Жанр: Мемуары
Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)
...> Чувствуя себя сестрой и братом, я видел себя и рассказчиком,
потом поплатившимся своим глазом, тем человеком,
который по просьбе брата живьем замуровал его с его сестрою,—
помню (так живо я это вижу!), как, опустив плиту над могилой
и завалив ее землею, а землю обделав камнем и камни скрепив
цементом, я вдруг почувствовал, что охмелел, и был как пьяный.
Брат с сестрою живыми ушли в могилу и там замурованные
сгорели, и отец, проникнув к ним в могилу, проклиная сына,
запустил в него, уже обуглившегося, свой башмак. Вот этим
отцом я никогда себя не мог представить — ведь этот башмаком
проклинающий отец -— это мир! Мир, может быть, и даже
наверно мудрый, предусмотрительный, но мне, моему сердцу
и моей воле глубоко враждебный с его
нормой
— непререкаемым
да
и
нет
.
Вся моя жизнь, как и первые ее годы бессознательно, шла
сознательно наперекор. Всякий запрет, всякое
так полагается
,
всякая
установленная форма
, всякий
контроль
я принимал с
болью, и, если подчинялся, всегда одна была мысль: рано или
поздно нарушить и сделать по-своему. Послушание мне было
непонятно, а
смиренный
вызывал недоумение. Неспособных и
тупиц я жалел, а над дураками мудровал. Я не курил не потому,
что нельзя курить, а просто не было желания; я готовил уроки
не потому, что так надо, я сам хотел учиться. И читал книги
по какому-то своему выбору — я рано одолел и Толстого, и
Достоевского — и не то, чт -ендовалось по моему возрасту.
И когда я слышал
рано
и
не пойму
, я пропускал мимо ушей,
и если оказывалось, что замечание резонно, я не смущался, а
искал средства овладеть неподступным.
Когда я задумал заниматься философией, как до того сидел
над историей Китая, я обратился к единственному знакомому
философу Н. А. Звереву. Профессор Московского университета
— история философии права — помощник, а затем ректор,
черный, с головой, запутанной волосами, подслеповат* м-то
зверский, не то цыган, не то дьякон, он представлялся мне
настоящим философом. Он был среди избранных Найденовых,
в белый дом которых время от времени нас всех вызывали,
и с матерью, из нашей бывшей красильни и где с незапамятных
лет я услышал имена: Погодин, Самаоин, Киреевские, Хомяков,
Страхов, Аксаков, Забелин; Зверев же считал себя последним
славянофилом. На мой вопрос, что прочитать по философии,
он указал на Шопенгауэра
Мир как воля и представление
з переводе Фета. А начав чтение, я почувствовал, что нахожусь
как впотьмах, не было для меня никакой связи, отдельные, а чаще
и непонятные слова, ничего не понимаю. И когда я об этом сказал
Звереву, он н; ;.исловия Шопенга
о
божественном
Платоне и Канте, без знания которых нельзя
приступать к чтению. И я взялся за
". лены
Канта в
переводе Владимира Соловьева, и тогда темный
Мир, как воля
и представление
выступил перед
Нет ничего, чего нельзя было бы одолеть'
— такой в
сделал я тогда еще, в первые го ения, в тринадцать лет,
очутившись в незнакомом .-чре ясного зрения, Я е:ие ие
грыз землю от лютости
, и такое я видел у самоубийц, а со
временем и это узнаю, но не у стены непроши- а от своего
бессилья самому воздвигнуть такую стену.
Страсть к чтению не исключала моей рисовальной охоты. Но не
меньше рисования мной всегда владе отчетное влечение к
зрелищу и театру.
Зрелища: крестные ходы, пожары, уличная др.: .-йный
утопленник HS Яузе. А театр — венное, что я видел в раннем
детстве'
Конек-Горбунок
и
Волшебные пилюли
Большом театре и
Макг - в Малом. Но и этого было довольно,
чтобы заиграть само
И почему-то — или бояли- одожжем, другого объяснения
не придумаю — наш домашний театр полал в индекс вместе
с игрою в бабки (проломить голову свинчатке пвительно!)
