Жанр: Мемуары
Встречи с ПРОШЛЫМ
...отыщете, то вы услышите в ней признательность и за то, что в
вас осталась нетронутою верность тому миру и времени, которые свели нас.
Может быть, все это патетично. Не знаю. Все это печально, во всяком случае.
Что мне выбрать из Марбургского хлама? Я согласен с
...жизнью неслышною
; она относится к небольшому циклу, носящему [заглавие]
Покой песков
. Пусть это обозначение перейдет к стихотворению.
Февраль
тоже близок мне,
там, над чернилами, навзрыд
— поправка, которую я
охотно принимаю; в таком случае не надо точки после
изрыт
:
доколе песнь не засинеет там, над чернилами, навзрыд.
Сегодня мы исполним...
тоже можно печатать, хоть оно слишком элементарно и
беспомощно до степени лепета в нескольких местах. Обработка стихов, ставших уже
прошлым, как-то неприятна и не дается вообще. Но я не согласен с
Дождем
и
Глухою мыслью о себе
, где я для устранения хореямба поставил бы:
И это — смерть; застыть в судьбе Судьбе — формовщика повязке.
Не заменить ли этих двух стихотворением, кот[орое] начинается:
Как бронзовой
золой жаровень
и т. д. или
Розами
(где
сумерки
), или
Утром
, где
Кареты
рель[еф?]
. Вообще, я против
Мысли о себе
ввиду ее сухости и против
Дождя
ввиду того, что в последнем стихотворении не сохранился тот живой и
непосредственный образ сплошного, стершегося безземелья, которое свелось только
к дару песен, сумеречных песен без слов, который вызвал во мне один неизлечимый,
трехдневный дождь в Марбурге и которому я посвятил стихотворение. Что он не
выдержан в стихотворении, лишенном без этого всякой цены,— ясно без
доказательств.
Любящий вас Боря. Первая строчка (в черновике) была:
О дождь, обезземеливший патриций, Чье сердце смерклось в даре повестей!
Дурылин — Пастернаку 1 ноября 1929 г. Томск'
Журнала указанного я доселе не видал, его негде здесь остать, но эта выписка
Звягинцевой, это дружеское ука-ние из Иркутска доставили мне, Боря,
радость, которую я,— и не я, а сердце, сразу же причислило к самым большим
радостям моей жизни (я здесь уже 3-й год, и только через 9 месяцев может
появиться надежда, что я буду вправе уехать отсюда). Эта радость, поистине
нечаянная
, особенно радостна.
Я ничего не забыл из своего прошлого. Наоборот, оно мне ближе теперь, чем еще
было недавно. И я помню, благодарно и прочно, юношу, который в тоске и
лирической смуте однажды сказал мне:
Мир — это музыка, к которой надо найти
слова
. Юноша этот занимался тогда музыкой. Все знали и одобряли это и видели в
юноше будущего талантливого композитора, ученика Скрябина. И, услышав эти слова
от него, я сначала удивился: музыкант должен был бы сказать наоборот: мир — это
слова, к которым надо написать музыку, но п о э т должен был бы сказать именно
так, как сказал тогда этот юноша. И я поверил, что он — поэт. Что он — поэт,
теперь это знают все, читающие книги. Тогда, пожалуй, знал это, действительно,
один я.
Я все это вспомнил, Боря, когда прочел письмо Звягинцевой. Но я никогда и не
забывал этого юношу. После нашей встречи в 1927 г. на концерте Метнера мне
хотелось зайти к Вам, я все это откладывал, с весны 27 г. я уже не мог ни зайти,
ни откладывать,— и вдруг эти Ваши слова!
Эта дружеская признательность (не забывайте, что я знаю только две строки, а
там, пишут, целая страница!) — признательность с открытым забралом, до слез
тронула меня.
И мне захотелось Вам сказать об этом. Я просил Звягинцеву (она печаталась в
Узле
, где и Ваша книжка вышла2, единственная, которая у меня здесь есть,
присланная в подарок Максом Волошиным) узнать Ваш адрес. Он оказался тот же.
