобной постановкой
вопроса объясняется и возникновение
дерридеанской
концепции "письма". В принципе она построена скорее на негативном
пафосе отталкивания от противного, чем на утверждении
какого-либо позитивного положения, и связана с пониманием
письма как сознательного института, функционирование которого
насквозь пронизано принципом дополнительности; эта концепция,
что крайне характерно вообще для постструктуралистского
мышления, выводится из деконструктивистского анализа текстов
Платона, Руссо, Кондильяка, Гуссерля, Соссюра. Деррида рассматривает
их тексты как репрезентативные образцы
"логоцентрической традиции" и в каждом из них пытается выявить
источник внутреннего противоречия, якобы опровергающего
открыто отстаиваемый ею постулат первичности речи
(причем, речи устной) по отношению к письму. Причем, по
аргументации Дерриды, суть проблемы не меняется от того, что
существуют бесписьменные языки, поскольку любой язык способен
функционировать лишь при условии возможности своего
существования в "идеальном" отрыве от своих конкретных носителей.
Язык в первую очередь обусловлен не "речевыми событиями"
(или "речевыми актами") в их экзистенциальной неповторимости
и своеобразии, в их зависимости от исторической
конкретности данного "здесь к сейчас" смыслового контекста, а
возможностью быть неоднократно повторенным в различных
смысловых ситуациях.
Иными словами, язык рассматривается Дерридой как социальный
институт, как средство межиндивидуального общения,
как "идеальное представление" (хотя бы о правилах грамматики
Отсутствие "первоначала" 37
и произносительных нормах), под которые "подстраиваются" его
отдельные конкретные носители при всех индивидуальных отклонениях
от нормы — в противном случае они могут быть
просто не поняты своими собеседниками. И эта ориентация на
нормативность (при всей неизбежности индивидуальной вариативности)
и служит в качестве подразумеваемой "дополнительности,
выступая в виде "архиписьма", или протописьма",
являющегося условием как речи, так и письма в узком
смысле слова.
При этом внимание Дерриды сосредоточено не на проблеме
нарушения грамматических правил и отклонений от произносительных
норм, характерных для устной, речевой практики, а на
способах обозначения, — тем самым подчеркивается произвольность
в выборе означающего, закрепляемого за тем или иным
означаемым. Таким образом, понятие "письма" у Дерриды выходит
за пределы его проблематики как "материальной фиксации"
лингвистических знаков в виде письменного текста: "Если
"письмо" означает запись и особенно долговременный процесс
институированных знаков (а это и является единственным нередуцируемым
ядром концепции письма), то тогда письмо в целом
охватывает всю сферу применения лингвистических знаков.
Сама идея институирования, отсюда и произвольность знака,
немыслимы вне и до горизонта письма" (148, с. 66).
В данной перспективе можно сказать, что и вся первоначальная
устная культура древних индоарийцев состояла из огромного
количества постоянно пересказываемых и цитируемых
священных (т.е. культурных) текстов, образовывавших то
"архиписьмо", ту культурную "текстуальность мышления", через
которую и в рамках которой самоопределялось, самосознавалось
и самовоспроизводилось сознание людей той эпохи. Если встать
на эту позицию, то можно понять и точку зрения Дерриды,
рассматривающего исключительно "человека культурного" и
отрицающего существование беспредпосылочного "культурного
сознания", мыслящего спонтанно и в полном отрыве от хронологически
предшествующей ему традиции, которая в свою очередь
способна существовать лишь в форме текстов, составляющих
в своей совокупности
"письмо".
Отсутствие "первоначала"
Другой стороной этой
позиции является признание
факта невозможности отыскать
"предшествующую" любому
"письму" первоначальную
традицию, поскольку любой текст, даже самый древний,
обязательно ссылается на еще более ветхое предание, и так до
бесконечности. В результате чего и само понятие конечности
оказывается сомнительным, очередной "метафизической иллюзией,
где культурное "дополнение" присутствует "изначально",
или, по любимому выражению Дерриды, "всегда уже":
"... никогда ничего не существовало кроме письма, никогда
ничего не было, кроме дополнений и замещающих обозначений,
способных возникнуть лишь только в цепи дифференцированных
референций. "Реальное" вторгается и дополняется, приобретая
смысл только от следа или апелляции к дополнению. И так
далее до бесконечности, поскольку то, что мы прочли в тексте:
абсолютное наличие. Природа, то, что именуется такими словами,
как "настоящая мать" и т. д., — уже навсегда ушло, никогда
не существовало; то, что порождает смысл и язык, является
письмом, понимаемым как исчезновение наличия" (148, с. 228).
Исследователи Западной Европы и США в общем единодушны
в определении основной тенденции работ французского
ученого. Лентриккия характеризует ее как "попытку разрушить
картезианское "я" (295, с. 384), Х. Шнейдау — как "банкротство
секулярно-гуманистической традиции" (351, с. 180). Переводчица
на английский язык книги "О грамматологии" и автор
авторитетного предисловия к ней Г. Спивак несколько по-иному
сформулировала "сверхзадачу" Дерриды, определив ее как попытку
"изменить некоторые привычки мышления" (149, с.