и торчанием в фабричнь /сах (наслушаться всяких
историй немудрено!). И так как это было заш оно осе
но и привлекало — история обыкновенная и вед/ до не от
первородного греха
, пишется, ". оческой
воли и отврз- м рабст ^йденоь
фабричные были на нашей стороне, к театр из н^ :ных
досок сооружался в сг *"е бесконечного найденовского
двора.
Не всегда сходи, учаи 6i ного ис-л
в разгар работы, но еще хуже, ко :р прекраш
во время мления. - ась водевили, с;
Лейкина и неизвестных ЭР "айденовский к к Башкиров,
сам г пектаклях
в Богородском, дг и делал указания.
Я играл женские роли. И это как-то повелось. Мы росли, как
в монастыре; наш круг — гимназические товарищи, и никаких
сестер, ни их подруг. Играть женские роли мне было легко, я не
насиловал моего голоса и не ломался. И до сих пор при выборе
чтения — мне свободнее передать интонацию женской души -
я читаю Лукерью
Живых мощей
Тургенева,
Пктомку
Слепцова, Анну Каренину То
Воительницу
и
Полунощников
Лескова. И когда я сам стал писать для театра,
Ункрада в моей
Трагедии о Иуде
зазвучала для меня — под
голос В. Ф. Комиссаржевской.
Кроме меня, на женских ролях ^арищ Саша Кудрин.
Ни к кому так не шло ье. Но при всей женственности
выдавал голос: ему надо было давать кно меньше
слов; в живых картинах он сыл 5ы незс-ченим. Потом, ког
служил у Мейерхольда на должности
театрального настройщика
или, точнее,
наводчика
, сколько прошло передо
мной вот этого несоотв среди актеров. Да и среди чтецов
деревянность. обыкновенно не мими чтецами, ;
вает все содержание: чтение Ф. а действовало, как
снотворное, лишь только он раскрывал трехзубый рот.
Исполняя женские ашем те . ;л еще одну
обязанность: я всех гримировал. Средства были неза атые:
жженая пробка, печная сажа к малярная к к где
моя любовь к краскам по- ебя во все1 е. А так
как никакого другого
смывательного
средства, кроме воды,
не было, все мы и после театра надолго сохрани сбе свои
живописные личины. V: .-;ма собой н * а едкая краска,
трудно было ч в зер
В гриме м !сь к поздн не в Анд[-
монастырь. Я убеж - какой же городской монах
верил в бесовские коз г - не одившие
московские святы? .едшие .-.'ейший из монастырей,
памятник Андрея гочения протопопа
Аввакума, принимали нас за
демонское мечтание
.
После всенощь был
наш театр, я помню, как одна древняя старушонка, выходившая
из монастыря, приостановилась, пропуская i нашу ораву
муринов
и шеи1- сов, истово крестила наш
воздушный к явнс ущению ее, мы не
пропадали. И тогда он.. мерла — отойдя
на шаг
васк/! "еред спуском к Яузе, я обернулся: из-за
белой колокольни онка
стояла, не шевс ли об л и
своим волшебством, м^и нестираемая краска — моя гримерная
работа! — была так неотр. луна ли отвела ее руку от глаз
или ее вера в расточение нечистой силы, она, раскрыв глаза,—
затряс, и, по-птичьи взмахнув руками, упала ничком
на блестевший зелены .--ь.
Состав зрителей нашего театра: найденовские фабричные,
пололки с Всехсвятского огорода и монахи Андрониева монастыря.
Редким и самым " "м для нас зрителем был
учитель чистописания Московской ой гимназии Александр
Родионович Артемьев — Вш ший меня однажды из
всех за мои каллиграфические завитки и теперь выделявший меня
как актера, но о моем гриме - -ти! - -то заметивший:
Ни на какую стать
.
С давних пор А. Р. Артем ьес у нас в гостях и всегда
летом. Как и мы, ни нг уезжал из Москвы.
Он был единственный ил прошлого моей матери. Мать когда-то
участвовала в кружке: это был один из первых кружков нигилистов
— очень похоже на описанное у Лескова в Некуда
',
как и у Лескова, был доктор, х\ потом я узнал фамилию:
Бодаревский, и товарищ его ^емьев; и деятельность
их связана с подмосковным Богородским. Имя Слепцова, основателя
первой Знаменской я слышал с детства.