Сообщаю Вам мой. Может быть, Вы захотите встретиться со мной письмом. Если
захотите, то пришлите мне
Охранную грамоту
, я хочу, чтобы у меня была она со
страницею, дорогою мне больше тысяч страниц других книг. Я занимаюсь здесь
истор[ико]-литер [атурными] работами. Кое-что издано или издается, 4/5 не издано
и не издается. Написал воспоминания о Л. Н. Толстом. Собирался писать восп[оминания]
о Брюсове, но как-то расхотелось. Не совсем забыла меня и моя, забытая
мною, муза. А так как когда-то и я писал стихи и Вы когда-то их слушали, то
перепишу Вам один разговор с моим alter ego, томский разговор, в деревянном
доме, с тонкими перегородками, со снегами, сузившими улицу до ущелья, и,
конечно, разговор под гитару, ибо здесь, если есть сосед, то есть и гитара.
Итак:
Под гитару
3.
Я ее — молодость — сгоняю со двора, а она возвращается,
и все шепчет:
Разве ты — не я?
И нечего ей возразить, и когда в редчайшие
минуты среди годов прочтешь если такие строки, которые прислала мне Звягинцева,
мне и не хочется, я и не могу ей возражать.
К моей (нашей) молодости я ближе теперь, чем был к ней 10 лет назад. Еще раз,
милый старый Боря, спасибо!
Целую Вас. Ответьте мне, порадуйте. Здоровы ли, бодры ли?
Пастернак — Дурылину
7 ноября 1929 г. Москва
7 ноября 29 г.
Дорогой мой Сережа!
Какая неожиданность! А ведь знаете, я Вашу руку узнал сразу, до вскрытого
конверта, хотя и не сразу с первого взгляда, а только после того, как был смутно
откинут в то самое прошлое, о котором речь у нас у обоих (в Вашем письме и в
моем отрывке) и благодаря кот[орому] мы нашли друг друга на таком расстояньи.
Тут ничего словом не передашь, и потому чудесности происшедшего не буду
касаться. Но и о себе ничего не скажу. Вы меня знали; как ни старался я всю
жизнь измениться (потому что был всегда в тягость себе) — ничего из этого не
вышло, я тот же. Я тот же, и потому Вы легко догадаетесь о моем
преимущественном, чтобы не сказать — постоянном, самочувствии последних лет. И,
разумеется, я не исключенье. Разумеется, мы увидимся. И если даже это произойдет
не завтра, Вы-то ничего от этого не потеряете. В первую минуту мне захотелось
написать Вам большое письмо и о многом. Но теперь вижу, что это трудно и ни к
чему: как бы мрачный мой тон не омрачил и без того, вероятно, невеселого Вашего
настроенья. Вот видите, по какому пустому поводу возникают уже затрудненья. Что
же сказать о главном.
Охранная грамота
, т. е. № 8 журнала
Звезда
, придет к
Вам обязательно, но с некоторым запозданьем: у меня этого №-ра нет, и я сегодня
же напишу в редакцию, чтобы мне выслали давно испрошенные оттиски. Однако, чтобы
предохранить Вас от неизбежного разочарованья, тут же скажу: иркутские Ваши
знакомые указали Вам страницу для нахожденья строк, приведенных Звягинцевой. И
Вы их знаете. Понятно, и контекст, в котором Вы названы, думается, местами будет
близок Вам. Вы вправе были бы оскорбиться скупостью моей памяти
и неблагодарностью только в том случае, если бы
Охр[ан-ная] гр[амота]
была
рядом воспоминаний в прямом и собственном смысле слова. Однако это не так, и вот
какое убежденье легло в ее основанье. В конце 26-го года в Швейцарии скончался
R.-M. Rilke. Мне так и не удалось написать о нем статью в ближайшие к его смерти
месяцы. Самую мысль о ней отклоняли, даже и в предположеньи, намечая для нее
людей надежнейших и официальных. Но дело не в том. Пожив в кругу размышлений,
такой замысел предваряющих, я подивился тому, насколько не рвусь я узнать его
биографию, или лучше сказать, насколько не от нее жду решающих указаний для
работы. И тут то самое, что я чувствовал всю жизнь, я впервые понял очень
отчетливо. Что истинная биография большого, векового поэта состоит в том, что
делалось и случалось с людьми, его пережившими и на нем сложившимися, и поняв
свою жизнь, как часть его сборной, темной и бесконечной биографии, я и принялся
ее излагать в этом духе, посвятив свою запись его памяти. Она не кончена еще,
мне пришлось работу бросить на первой трети или на половине. Мне пришлось ее
упрощать. Так, например, соображенье, легшее в основу этой вещи, было на своем
месте выражено лучше и осязательнее, чем тут в письме. И я его вымарал, из
боязни, что эта мысль покажется сложной и ее не поймут. Были и курьезы. Страница
о Когене и Марб[ургской] философии вызвала такое осужденье, что мне ради ее
сохраненья пришлось сделать сноску в самом начале
Охр[энной] гр[амоты]
, где в
дальнейшем обещается переоценка всего высказанного.
