Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)

страница №13

ой-то нестерпимой нечеловеческой боли, выкрикнутая
однажды, как из ста разодранных ртов, закатилась в
мою изводящую порченую мысль о бесконечном, что никогда
ничего не кончится1 И, обессиленный безвыходностью, я не то
задремал, но еще глубже. Не то заслушался, но еще чутче, И в расползающееся
подгрудное вошел другой голос, покрывая все
отголоски, и я узнал его по простору и зною: пела цыганка Елена
Корнеевна, и я, никому не заметный, выговаривал за ней ее дикую
метелицу. Я еще не знал бездумную, слепую, беспамятную сладость
жизни и только чуял в этой горячащей песне, а горечь змеиного
яда я уже чувствовал... какую-то невысказанную вину и какой-то
неоткрытый грех.
И мне представилось, что подымаюсь я по каменной лестнице с
черного хода и на каком-то этаже очень высоко у распахнутого
окна на подоконнике вижу, пепельница стоит, горшочек, полный
густой лунной зеленью; я остановился, гляжу на эту горечь и
вижу, из ночи вровень с окном мерцает белая звезда'..
Вдруг со швырочным воем распахнулась дверь. И в кухню с
плясом и свистом ворвался гармонист. Он вернулся! Он вернулся
из уважения к жениху и невесте... а тому стервецу, что его матом
покрыл, он выщиплет все волосы. У меня бр?т в Америке! —
хорохорился гармонист. И в раже, развернув свою гармонью, как
высвистнул резко из покатившихся ладов: Марья Петровна!
- Победить себя и убедить ее! Вот испытание, проба сил:
жизнь или смерть. И эта единственная мысль с тайной, на случай
оплошки, подмыслью: Павел, беги! — подгоняла медника, нераздельно
владея им и глуша все голоса, и человеческие и нечеловеческие:
Павел Федоров был, как известно, свой человек в
Симоновом монастыре.
И когда гости, самовышвырнувшись за дверь, расползлись с
поземелицей кто куда, или, вернее, кого как, он никуда не бежал
За вечер не мало выпито, да и нельзя было отказаться от настойчивых
горько, и все-таки он держался как ни в одном глазу — на
все готов. Неторопливо раздевшись в темном уголку, выступил он
в свете жаркой лампадки, сияя своей непреклонностью еще жарче.
И сел на кровать к молодой. А она, бережно сняв свое серое подвенечное
платье, как плюхнулась, так и вмякла, слившись с периной.

Медник, не глядя, рассказывал житие Алексея. Так мог бы
рассказать только Брейгель. В его ладе было как свое и ясно —
о себе: его Рим — Москва; Авентинский холм — Котельники, а
Святая земля, куда в первую брачную ночь убежит Божий человек,
Павел Федоров Сафронов,— Троице-Сергиева Лавра.
Молодая не отзывалась и лишь в чувствительных местах жития
пыхтела. А ему становилось жарко и еще жарче, очень, от горячих
слов и от перины. И вдруг он почувствовал, что его затаенное
Павел, беги! — прорвало все его непреклонные мысли и стерло
все слова...
- Паша,— сказала она робко, вытягивая по-гусиному тоненькую
шейку, и посмотрела (белесые щелки) исподлобья,— Паша,
почеши мне спинку!
И уж не помня, на чем остановился, он встал. Но не Павел,
беги!
— а Подымите мне веки! криком окрикнуло его, подгрудный
голос, гудящий как будто с воли. И суковатым, сожженным
купоросом, дрожащим пальцем коснувшись ее горячей веснущатой
спины, он в беспамятстве зажмурился: на безличье покорного
ее лица, на месте бессмысленных пялок, трехзрачковые чернее
угля вспыхнули глаза и качались на тоненьком стебле.
Полохом краснозвонного колокола ударило вшиб — и закатило:
семь-тысяч-семь-сот-семьдесят демонских имен от первого
демона в бесконечность...
За окном вся Москва выла.
КНИГА
Я не библиофил — ив том смысле, как это здесь понимается,
я не раз слышал среди русских, охотников до чтения: я не собираю
книг, чтобы за чтение брать деньги; и в настоящем значении, по
Осоргину: мне совершенно не важно, в скольких экземплярах
издана книга, и чтобы непременно иметь номер первый и, если
можно, а пожалуй и желательно, единственный.
Книга — чтение, люблю читать, а самые отчаянные библиофилы,
как известно, только любуются и завидуют: всегда ведь найдется,
имя его произносится с ненавистью, у кого экземпляр
первее. Книга — святыня, исповедую Вопрошания Кирика,
нашу древнюю русскую память и завет, а подлинный библиофил
готов сжечь книгу, чтобы хранить у себя бесспорно единственный
экземпляр. Для меня книга —- наука прежде всего, источник
знания
: не научит ли она меня уму-разуму?— ну, конечно, я небезразличен
и к ее явлению: к буквам, строчкам и типографским
находкам — буквенному искусству. Для меня книга — и обстановка:
только среди книг я нахожу себе место, и в комнате без
книг, как и посреди живой природы, под ветром, я пропадаю -
трудно сосредоточиться; правда, в саду я никогда и не пытался
писать, но в тюрьме — какие же там книги! или на кухне, под
блестящими глазами кастрюль на кухне, всякое бывало! и я прекрасно
справлялся, выходило: слова шли за мыслью и мысли
бежали за словами; но должен сказать: Положить душу за
книгу!
...подумаю, но для библиофила — и думать нечего: без
книги библиофил как не существует и ради книги библиофил
готов на все.