И когда приходил А. Р. -в, за чаем они с матерью
вспоминали. Память о именах и происшествиях, канувших
золотых днях молодости оживляла его, и вийная
угрюмость,
лежавшая на нем на уроках чистописания, пропадала: это был
совсем другой человек. О своей семейной жизни он никогда не
рассказывал. Его сын — одноклассник с моим братом, но с нами не
водился: или потому, что жили они где-то на Смоленском рынке,
а от нас — ив ночь не доберешься. Засиживался Александр
Родионович до глубокой ночи. ) е он читал стихи Некрасова
и непременно: Чго так ;жш '-\шъ на дорогу...
И потом
мы шли его провожать.
В серой крылатке и широко- ;".мяпе он медленно подвигался,
став снова угрю Лаш путь бульварами:
с Чистых Прудов до Смоленске пивные заперты. Со
Сретенского свертываем на Сретенку. Шаг прибавляется. Но и тут
последняя запоздавшая пивная под носом закрылась. Ничего не
остается: взблеснув очками у фонаря, как при росчерке,
Вий
намечает не очень дорогое в переулке. И мы попадаем в музыку.
Тесно—разгар съезда. Он зает себе бутылку пива.
И не потому, что цена не л од каждый глоток деньги,
а жажда: утолив, он медлит. На нас не обращают внимания,
все заняты гостями. Но эта музыка и горячий воздух! И под
музыку я вижу, как рыжь^ го шевелятся:
Что так жадно
глядишь на дорогу в стопой е от в подруг...
Я не пропускал у Корша ни одного воскресного спектакля.
Зайцем исхитрялся я npoci онтроль и хоть не к началу, а
непременно попадал в театр: всего Островского.
В Малом театре дороже, чаука —теперь я даже не
могу и вообразить себе, но тогда — и все, что давалось клас78
сического: Мольер, Шиллер, Шекспир, я все видел и не раз и в
каком исполнении — Федотова, Ермолова, Ленский, Правдин,
Садовские И это укрепило во мне мое природное произношение -
ясную русскую речь, перенятую от кормилицы, няньки, Найденовских
фабричных, Всехсвятских огородов, Андрониева монастыря
и московских улиц, И когда уж в Петербурге я очутился в литературных
кругах, меня поразили и бедность словаря, и неправильность
речи. И это обернулось против меня.
Как часто судят о человеке и говорят, что плох, но ;ому,
чтобы был он на самом деле плох, а потому что сами мы не высоких
качеств; а повторяемое, как отзыв,
непонятно
-
потому чтобы мысль, сказанная словами, выражалась неясно,
а потому, что круг нашего понимания ограничен и в ушах шалит;
и то же о слове:
просвещенные
среди петербургских литераторов,
а за ними провинциальные
труженики пера
доказывали
мне лично и обращаясь к
читателю
, что я ПИШУ не по-русски или
коверкаю природную русскую речь — не верите" Но это так
Единственный раз я выступал с настоящими актер 'лучилась
эта история в пензенском Народном театре. Саратовский трагик
Сергей Семеныч Расадов, он же режиссер, по своему опытному
глазу определил меня на
характерны : мне для начала
небольшую падшего
, а по-современному ^бывшего
.
ели мне не надо было разыскивать: среди моих школьных
товарищей были и такие, оканчивавшие свою проклятую жизнь
на Хитровке, и с которыми я сохранял связь до моего пос
него московского дня, да и другие невеселые встречи, которыми
наделила меня судьба с детства. На репетициях все шло гли
в
Капернауме
, прохлаждаясь пивом, Сергей Семеныч со мной
разговаривал. Но когда начался спектакль и, сняв очки, я в своем
гриме очутился на сцене, я всч:х смешал и у меня все смешалось
и я перепутал все слова — остервенев, с ил из
будки, а я вместо лвери полез в бутяфогское зажало и опрокинул
кулису.
МУЗЫКАНТ
Родился ли я с песней — нет, это не музыкальный ящик! Иду
ли по улице или сижу д
н, вдруг — как из распахнувшихся
окон — слышу: поет; оно поет, как отдаленный голос: песней он
выбивается из глуби и льется тонко ливом. Но кто не чувствовал
в себе это песенное, скрытое, о чем никак не узнать по лицу человека?