Дорогой Сережа, я не могу отделаться от чувства связанности, когда пишу Вам, и
как это несправедливо и печально. И это почти вошло в привычку, эта связанность,
эта осуж-денность на ложное толкованье, почти на каждом шагу вероятное, сковала
все, что нуждается в дыханьи, чтобы существовать,— жизнь, работу и все прочее.
Благодарю Вас за присланные стихи. Сильно состарился и я. И я рад старости: в
моих обстоятельствах это возраст уместный и подходящий.
Еще раз горячо благодарю Вас за письмо и обнимаю Вас.
Ваш Боря.
Дурылин — Пастернаку 26 ноября 1929 г. Томск
26 ноября Дорогой мой Боря!
Письмо Ваше я получил одновременно с двумя книгами
Нового мира
, с Вашею
Повестью
и Requiem ом Rilke. Вышло так, будто Вы пришли ко мне и, как много
лет назад, прочли свое и побеседовали, как когда-то мы беседовали с Вами, сидя
на подоконнике Живописи и Ваяния4, летом, над грохочущей Мясницкой... Пусть
связанность
. Связывается лишь то, что может быть связано. Есть и несвязуемое.
Как все странно — и какая у
странного
нестраиная логика! Вы писали мне о Rilke
(я от Вас только узнал, что он умер, и от Вас же узнал, что это почти нельзя
было узнать:
связанность
!),— я припомнил маленькие готические книжечки еще у
Юлиана Анисимова, вспомнил
Книгу часов
5 (и улыбнулся на нашу тогда простоту:
ведь надо было перевести просто
Часослов
!), вспомнил какое-то глубокое
вхождение Rilke в Вашу поэзию, вспомнил, как он любил
Слово о полку Игореве
,—
и вдруг... Requiem его в Вашем переводе. Конечно, для меня это был Requiem по
нем самом. И связанность оказалась преодоленной. Не странно ли?
Вещи приходят, когда что-то вызывает их в лас. И
Повесть
Ваша, конечно, вся
скована
,
связана
,— йо мне было нетрудно ее
расковать
, и опять там Вы, и
текущие вокруг Вас и в Вас вещи, явления, сознания, состояния. Достаточно
прочесть это, чтобы сказать, что Вы тот же. И
преимущественное Ваше
— то же. И
что значит
измениться
? На это так же трудно, а м. б., и невозможно ответить,
как на то, что значит
все течет
? Что, в самом деле, это значит? протекает? втекает?
ис-текает или вы-текает? или у-текает? Тут сотни возможных состояний —
умилений, одержаний — все в одном Паита дев*. И текучесть нас и мира (то, что
так постоянно чувствуется в Ваших стихах и прозе и что есть лучшее в них) —
ощущаешь непрерывно, но ощущаешь то -как ущерб, то — как разлив, то — как исток,
то — как впадение куда-то, то — как неостановимую, широкую
реку времен
. И сам
— то тонешь, то выплываешь, то вьешься спирально в омутной водоверти... Я могу
сказать, как Вы: я тот же и никуда от себя не ушел, и знаю теперь, после
множества
Все течет (греч.).