Начал я собирать с первой прочитанной, когда, не находя места
от переполнявших меня чувств — итог семилетия моей жизни,—
я победил в себе какой-то непонятный страх перед печатным ело
вом, а затем и сам написал, как пишется в книге, мой первый рассказ:
Убийца.
Первая книга, положившая основание нашему книжному
собранию: Рассказы Андрея Печерского, первое издание, в переплете
и большой сохранности; книгу купили на Сухаревке за
двугривенный — цена корнет-а-пистона, погубившего своим
неожиданным вылетающим неприличным звуком мою музыкальную
карьеру. И это знаменательно: Андрей Печерский.
П. И. Мельников-Печерский, ученик Гоголя, не оркестровый,
как Аксаков, Достоевский, Тургенев, Писемский, Щедрин,
а копиист, а между тем от него я веду мое литературное родословие
(Посолонь), считаю его своим учителем при всем моем
несозвучии с его искусственным русским стилем, и Андрей
Белый (Б. Н. Бугаев), едва ли даже прочитавший В лесах и
На горах, сам блестящий копиист Гоголя (Серебряный
голубь
), и, наконец, Горький — в своем лучшем, что не может не
остаться в русском слове: Фома Гордеев.
Второй книгой, тоже купленной на Сухаревке, оказался (ведь
все случайно!) Горбунов — за гривенник — цена турмана,
из-за которого однажды меня колотили — упустил!— смертным
боем, норовя под душку, и навсегда вычеркнули из голубятников.
И. Ф. Горбунов — и это тоже знаменательно!
Сцены Горбунова — репертуар нашего театра, я знал его
наизусть, но литературно он меня никак не тронул, оттолкнул: мне
вообще чужда манера рассказчика; у Горбунова она общая с
народным, прославившим Писемского (Питерщик и Леший)
; этот рассказчик всегда кого-то представляет и коверкает
(имитирует), неловко слушать. От Горбунова пошел тот легко
усвояемый русский стиль, который можно назвать анекдотическим,
любители на такое всегда найдутся, но Русской литературе
ни тепло ни холодно.
Все мои братья тянулись к книге. Я не знаю, в чем было больше
соревнования: в голубях, в бабках или в книгах. Как себя помню,
помню книгу в нашей бывшей красильне. И скоро всем стала
известна наша книжная страсть, и первый подарок на Рождество:
Анненковский Пушкин в синем переплете от тетки Капустиной, и
иллюстрированные Вечера и Миргород Гоголя — от Найденовых.

Роскошного семитомного Пушкина страшно было тронуть —
вот откуда библиофил! — мы только любуясь смотрели на книги,
ревниво следя, чтобы кто-нибудь из нас не замусолил пальцами.
К нашему счастью, брат, который писал стихи и вел аккуратно
дневник, достал по случаю однотомник Пушкина и уж не расставался,
читая вслух, и плакал над Капитанской дочкой. Так
мы узнали Пушкина.
А Гоголь мне пришелся не по зубам: и то, что не по-русски,
чего-то не привычно... тоже говорили, что очень смешно и страшно,
но ничего смешного и страшного я не почувствовал, а рисунки