И в молчаливом метро, пусть через грохот, а можно было бы
подслушать и арию и хор.
Но то, о чем храню память, а осталось — какие-то крохи, как
отблеск, это — мое, только у меня, др, наверно, есть и бывало у
каких-то еще уродов
: пелось не только во мне, а и вокруг -
от звезды до камня; весь мир, живой и мертвый, пронизан был
звуком: там, где был свет и цвело, там звенело. Долго я не
мог оценить всю бессмысленность загадки: ...зеленое и поет
-
да как же иначе, раз зеленое, значит, поет и не может не петь!
Ничего так не любил я, как ветер; я заслушивался его воем -
его хаотическая песня была мне, как музыка: серый — зеленая
рожица — он примащивался в теплой трубе и, сидя на корточках
(одна нога куриная, другая утиная), выл, ничего не видя, ничего
не желая знать, выл и, перевыв, срывался и улетал на водопой
;
я слушал, боясь шевельнуться: вернется,., если бы вернулся!
В бурную ночь на океане, наконец-то дождавшись, я прислушиваюсь
и с тем же трепетом к гудущим голосам; в их музыке
то же безразличие, ничего не слыша, ничего не желая знать,
гудут, но они не серые, как московский домашний ветер, цвет
их — цвет ореха, их целый оркестр, и в нарастающем перебойноизвилистом
чугунном взливе они окрашиваются алым — сок
зеленых фиг. Бурная музыка не проходит бесследно: морю она
принесет безмятежность, но выдержать нечеловечески-гудущие
подъемы мне так же трудно, как глазам излучающееся безмятежно-лучистое
море; я знаю, крот в своей норке, живя, как и я,
жуткою жизнью, не спит, слушает в такие ночи, ну, а потом
медвежьей своей лапкой жалуется на сердце.
С пяти лет я вступил в круг церковных служб: в субботу в
шесть часов вечера ко всенощной; в шесть утра в воскресенье к
ранней обедне. Я пел на клиросе. И все мои братья. И с нами
псаломщик Петр Егорыч Инихов с
перерезанным горлом
:
в его взбученных глазах и финиковом лице, как окаменело,
отчаяние; говорили, что у него был редкий баритон, но после
случая
, почему он и очутился в нашем бедном приходе, трудно
было удержаться от смеха — и досада и жалко. А управлял
хором дьячок Николай Петрович Невоструев: ходил он в
подряснике, белая борода веером, плешь пророческая, а голос Берендея
из
Снегурочки
— усердные старухи подходили к нему под
благословение, как к священнику; не прерывая пения, для крепости
и чистоты голоса, он изловчался внюхнуть в обе ноздри и
отряхнуться — ссыпавшийся табак падал на псаломщика, А пел
он по
крюкам
.
За два года, не пропуская ни одной службы, я обвык петь
обиход
— на восемь голосов, но особенно отличался в знаменных
догматиках
. В детстве я никогда не плакал, а кричал, за что
и получил прозвище
орало-мученик
, так, должно быть, я наорал
себе альт. Альтом я и пел — наука Николая Петровича Невоструева
—
8 чернем мори неискусобрачные невесты образ
написася иногда: тамо Моисей разделитель воды...
Очень я
любил эти песнопения: любил и сам петь и слушать, как пели
нерушимо и крепко державшие веру в
старое пение
. На Великом
посту с братом мы выходили на амвон:
Да исправится
молитва моя
, а в Страстную неделю:
Чертог твой
. Каждое
слово мне, как полная чаша, но голос никогда не изменял мне:
такие бывают только у мальчишек — альты: они как горные ручьи,
зеркало неба, в них тихо проходят облака, а ночью сеются
звезды, не дрогнув.
Но из всех песнопений по какому-то напеву меня особенно
трогало
величание
. В хоре я слышал свой голос — что я
тогда понимал? Но я ужасно чувствовал в самой первой памяти
какую-то совесть жизни, какой-то стыд за свою жизнь, за то, что
одет, что вернусь из церкви домой, буду чай пить и лягу спать в
тепле,— не за себя, только сердце было мое и мой голос, я пел за
все человеческое горе, за брошенных, усталых и обреченных, за
человеческую беду и бедствия, за это безответное за что? за что?