опытов и перемен, ничего во мне не переменивших, что уходить — не значит уйти...
И куда уйти? Можно слышать мир -и искать слова к этой музыке, как когда-то
хотели Вы, или наоборот, можно читать, как рукопись, мир и искать музыку к этим
словам (без нее они страшны), но и то и другое деяние сомкнется в одном и
разницы не будет. Когда-то поразили меня строки Случевского:
Как же мир не распадется, Если он возник случайно?
Лирическое крепление или метафизическое цементирование сущего — не истребляют ли
они тоску бывания, разрушают это тихое, хроническое затмение бытия?
Мы все, как свет отбрасываем внутрь Из бытия, когда мы познаем.
Но свет этот остается в нас почти как [смутное?] обетование, как темный намек на
непонятном языке — и
Есть между жизнью и большой работой старинная какая-то вражда.
Большая работа
— для Бытия — уходит от нас, а малая — для бывания — томит как
праздный труд, спутывая, как косматая кудель. И постепенно, и постоянно
...ты теряешь вечности кусок На вылазки сюда...
В том, чем я был еще недавно, я постоянно испытывал это. И вижу, что и Вы, Боря,
испытываете это в творчестве и во всем, что не только творите Вы, но и что
(главпое) творит Вас.
Полгода назад я получил письмо от Н. Метнера6. Ему предшествовало мое письмо о
его последних песнях, которое он получил в то время, когда, писал музыку на
Безумных лет угасшее веселье...
и думал, что музыка никому не нужна, ибо все в
мире и у всех уходит на
вылазки сюда
-только сюда. Письмо мое обрадовало его
своей вылазкой не
сюда
, а в тот
вечности кусок
, который есть музыка. Меня
эта радость ужасно огорчила: мало же у него радостей, если и такого письма
достаточно для обрадования!
Значит, не Вы, не мы одни. Что же! Будем жить, будем делать
вылазки
друг в
друга и в нашу былую молодость, а умрем — постараемся помянуть друг друга, как
Rilke помянул
одну подругу
: с тою же приверженной скорбью, если не с тою же
глубиной и силой. Буду ждать
Охранную грамоту
.
Есть у меня и просьба к Вам, милый Боря. Вы пришлите мне Ваше последнее
стихотворение, а если не последнее, то самое любимое. Rilke вышел у Вас
превосходно. Есть ли у Вас еще переводы из него? Спасибо Вам сердечное за
письмо. Я с ним жил почти две недели и только теперь [оторвавшись?] от него, от
Повести
и от Requiem а, сел отвечать Вам. Обнимаю Вас и радуюсь, что Вы у меня
есть. А мысль, что
истинная биография большого, векового поэта состоит в том,
что делалось и случалось с людьми, его переживавшими и на нем сложившими себя
,
так верна, так крепка своей свежестью и правдой, что хотелось бы, чтобы
появились подобные биографии Пушкина, Лермонтова, Тютчева. М. б., каждый из нас,
обязанный этим поэтам собою, должен был бы писать такие биографии — и этим хоть
несколько устыдилось бы рвение пушкинистов и прочих
истов
истории литературы,
кроящих их биографии, как
френчи
или
толстовки
.
Пастернак — Дурылину 24 февраля 1930 г. Москва
Дорогой мой Сережа!
Как мне Вас благодарить! Вы и короткой открыткой сумели взволновать меня и
прийти на помощь. Ваше большое письмо было поразительно. Вы, вероятно, и не
догадываетесь, как много значит и какою гордостью за Вас преисполнило меня то,
что Вы из реквиема процитировали строчки для всей вещи и ее смысла — вершинные и
которые так легко не заметить, потому что их драгоценность в том и состоит, что
даже и эта высота взята с натуры и в натуре оставлена; что она не теряется в
прозаической простоте дневника; что она не задогматизирована и не выделена
никаким голосовым курсивом.
Есть между жизнью и большой работой...
и т. д.