слепые — для моих глаз ничего не вырисовывалось. Потом я понял,
что Гоголя надо изучать; но как и в первое чтение, так и теперь,
зная наизусть, ничего смешного не нахожу, и отзыв Пушкина
о смехаче Гоголе не понимаю, а что до страха... я беру лучшее, а
может быть, и единственное произведение Леонида Андреева:
Вор и спрашиваю свое чувство: что страшнее, то ли, когда тебя
ловят, преследуя по вагонам, или во сне хватающая руками ведьма-панночка
в Вии?
Всякую новую книгу, появлявшуюся у нас — источник один:
голуби на Трубе, книга на Сухаревке, а насчет денег история
умалчивает
, ну, спекуляция с голубями, тоже всякие находки...
и книгу и разрозненные журналы мы регистрировали. Составлялся
каталог нашей библиотеки, чем мы очень гордились.
И когда здесь, в Париже, русская икфирмьерша Нина Александровна
Попович, появившаяся у нас по беде со жгучими банками,
оглядев наше берлинское и парижское книжное собрание,
объявила, что она тоже собирает и у нее уже двести книг, я ее
очень хорошо понял, ее чувство гордости обладательницы таким
ни с чем не сравнимым сокровищем: книга. И когда Шаповалов,
рассыльный гастрономического магазина Рами, тоже не сказал,
а объявил, и это очень важно: интонация!— что у него пятьсот
книг, не считая разрозненных журналов, я ему от всего сердца
посочувствовал и пожелал собрать тысячу, а разрозненные дополнить
недостающими, чтобы хранить комплекты.

И всякий раз меня радует, когда встречаю человека, который
хоть как-нибудь, боком, тянется к книге. И как я могу себя чувствовать
среди спортсменов! И мое сиротство, не покидающее
меня в домах с теесефом, но без книг! Любви своей никому не
навяжешь, знаю, но и свое сожаление, а часто досаду тоже не
вытравишь и не скроешь.
Никогда не забыть, как после России, где остались все наши
книги, мы очутились в Берлине среди голых стен, и какое это было
счастье — Мертвые души, первая купленная книга за границей,
положившая основание нашей бедной библиотеке. Но и при всех
бедовых случаях нашей жизни и бедствиях общечеловеческих мы
никогда с ней не расстаемся, храня и разрозненные, и перевозим с
собой при перемене квартиры: так за эти годы пропутешествовали
наши тяжелые драгоценные ящики — с авеню Мозар на бульвар
Порт-Роял, с Порт-Рояля в Бульнь и опять в Отэй на рю Буало;
очень это чувствительно, но и неизбежно, как покупка лекарства.
А сколько раз слышали: Бросьте! Это говорили те благожелатели,
которым всегда есть дело до другого, у них особенные,
вынюхивающие носы, и которые всегда осуждают нас и особенно
интересуются, сколько у нас комнат, и они правы: книгам надо
место, а стало быть, поселиться в норе никак невозможно! А ведь
именно нора, по их убеждению, и есть наше место... и они правы,
скажу больше, нам место— и нора чересчур!
И сколько раз я слышал и слышу: Почему вы не пишете?