за что? — наша жизнь проходила на фабричном дворе, рано я
заметил, как тесно жили люди, рано услышал жалобу и уж много
видел несправедливости, злого равнодушия и злобы; мой голос
подымался из пучины —
величаем гя...
и в ответ я видел, как
старик священник Алексей Димитриевич Можайский, кадя, вдруг
останавливался, и в голубом тонком облаке ладана глаза его
наливались слезами.
Как пел самойловский маляр, с растяжкой, тонко — золотой
воздушный Матвей, как мне забыть! И еще два голоса легли в
мою память- цыганский и ямщицкий.
Двоюродный брат моей матери, Николай Николаевич Дерягин,
московский нотариус, студентом, ровесник матери, участвовал с
ней в Богородском кружке первых
нигилистов
; в нем было что-то
и от А. Р. Артемьева-
Вия
и от Н, А. Зверева-
философа
:
волосяная запутанность и настороженная мрачность; бывал он
у нас очень редко и за чаем, как и
Вий
, вспоминал с матерью
незапамятное, для нас загадочное, из своей молодости; мне
запомнились названия опер, которые они вместе слушали, и имена
итальянских певцов. Он женат был на цыганке Елене Корнеевне.
С жадностью я слушал, как она пела,— лад ее песен, ее звучащую
дикую душу и огонь ее
горикого сердыца
через много
лет, когда и в моей жизни открылось незапамятное, я встретил в
цыганской рапсодии Сельвинского и вспомнил до мелочей какойто
зимний вечер, встрепенувшиеся глаза и при первом звуке
как упавшие стены комнаты, вдруг открывшийся простор -
охваченный зноем, пересохшими губами повторял я о какой-то
загубленное™ и вековечной муке:
На западе полымя буланою
падалицей полями да долами мятелица прядаете я...
А еще приходил к нам в дом наш дальний родственник, студент
Епишкин. Епишкины — московские ямщики, из рода в род
ямщики, вот уж дед никогда, чай, не думал, что внук не с павлиньим
пером, а с голубым околышем на своих-на-двоих пойдет
мерять московские кривоколены. Писемский в
Взбаламученном
море
вспоминает свою встречу в московском билиарде — когда
я читал: да это Коля Епишкин! — подобрав высоко грудь,
пел он чистым тенором: в его песнях бесконечная русская дорога,
удаль и русское
ску-шно
, использованное Толстым во
Власти тьмы
.
Эти голоса, в незапамятном опевшие меня, канули, но когда
я читаю вслух, вдруг я слышу и строгий знаменный
догматик
,
и горькое из пучины
величание
, и уводящую тоску маляра, и
иной цыганки, и раздолье, и омут ямшика.
Я любил пс. "-1Ю пение, ко са\ я, мечтая, никогда не собирался
в певцы, я знал, что мой альт недолговечен: я мечтал
сделаться музыкантом.
Все у нас дома играли на р ль и мои братья. И только
один я из всех — я и пробовал, но по моей близорукости, о
которой не догадывался, я не разбирал нот и путал клавиши.
А один из братьев, кроме рояля, учился на кларнете. Неужто вы
думаете, что я был равнодушен?
В воскресенье между обеднями мы отправлялись на Трубу -
по
воровскому делу
: распродав голубей - "ни, приученные,
непременно назад к нам возвращались! - деньгами, и с
голубями
мы шли на Сухаревку честно смотреть книги. И однажды
среди книг я увидел и глазам не поверил: никелированный
корнет-а-пистон.
Двугривенный
,— сказал продавец. Но я не
отзывался.
Труба,— объяснил продавец,— двугривенный с футляром
.
Не торгуясь я вынул мои голубиные деньги — свою воровскую
долю; уложили мы трубу в футляр: какой богатый
футляр!
а я донес ее до дому, сколько прошло мыслей:
наконец-то! я сделаюсь музыкантом! что же такого, и на контрабасе
играют! Я уж слышал медь — моя никелированная под'
серебро труба играла.