Ах, ах, Сережа — с чудом Вашего пониманья ничто не может идти в сравненье, и
всего менее — я сам. И я ведь с н и з у, а не на одном уровне обсуждаю Вашу
проникновенность л дивлюсь ей. Сами посудите, разница не мала! Передо мной был
подлинник, я жил с ним, у меня было время; я мог по двадцать раз проворонивать
незаметную пора-зительность каждой строчки, прежде чем она мне открывалась в
двадцать первый. С этого двадцать первого раза и двинут перевод. И он дан Вам
разом. Вот пропорция
наших шансов. При всем высказанном, Вы верно догадались, что главной трудностью
задачи было сохранение тона подлинника.
И такое-то письмо я оставил без ответа! Не догадаетесь ли Вы и тут, как это
могло случиться?
Дорогой мой друг, вот я допишу две-три вещи и, как говорится,— сложу оружье.
Дело — тупик, дольше обманывать себя я не в состояньи. Как рассказать, до чего
мне трудно! Мне, может, было бы легче, если бы я был связан с каким-нибудь одним
из реальных установлений духа, а не с воздушными следами лучших из них, и со
всеми сразу; не с местом их в истории и в душе. Я понес бы одну осязательную
утрату, меня постигло бы горе определенное. Я в рассуж-деньи начинал бы с себя,
а не кончал собою. А так мне жизнь не мила лишь в последнем счете: т. е. надо
вперед пропитать ядом мир и время, чтобы отравить меня. И я думаю: как должен
быть несчастен свет, если мне так тоскливо!
Лично мне, на первый взгляд, жаловаться не на что. Напротив того, я неоплатный
должник очень многих, давших мне доказательство любви незаслуженной, причинно
неиссле-димой, дареной.
Я несколько раз принимался вслед за этими строками описывать Вам свой
curriculum vitae
* и теперь махнул на это дело рукой. Этого не сделать по
причинам техническим. Не сердитесь на меня за мои неполные, недоговоренные
письма. Я готов всю силу нынешней подозрительности, видящей часто то, чего нет,
целиком принять на себя. Но мысль, что каким-либо своим движеньем я могу
привлечь ее на Вас, меня парализует.
Сейчас кончу. Вам, наверное, живется трудно в самом простом, житейском смысле.
Мне стыдно, что я в этом отношении ничего пока не сделал и в самое ближайшее
время не сделаю; что вместо стоющего и должного я высылаю Вам новые
Поверх
барьеров
. Они Вам не понравятся, и Вы будете правы.
У меня зачитали, т. е. вернее, увезли в другой город и утеряли единственный
номер
Звезды
с
Охр[энной] грамотой
. На что она Вам в ее неоконченном виде,
притом далеко отставшем от Ваших представлений, выращенных упоминаньями
преданных Вам людей, которые справедливо радуются встрече с Вашим именем? Но
если не уступите, я вышлю Вам истрепанный и истлевший до полной неотчетли
Краткое жизнеописание (лат.).
вости ремингтонный список, с кот[орого] ее набирали. Мука будет читать. Обнимаю
Вас. Ваш Боря.
P. S. Список прилагаю к
Барьерам
. Известите о полу-ченьи.
Пастернак — Дурылину
5 апреля 1931 г. Москва
5 апреля 1931 г.
Дорогой мой Сережа! Свинство на такие письма, как Ваше, отвечать открыткой. Я
Вам напишу по-настоящему. Я молчал все время не из счетов с Вашим молчаньем,
конечно. Знаю, что и Вы этой мысли, верно, не допускали. Но у меня был довольно
сложный, по-живому сложный, год. Этому можно было бы радоваться, если бы только
жизнь не была заколдованным кругом, где нельзя ступить шагу без того, чтобы не
доставить им страданья близким, которые часто лучше и достойнее тебя.
Торопливость неурочного моего ответа вызвана словами Вашими о болезни. Горячо
желаю Вам скорейшего выздоровления — пожеланья этого не хочу откладывать. Надо
бы Вас как-нибудь навестить. Мечтаю об этом,— весною, как-нибудь посуху. Желаю
Вам от всей души бодрости, притока сил, успеха в работе. Истекшей зимой кончил
две вещи (между ними
Охр[анную] гр[амоту]
)7. Встречают преувеличенно тепло.