115


И это говорили тоже благожелатели, но у которых язык не повернется
сказать: Бросьте ваши книги! Обыкновенно я или отмалчивался
или говорил невпопад, очень мне это надоело. Но наконец
нашел формулу и уж не смущаясь и без раздражения повторяю
попугаем отнюдь не попугаям: Не я не пишу, а меня не печатают.—
Как? почему? — Нет места. И плакат, заготовленный
для посетителей, чтобы на стенку повесить, украшенный
моими маленькими рисунками: Не спрашивайте: почему я не
пишу?
— я бережно сложил и спрятал в архив, в отдел, называемый:
День зарубежной Русской культуры.
С каждым годом превращаясь из писателя (я подразумеваю
профессиональное звание человека, реализующего свое ремесло)
в пишущего, но не печатающегося и не выпускающего своих книг,
завитущатого книгописца и иллюстратора — в Париже, городе
художников, самодельно рисую картинки с расчеркивающимися
подписями в своих рукописных единственных экземплярах,—
для России попадаю в — несуществующие, а для зарубежья, в
большинстве далекого от всякой литературы,— в бывшего...
вы меня поймете — ведь мы существуем милостыней, подаянием
или, говоря словами Живых мощей: А добрые люди здесь
есть тоже
... вы понимаете мое чувство: нет у меня никакой возможности
к даже не могу мечтать (стало быть, и с мечтой, как
будто независимой и наперекор прущей, можно расстаться -
погасить или вырвать!), да, я давно уже не мечтаю купить книгу.
Часами готов, и под дождем,— и терпеливо выстаиваю перед
витринами книжных магазинов, любуясь — и как понятно мне
тогда: библиофил — его, чуждая мне, читателю, природа:
библиофил есть только ревнивый и страстный обозреватель книги!
Иногда же я решаюсь и, набравшись смелости, вхожу в магазин.
Приказчики все это хорошо понимают: присмотрелись, ведь такой,
как я, не один перебывает за день бесполезно — не спрашивают и
отходят в сторону... потом я ухожу, кивая и глазами так — и за
все благодарен!— в глаза, которые, щадя, меня не замечают.
Не однажды видел я, но раз особенно запомнилось: человек
перед витриной с деликатесами — и как стоял он и высматривал,
всматриваясь до осязания, я понял, что это голодный. А что,
если бы вдруг все это вкусное и соблазнительное нагромождение
взлетело бы на воздух?— да этот голодный, пожалуй, и не заметил
бы, ведь все равно не для него оно заготовлено! а если бы и спохватился,
то непременно позлорадствовал бы, что так и надо, и:
что? — съели! Я понимаю. Но какая разница: паштет с заливным,
который до засоса тянет к себе и никогда не попадет тебе в
рот, или вот как я таращусь? И что, если снаряд упадет не в деликатесы,
а в книги? Не могу без горечи читать о пожарах библиотек
и возмущаюсь, слыша о расхищении книжных сокровищ... и пусть
с витрин книжного магазина ни одна книга не попадет в мои
руки,— не согласен!
Только из авторских подарков пополняется наше собрание.
И я могу похвалиться перед Шаповаловым, что у нас теперь куда
больше тысячи и есть старинные рукописи: четыре грамоты, один
столбец, шестьдесят семь Петровских рапортов (подарок
С. Л. Полякова-Лятовцева); и редкая грамматика Ломоносова,
по-немецки. Читаю я неторопливо: только глазами, как это принято,
не умею; навостря уши, я переговариваю строчки, разлагая
слова Больше всего люблю сказки, потом исследования; люблю
философию и историю, не пропущу ни одного алдановского рассказа
и, конечно, люблю поэзию, но больше там, где поменьше
стихов. Равнодушен к юмористике: просто мне ничуть не
смешно; не умею читать театра и всегда раздражаюсь от проповедей:
мне всегда казалось что беспредметные рассуждения
о добродетелях пишутся людьми, которым нечего делать или у
которых на настоящее доброе дело не хватает ни воли, ни сердца,
ни уменья — и вот рассказывают, и как будто не возразишь,
а уши вянут. И редко за чтением не рисую. Вы, наверно, слышали,
есть такой инфрит из породы маридов: семиротый, горбатый,
с четырьмя прядями до самых пяток, руки-вилы, а ноги-копыта
дикого осла с когтями льва; а зовут его Кашкаш. Видел его
однажды Ала-ад-дин и мне он небезызвестен, ну как же пропустить,
не нарисовать такую симпатичную личность!.