ХVIII). Наиболее заметные последствии этих изменений сказались
в новом способе критического прочтения литературных
текстов. Дж. Эткинс, в частности, отмечает, что для Дерриды
любое "письмо" (т. е. любой культурный текст) никогда не
является простым средством выражения истины. Это означает,
помимо всего, что даже тексты теоретического характера
(литературоведческие и философские) должны прочитываться
критически, иными словами, подвергаться точно такой же интерпритации,
как и художественные произведения. С этой точки
зрения, язык никогда не может быть "нейтральным вместилищем
смысла" и требует к себе обостренного внимания (70, с.
140). Деррида и его последователи, замечает Эткинс, не только
отстаивают этот тезис теоретически, но и часто демонстрируют
его формой изложения своих мыслей; недаром постструктуралисты
и деконструктивисты постоянно обвиняются своими оппонентами
в преднамеренной затемненности смысла своих работ.
В связи с этим следует обратить внимание еще на одну
особенность аргументации Дерриды. Если в обычном "философски-бытовом"
сознании "снятие" имеет довольно отчетливый
смысловой оттенок "разрешения" противоречий на конкретном
Игровая аргументация 39
этапе их существования, упрощенно говоря, характер временного
разряжения напряжения, то в толковании франдузского ученого,
как мы уже видели хотя бы на примере "дополнения", оно
понимается исключительно как возведение на новую, более
высокую ступень противоречивости с сохранением практически в
полном объеме прежней противоречивости низшего порядка. В
результате чего создается впечатление отсутствия качественного
перехода в иное состояние — вместо него происходит лишь
количественное нагнетание сложностей. Отсюда и то ощущение
постоянного вращения исследовательской мысли вокруг ограниченного
ряда положений, при всей бесчисленности затрагиваемых
тем и несомненной виртуозности их анализа. При этом
сама мысль не получает явного, логически упорядоченного развития,
она движется скачкообразно, ассоциативно (над всем
господствует "постструктуалистская оптика" стоп-кадра ), все
время перебиваясь отступлениями, львиную долю которых составляет
анализ различных значений слова или понятия, обусловленных
его контекстуальным употреблением. Иногда изложение
материала приобретает характер параллельного повествования:
страница разбивается на две части (если не больше)
вертикальной или горизонтальной чертой и на каждой из этих
половин помещается свой текст, со своей логикой и со своей
темой.
Например, в "Тимпане" (разделе книги "Границы философии",
— кстати, это название можно перевести и как "На полях
философии") параллельно на одной страничке рассматриваются
рассуждения поэта Мишеля Лейриса об ассоциациях, связанных
с именем "Персефона", рядом с размышлениями Дерриды
о пределах философии и философствования. Такой же прием
использован в "Гласе", где страница разделена на две колонки:
в левой автор анализирует концепцию семьи у Гегеля (включая
связанные с этой проблемой вопросы отцовского, "патернального"
авторитета, Абсолютного Знания, Святого Семейства,
семейных отношений самого Гегеля и даже непорочного зачатия);
в правой колонке исследуется творчество и менталитет
писателя, вора и гомосексуалиста Жана Жене - давнего и уже
почти традиционного предмета внимания французских интеллекттуалов.
Игровая аргументация
С подобной позицией
Дерриды связано еще одно
немаловажное обстоятельство.
При несколько отстраненном
взгляде на его творчество,
очевидно, можно сказать, что самое главное в нем не столько
система его концепций, образующих "идейное ядро" его учения,
сколько сама манера изложения, способ его аргументации, представляющей
собой чисто интеллектуальную игру в буквальном
смысле этого слова. Игру самодовлеющую, направленную на
себя и получающую наслаждение от наблюдения за самим процессом
своего "саморазвертывания" и претендующую на своеобразный
интеллектуальный эстетизм мысли. Можно, конечно,
вспомнить Бубера с его стремлением к интимному переживанию
интеллектуального наслаждения, осложненному, правда, здесь
чисто французской "театральностью мысли" с ее блеском остроумия,
эпатирующей парадоксальностью и к тому же нередко -
с эротической окраской. Но это уже неизбежное тавро времени
зпохи "сексуальной революции" и судорожных поисков
"первопринципа" в пульсирующей эманации "Эроса всемогущего".
Основной признак, общий и для манеры письма Дерриды,
и для стиля подавляющего большинства французских постструктуралистов,
— несомненная "поэтичность мышления". Это довольно
давняя и прочная традиция французской культуры слова,
получившая новые импульсы с выходом на сцену постструктурализма
и переосмысленная затем как основополагающая черта
постмодерннстского теоретизирования. Во всяком случае она
четко укладывается в русло той "французской неоницшеанской
(хайдеггеровской) маллармеанской стилистической традиции
Бланшо, Батая, Фуко, Дерриды, Делеза и др.", о которой упоминает
Джеймс Уиндерс (382, с. 80). И если раньше было
общим местом говорить о "германском сумрачном гении", то
теперь, учитывая пристрастие французских постструктуралистов
к неистовой метафоричности "языкового иконоборчества", с
таким же успехом можно охарактеризовать их работы, перефразируя
Лукреция, как francogallorum obscura reperta.