Еще и еще раз всего и всего лучшего, здоровья и счастья. Сделался у меня вчера
флюс,— раздуло. Вот гадость.
Б.
Пастернак — Дурылину 28 мая 1931 г. Москва
28 мая 31 г.
Дорогой, дорогой мой Сережа!
Что я за свинья, и когда вздумал поправлять это дело! Через час еду в
Магнитогорск и только что из Киева. Зачем писать такие хорошие стихи людям,
которые их не заслужили!! Как благодарить мне Вас за них!
О книжке на другой же день по полученьи был разговор с дочерью С[урикова], О. В.
Кончаловской. Как знают они Вас, оказывается, и любят! Ведь мне надо Вам понастоящему
написать, Сережа, и — поневоле — о себе. Как это все незаслуженно, и сколько
всего, если бы Вы знали,— и все вдруг,— начиная с этой зимы!
Сейчас мне, правда, собираться, и это безрассудство, что я пишу Вам. Но через 3
нед[ели] я вернусь, и тогда отведу с Вами душу, и заглажу все мои промахи перед
Вами, если они загладимы. И я, может быть, попробую что-то сделать для Вас. А
теперь позвольте крепко, крепко обнять Вас.
Ваш Боря.
Пастернак — Дурылину
19 декабря 1944 г. Переделкино
19 декабря 44 г. Дорогой Сережа!
Горячо и сердечно благодарю тебя за твою книгу о Качалове9, которую, собираясь
сегодня в город, рассчитываю
получить.
Мои Шекспиры пока еще не посягают на твое время. Они на случай, что МХАТ с
Божьей помощью покажет когда-нибудь
Гамлета
10 и в обсуждении спектакля ты
пожелаешь, может быть, строчкою-двумя коснуться текста и общего духа постановки,
как он сложился из моего пониманья. Заветное желание мое, чтобы тогда у тебя
было некоторое представление об общем направлении этих работ, взятом в
Гамлете
еще очень осторожно и робко, а потом смелее, и всего успешнее в
Отелло
,
рукопись которого будет лежать для тебя в
Литературной газете
и выдана по
первому требованью.
Детгизовский
Гамлет
, которого я тебе посылаю, худший из появившихся. Вообще,
собственный мой пересмотр
Гамлета
еще впереди. Те же спорные, поспешные и
мелкие измененья, которые по разным побуждениям я в него вносил эти годы (и
кот[орые], может быть, портили его) — непродуманные и полусонные уступки,
которым я настолько не придаю значенья, что во МХАТе, где я всегда к ним готов
на ходу, я их даже не записываю и надеюсь получить когда-ниб[удь] в собранном
виде от суфлера.
Какие обстоятельные оправданья, как, следовательно, я тебя высоко ставлю и
боюсь.
Крепко обнимаю тебя и желаю радости, счастья в наступающем нов[ом] году.
Твой Боря.
Пастернак — Дурылину 20 июня 1945 г. Переделкино
20 июня 1945 г. Дорогой Сережа!
Больше трех месяцев у меня воспаленье нерва правой руки и частые конъюнктивиты
(болезнь глаза). Мне временно запретили писать правой рукой, но левой у меня
такой неразборчивый почерк, что я решил лучше немного помучиться, но написать
тебе вкратце то, что давно хочу тебе сказать и о чем хочу попросить.
Во-первых, огромное тебе спасибо за
Качалова
, который меня очень захватил,
особенно своим началом, приходящимся на молодую, жанрово богатую пору биографии,
так ярко схваченную тобою.
Могу не уверять тебя в искренности моего восхищенья и того, как я отношусь к
мыслям твоих статей, к тому, как они написаны, к твоей начитанности и
авторитету. Всему этому я сейчас дам корыстнейшие доказательства.