книжник
Из самого раннего детства сохраняю память на имена: о Погодине,
Самариных, Аксаковых, Киреевских, Хомякове, Страхове,
Леонтьеве, Каткове, Забелине. Возможно, что некоторых из них
я видел, а запомнил лишь одного Забелина, поразившего мое
воображение рассказом о московских мастерах-книгописцах и
первопечатнике Иване Федорове.
Образ Ивана Егорыча Забелина ожил и как бы продолжается
в костромском книжнике и ученом археологе Иване Александровиче
Рязановском, встреча с которым также неизгладима, а чувство
мое признательно и благодарно.
При всех своих необозримых познаниях в истории и археологии
Рязановский, кроме обязательной юридической работы при
окончании Ярославского Демидовского лицея, в жизнь не написал
ни одной строчки — явление едва ли не наше только, русское! —
но изустному слову которого обязаны в своем чисто русском,
что останется навсегда, и Чехонин, и Кустодиев, а через Кустодиева
Замятин, в его лучшем — Русь: знаю, что и М. М. Пришвин
добрым словом вспоминает костромского старца, и для
Г. К. Лукомского имя Разановский небезразлично.
Значение изустного слова Рязановского в возрождении русской
прозы
можно сравнить только с наукой самого из всех
знающего громокипящего Вячеслава И. Иванова в возрождении
поэзии у стихотворцев.
Я подразумеваю русскую прозу в ее новом, а в сущности
древнем ладе: в ладе красного звона и знаменного распева, в ладе
природной речи и в образах русской иконы; лад этой прозы мало
в чем совпадает с Мельниковым-Печерским, еще меньше с Горбуновым
и никак с гр. А. Конст. Толстым.
Остервенелый западник, исповедник римского права,
зачарованный музыкой природной русской речи, углицким звоном,
церквами Романова-Борисоглебска, годуновскими миниатюрами,
впитавший в себя самую русскую музыку, выговаривающуюся с
такой ясностью у Мусоргского в рассказе о исцелении слепого у
могилы Димитрия царевича,— Рязановский наперекор Брюсову
г его парижской культурой, Кузмину с его элегантной прекрасной
ясностью
и Сологубу с его шикарным провинциализмом,
наперекор всей этой чванливой и смехотворной компании -
у нас все, как в Европе! — годами только о русском и рассказывал
(повторяю, писать он не мог), расценивая слова на
слух, на глаз и носом и восхищаясь своими русскими книгами
от Киево-Печерского патерика до Новикова (ударение на
кова).
А познакомил меня с этим необыкновенным человеком
М. М. Пришвин, счастливый на встречи как с птицей и зверем, так
и с человеком. И во все наши петербургские годы: в предгрозовые
сумерки салонного богоискательства — в царство Леонида
Андреева с непосильными для его таланта сногсшибательными
темами о человеке: Иуда, Лазарь, Семь повешенных! — ив распутинскую
войну и в смутные обнадеживающие керенские дни
революции и, особенно, в беспросветные вечера опыта механизации
живой человеческой жизни Рязановский был нашим всегда
желанным и неизменным, верным гостем.
Мне посчастливилось неделю провести на его костромской
родине. Она не в пример иностранному Петербургу, где он
был совсем незаметным и в общем порядке людей нетитулованных,
громко выделяла его самыми разнообразными знаками внимания...
от дверей его дома на Царевской (теперь Пролетарской)
время от времени весь тротуар устилался дорожкой, как орлецами
перед архиереем, но какими! — и никак не минуешь, обязательно
попадешь ногой. Любители поиздеваться над непохожим,
даже обреченным на молчание, и именно за свое молчаливое безучасгье
к их жизни, ненавистным человеком с избытком и безна118

казанно отводили упорную в своей правде и своем праве зловонную
душонку.
За неделю среди книжных сокровищ я не то что выкупался, а
прямо сказать, выварился в книгах. В эти незабываемые дни не
могло быть и речи заснуть. Сам бессонный хозяин подымал меня
ни свет ни заря, да и среди ночи, вдруг вспомнив о каком-нибудь
замечательном первом издании или рукописной, мне очень полезной
книге, он входил ко мне со свечой, по-ночному в халате с уцепившимися
и висевшими на концах пояса котятами, от которых
он отбивался, но не руками, занятыми книгой и свечой, а своим
костромским окликом с торжественным о. Уткнувшись в книгу
и уже забыв обо мне, он вычитывал восхищавшие его строки или,
оглядывая книгу через двойные очки, принимался рассказывать
историю ее, припоминая мелочи покупки и о собственнике-предшественнике
и тоже книжнике. За семь дней и семь ночей я узнал
о книге не как о библиотечном явлении, но о книге в ее сущности,
о книге в себе самой и понял, что такое книжник в царстве своих
книг. Ведь не будь Александры Петровны, он и о еде не вспомнил
бы, да и я просидел бы голодом. Только мне было все равно: я сам
весь был в книге.

Сохраняю мою костромскую память — рязановскую в моем
Стратилатове (Неуемный бубен) и в Пятой язве.
Цоя мять — урожденная Найденова. Брат ее, Николай Александрович
Найденов, известный торгово-промышленный деятель,
председатель Московского Биржевого Комитета и ближайший
сотрудник Забелина, и про это знают только специалисты: описание
старинных московских церквей — труд циклопический -
принадлежит Найденову.
Моя двоюродная сестра Елизавета Арсеньевна Ежова трудилась
над Писцовыми книгами, делая для него выписки. На
Ежову смотрели, как на чудо морское, и называли не иначе как
великомученицей. На Писцовых книгах, говорили, немудрено и с
ума спятить и уж наверняка глаза потеряешь, а кроме того,—
под постоянной грозой человеку не выдержать!
Н. А. Найденов
не допускал и самых простых описок и никаких вольностей в переKO'~f
глов, а что-то будто бы в тексте неразборчиво... Я все могу
разобрать!
— кричал он с каким-то визгом, от которого, как
утверждали попадавшие в переделку, сердце леденело...
Что же это такое эти самые Писцовые книги, как бы так
посмотреть и потрогать?
Мысль, завладевшая мною и не отпускавшая
меня. А все говорили, что это никак невозможно и опасно,
и ссылались на Ежову великомученицу, которая работала
буквально под замком: Найденов никому не доверял.
В белом найденозском доме была огромная библиотека. Книги
начал собирать еще мой дед Александр Егорыч. Впоследствии все