Как заметил в свое время Ричард Рорти, "самое шокирующее
в работах Дерриды — это его примененне мультилингвистических
каламбуров, шутливых этимологий, аллюзий на что
угодно, фонических н типографических трюков" (345, "'с. 146147).
И действительно, Деррида густо уснащает свой текст
немецкими, греческими, латинскими, иногда древнееврейскими
словами, выражениями и философскими терминами, терминологической
лексикой, специфичной для самых разных областей
знания. Недаром его оппоненты обвиняли в том, что он пишет
на "патагонском языке".
Однако суть проблемы не в этом. Самое "шокирующее" в
способах аргументации, в самом образе мысли Дерриды
вызывающая, провоцирующая и откровенно эпатирующая, по
мнению Каллера, "попытка придать "философский" статус словам,
имеющим характер случайного совпадения, сходства или
связи. Тот факт, что "фармакон" одновременно означает и отраву
и лекарство, "гимен" — мембрану и проницаемость этой
мембраны, "диссеминация" — рассеивание семени, семян и
"сем" (семантических признаков), а s'entendre parler — одновременно
"себя слышать" и "понимать" — таковы факты случайности
в языках, значимые для поэзии, но не имеющие значения
для универсального языка философии.
Не так уж было бы трудно на это возразить, что деконструкция
отрицает различие между поэзией и философией или
между случайными лингвистическими чертами и самой мыслью,
но это было бы ошибочным, упрощающим ответом на упрощающее
обвинение, ответом, - несущим на себе отпечаток своего
бессилия" (124, с. 144).
Очевидно, стоит вместе с Каллером рассмотреть в качестве
примера одно из таких "случайных" смысловых совпадений,
чтобы уяснить принципы той операции, которую проводит Деррида
с многозначными словами, и попытаться понять, с какой
целью он это делает. Таким характерным примером может служить
слово: гимен унаследованное французским языком из
греческого через латынь и имеющее два основных значения:
первое — собственно анатомический термин — "гимен, девственная
плева", и второе — "брак, брачный союз, узы Гименея".
Весьма показательно, что изначальный импульс смысловым
спекуляциям вокруг "гимена" дал Дерриде Малларме, рассуждения
которого по этому поводу приводятся в "Диссеминации":
"Сцена иллюстрирует только идею, но не реальное действие,
реализованное в гимене (откуда и проистекает Мечта), о порочном,
но сокровенном, находящемся между желанием и его исполнением,
между прегрешением и памятью о нем: то ожидая,
то вспоминая, находясь то в будущем, то в прошлом, но всегда
под ложным обличьем настоящего" (144, с. 201).
При всей фривольности примера (фривольность, впрочем,
неотъемлемая духовная константа современного авангардного
и уж, конечно, постмодернистского мышления), смысл его вполне
серьезен: он демонстрирует условность традиционного понимания
противоречия, которое рассматривается в данном случае
как оппозиция между "желанием" и "его исполнением" и практически
"снимается" гименом как проницаемой и предназначенной
к разрушению мембраной. Как подчеркивает Деррида,
здесь мы сталкиваемся с операцией, которая, "в одно и то же
время" и вызывает слияние противоположностей, их путаницу, и
стоит между ними" (там же, с. 240), достигая тем самым
"двойственного и невозможного" эффекта.
Каков же смысл этой "операции" с точки зрения самого
Дерриды? "Вопрос не в том, чтобы повторить здесь с
"гименом" все то, что Гегель делает с такими словами немецкого
языка, как Aufhebung, Urteil, Meinen, Beispiel и т. д., изумляясь
счастливой случайности, которая пропитывает естественный язык
элементом спекулятивной диалектики. Здесь имеет значение не
лексическое богатство, не семантическая открытость слова или
понятия, не его глубина или широта, или отложившиеся в нем в
виде осадка два противоположных значения (непрерывности и
прерывности, внутри и вовне, тождественности и различия и т.
д.). Значение здесь имеет лишь формальная и синтаксическая
практика, которая его одновременно объединяет и разъединяет.
Мы, кажется, вспомнили все, относящееся к слову "гимен".
Хотя все, кажется, и превращает его в незаменимое означающее,
но фактически в нем есть что-то от западни. Это слово,
этот силлепс отнюдь не является незаменимым; филология и
этимология интересуют нас лишь во вторую очередь, и
"Мимика" (произведение Малларме, цитата из которого приводилась
выше — И. И.) не понесла бы уж такого непоправимого
ущерба с утратой "гимена". Эффект в основном порождается
синтаксисом, который помещает "между" таким образом,
что смысловая неопределенность вызывается лишь расположением,
а не содержанием слов. "Гимен" только еще раз маркирует
то, на что уже указывает местоположение этого "между", и на
то, что оно указывало бы и в том случае, если бы там не было
слова "между". Если заменить "гимен" на "брак" или
"преступление", "тождество" или "различение" и т. д., результат
был бы тот же самый, за исключением утраты экономии смыслового
сгущения или
...Поділитися у соцмережах