У меня к тебе две просьбы, одинаково нескромные. Как ни велико мое желанье
получить от тебя согласие, будь совершенно свободен в ответ: в твоих добрых
чувствах ко мне я так же уверен, как в моих собственных к тебе, и можешь не
бояться меня обидеть.
1. Будь редактором однотомного собранья моих шекспировских переводов. Чагина",
которому я тебя назвал, приводит в восхищенье твоя кандидатура. Задача твоя
сведется к тому, чтобы труд прошел через твои руки и вышел из них с твоим
благословеньем. Разумеется, для нас будет подарком каждая строчка, которую ты бы
задумал написать к нему, и, наоборот, я намеренно назвал тебе наименьшее из
того, что от тебя потребуется. Но если бы ты даже все-таки отказался, мы и в
этом случае не обратились бы ни к кому из шекспиро-логов, британистов и т. д.
Том идет под общечеловеческой, русской, творческой, театрально-сценической,
содержательно-сюжетной маркой, и все
переводческое
, протезно-ортопедическое
будет в нем отсутствовать сознательно подчеркнуто. Переводы, каждый порознь (это
Гамлет
,
Ромео и Джульетта
,
Антоний и Клеопатра
,
Отелло
и
Генрих IV
(обе части)) в свое время прошли с успехом наш лингвистический таможенный
досмотр и в дальнейшем внутреннем продвижении могут больше ему не подвергаться.
Еще большее признание получили работы в Англии, где среди ста15
рых переводчиков Тургенева, Чехова, Толстого есть много людей, отлично читающих
по-русски. В 22-м №
Британского союзника
от 3 июня напечатана большая и очень
одобрительная статья некоего профессора] Ренна (Ch. Wrenn) об этих переводах12.
Если тебе не удастся ее достать, я тебе ее пришлю с кем-ниб[удь] из скрябинских
девочек13. Одним словом, об английской стороне дела ты не беспокойся. Но кто,
кроме тебя, может с такой силой и правом судить о тексте в его собственном
самостоятельном качестве, с его поэтической стороны и театральной. Любая твоя
статья к тому, как бы то ни было с ним связанная, о Шекспире ли на русской сцене
или о TIT [експире] в русской литературе, или истории нравов, или просто о
русском театре без Шекспира будет принята с восторгом. Может быть, что-нибудь
вступительное, но на каких-ниб[удь] самых общих основаниях, напишу и я. Ответь,
пожалуйста, не очень задумываясь, потому что договор мы будем заключать на днях.
Другая просьба того же порядка, но гораздо более бессовестная, почти
неприличная. В
Литературной] газете
, органе, кот[орый] я считаю полицейскими
ведомостями в руках трех древних граций и абсолютно враждебным мне14, целый год
собираются дать то рецензию на
Ромео
и
Антония
, то статью о моем последнем
сборнике, и нарочно мудрят и манежат, чтобы ничего не дать. То заказывают они
это Зелинскому, и он им пишет какой-то иезуитский вздор, то бестактнейше
собираются обратиться с этим к Ахматовой, моей статьи о которой они же не
печатают'0.
Надо ли говорить тебе, что для меня будет торжество и праздник даже если ты
выругаешь меня, столько интересного ты скажешь сверх расставленья баллов. На
твоем бы месте я сразу написал бы и о Шекспире и о самостоятельных стихах, както
бы это связав. Если тебе это как-нибудь улыбается, я даю знать в
Литературную] газ[ету]
, что написал тебе. Прости, что так много написал тебе
однообразно-эгоистического. Как твое здоровье? Ответь мне, пожалуйста, по почте
в город. Еще раз прости. Бросаю — болит рука. Обнимаю тебя.
Твой Боря.
31 мая в Оксфорде умер мой отец. Это — левой. Я стал стар и забывчив. Сейчас
меня преследует ощущенье, будто я такое же точно письмо уже раз отправил тебе.
Если это правда, прости и не смейся надо мной.
10
Дурылин — Пастернаку 27 июня 1945 г. Болшево
27.7*.1945 г. Милый Боря!
Твое письмо было для меня и воскресшею молодостью, и радостью, и скорбью, и
призывом
...Закладка в соц.сетях