119


эти книги поступили в фонд богатого собрания Московского
Биржевого Комитета на Ильинке. А самые драгоценные хранились
в кабинете у самого Найденова; там, по моим догадкам, должны
были находиться и таинственные Писцовые книги.
Как-то в обед мы возвращались с урока от Грузинского
дьякона Василия Егорыча Кудрявцева: мой брат и я готовились
поступить в гимназию. Н. А. Найденов, увидя нас в окно, позвал к
себе в дом: а делал он это часто без надобности, здорово живешь,
но, случалось, и для острастки. Очутившись близко у
стола, заваленного рукописями, я вдруг увидел что-то похожее на
наши Макарьевские Четьи-Минеи...
- Покажите мне Песцовые книги!— сказал я, совсем близко
наклоняясь к столу.— Песцовые!— повторял я, шаря глазами по
столу.
- Пес-цовые?
И этот цок: — цовые — меня вдруг отдернул, я почувствовал,
как весь оледенел; я только и мог разобрать — сквозь вызвизгивало:
песцовые — и с каким издевательством на е, переходящим
в смягченное: пёс, передразнивающим мою ошибку...
- Воровать яблоки... бабошники... голубятники.
Кубарем скатились, как говорили про нас, я это выражение
хорошо запомнил, когда мы добежали до нашей бывшей красильни.
Я так и не понял, в чем дело,— мне было пять лет, чего и спрашивать!
я только почуял какую-то свою ошибку, а лед я почувствовал,
как ожог.
В тот вечер мы ходили воровать яблоки. И это было мое последнее
выступление. Как всегда, все разбежались, а я, пойманный с
поличным, остался под яблоней отвечать за всех. А как только и
чем только меня не корили, предрекая позорную участь вора и
судьбу бандита, что, как известно, з жизни и оправдалось (был
однажды обвинен в плагиате, а звание бандита несу и по сей
день!), но мне было не до вора и не до бандита: застряло и
ожогом врезалось: песцовые.
На одной из лекций Ключевского при упоминании о Писцовых
книгах
я вдруг отчетливо услышал этот визг, прорезавшийся
через годы: песцовые! Но не бабки, не голуби, а яблоки раскатились
в глазах: было это осенью и з Охотном ряду, я проходил
мимо лотков с яблоками — какие! самые те... золотой налив, из-за
которых... Не яблоки, конечно, а буква, я понимаю, и еще вот
что: только книжник может так горячо чувствовать и так беспощадно
карать за букву.
Когда у Найденовых собирались гости и случалось тринадцать,
посылали за Молчановым: приказчик, от Расторгуевых на Солянке,
а жил по соседству у Николы в Воробине. Посылали и за нами:
мы совсем под боком. Редко не являлся Александр Максимыч,
и одет был всегда парадно, русая борода его блестела, рассве:

чаясь улыбкой: да-с, не могу знать. К гостям его не пускали,и
за ужином он сидел с нами. Благодушие не покидало его — а ведь
мы как скучали! Конечно, не угоди он в четырнадцатые, ему
никогда бы и не приснилось попасть в такой важный дом и находиться
обок с такими высокими гостями. Но однажды я заметил:
правда, на мгновение, вдруг как смело все, и куда девалась русобородая
степенность, и все благообразие и улыбка, выработанные
тяжелым трудом приказчика, угождающего и хозяину и покупателю,
слетели без остатка, и глянуло сурью, беспокойно-сверлящий
и такой усталый взгляд,— и я узнал в его лице Николая Максимыча,
брата, с которым он не ладил.

Александр Максимыч широкий и мягкий, трезвый человек,
семейный; сын его учился в Александровском Коммерческом училище.
Николай Максимыч весь в рост, костлявый и черный,
желчный, усы Горького, запойный. А жил он один у Николы на
Ямах. И чего только не было в его тесной, заставленной квартире:
рамки и клетки, картины, мебель, шкапы, но главное — книги:
на полу, на полках, на подоконниках, на смятой неубранной постели
и под кроватью, и даже на кухне с окном в палисадник:
квартира не отапливалась Это был первый книжник,

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.