Мой учитель — учите ыки Александр Александрович
Скворцов: брата моего учил на кларнете, меня на трубе. Он
хвалил футляр, но подозрительно оглядывал трубу. Труба была
как труба, но был в ней секрет: ни с того ни с сего вылетал
из нее странный звук: этот звук вроде птички- по-французски
имя ее звучнее, по-русски только цвет: куропатка. И на самок
вдохновенной ноте эта куропатка возьмет и выскочит. Я привык,
но Александр Александрович всегда конфузился. И что-что не
делали: и продували, и развинчивали, наконец, переменили
и лежит она в футляре ничего, а возьмешь к губам,
так и жди беды.
С Александром Александровичем познакомил нас его брат
гимназист. Какие только значатся физические недостатки, все
упало на учителя музыки, и только голова и его руки —
рахманиновские
пощажены: ему способнее было ползать, чем ходить.
Жил он в одном из переулков на Сретенке, днем дома и только
на ночь, спустившись со своей верхотуры, пробирался он с палочкой,
держась панели и как-то поддерживаюсь о косяки своим
горбом,— дорога в соседний переулок
заведений он играл на рояле: тапёр.
Нас учил он бесплатно. Кого
вался. когда вечером, еще засветло, г.
трубой. Редко в ком видел я сто ;аго"з
целомудрие и чистота! — и никакой
стопудовой обузы — цепей на человеческой
прозрел
— носил очки и ;! мги. И MI
ривал — он говорил, я слушал — и во:
лаковой
Братьев Карамазовых
, вот
обездоленности, никогда и невозможна
Я иногда думаю, что я сама распяла; он
сяду против него и буду ананасный компот
За лето, упражняясь на трубе, м нл
матушка, красный сарафан
, но
Соловь.
не могли унять птичку: встреваете^
лось Соловья
: по четвергам на Тг
капельмейстер Крейнбриг
корнет-а-пистон всегда его ип
в одном из ночных
ить, кто бы так радоходил
к нему с моей
ельства, и такое
ой злой памяти,
ле. В тот год я
него я с ним рас
Хохв
его-то несчастье и
я бы тень ее мысли:
висит и стонет.
Не шей ты мне,
- как ни бились.
i очень мне хотемучьтка,
ia своем серебряном
С осени пошли уроки, не было времени ходить на Сретенку,
но трубу я не оставлял: сдел: -сайтом для меня было
такою же страстью, как мое рисован;
По первому сне *е на Михайлов день — приехал
к нам в гости Н. И. Дер'; разговоров узнав, что все
мы на чем-нибудь играем, приг нею собираются
— музыкальные вечера,— и все его дочери играют, и настоящие
музыканты; и Коля Епишкин — поет.
И вот в какой-то вечер, с ie куртки, cm
на рост и от роста отставши в метель из Сыро
мятников в Петровские линии: бра
труба. И должно быть, опоздали, никого не зна
кин. Настраивали инструменты, пахло цве
Дирижер — А. А. Эйхенвальл
тистом. И началась музыка. Что играли, я не знат
губы. И поймав глазами палочку дирижера.
и слышал соседа, как себя, и вдруг из моей трубы птичка -
у Стравинского в
Священной весне
г. и покрепче, кг/
но в те- времена, чайковские. такого
безобразия
не
лось, дурак Епишкин не удерж а за ним и другие.
Пропасть или проснуться! Н
- л, и сон продолжался.
Эйхенвальд, пр! чая под ками, и мне
казалось, что он выбьет мен жал кре
Мне все хотелось объясн Не шей ты мн. шка,
красный сарафан
... — студент с блестящими глазами, потом я
узнал фамилию: Петр Маркс осторожно взял из
моих рук трубу и уложил ее яр; ;;: -'ерерква
я: с футляром:
лн Епишtfeero
с корнелил
себе
и уж в другой комнате, когда началась новая музыка — второе
отделение, и я сидел один в дыму — очень накурили. Бас из
Большого театра Трезвинский пел Руслана — звенели окна и
люстры.
ПАРИКМАХЕР
Пишу, как читаю синодик; имена огорченных мною — не по
умыслу и злой воле, а по моей страсти: необуянно-рвущаяся
сила, но она всегда бездумна и безответственна.
Близ церкви Ильи Пророка в Введенском переулке, около
Прохоровых, Швецовых и Морозовых, парикмахерская. Стал ее
...
Закладка в соц.сетях