Жанр: Мемуары
Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)
...помнить, как Ильинские крестные ходы в Ильин день, единственная
на все Воронцово поле. В окнах пышные парики и граненые
флаконы — духи и эликсиры; к Святкам и Масленице смешные
и страшные маски и носы: нос, как колбаса, есть со щелками-глазами,
а то без глаз — наставной, он и есть самый дубастый;
хозяин — его все знают и в Сыромятниках и на Землянке:
Павел Александрович Воробьев. Имея дело с самыми разнообразными
волосами, мастеря головоломные прически, сам он не имел
части: на его голову ему не пало щекочущего волосяного осколка,
ни льнущего нежного пушка, ни невыпаливаемого и жаркой
лучинкой гвоздяного черного птичьего пёнушка — блестящий
блеском бритвенного таза точеный череп — шлем Мембрана!
От пахучей ли едкой помады выпали все они до волоска, как
выелось и сгладилось, или, сговорившись, приманенные клейким
брильянтином, ушли в бороду — Прудон! И музыкант. Разнообразнее
ножничной музыки я не слыхивал: играл он ножницами
и на отлете, целясь в голову, и, нацелив, всхват на голове. Стрижка
долгая: с час ждали очереди, но этот час и без всяких юмористических
Осколков
,
Будильника
и
Стрекозы
проходил
незаметно — стрекот и перелив ножниц, цруль стали, искрящийся
чёс и шелесть коротают час; минуты бежали не по-минутному,
без удержа и ввзрыа.
Сколько раз я просил остричь меня
под польку
или
ежик
,
а по-другому
бобрик
, или, как говорилось в революцию,
под
Керенского
, Павел Александрович не возражал, но как на грех
на каком-то особенно певучем перебое ножницы, перемахнув,
захватывали глубже —
под гребенку
. Мне было очень горько.
Гладя по голой голове, я терял все слова и уж татарчонком
уходил из парикмахерской не прощаясь — Павел Александрович
мне вслед улыбался, как певцы и музыканты после удачно
исполненной игры —
улыбаются
.
Потом уж я понял, что Воробьев вовсе не
злой
, вовсе
не
нарочно
; и как мне было не понять: да просто он не мог
оторваться от музыки, остановить ножниц, и все шло не так, как
думалось, а как выходило. Следить за его рукой — в зеркало мне
ничего не видно или такое видно... весь я обращался в слух:
над моей головой летали сухие смычки, свистели мышами
флейты, клякали, как политые досыта, кларнеты.
Сделаться парихмахером стало моей мечтой. И она не заслоняла,
не гасила мою рисовально-каллиграфическую страсть, ни
мое театрально-певческое пристрастие, эта мечта музыканта, в
каком виде или как, лишь бы выразить свою музыкальную
душу.
На найденовском дворе славились две цепные собаки: Трезор
и Полкан — их конурка за машинным отделением фабрики, всегда
ярко освещенным и сухо щемящим колесами и ремнями; псы
неистовствовали ночь, гремя и лая,— и все их боялись. На найденовском
дворе бегали три беленьких собачонки, неотлучные
возле белого хозяйского дома,— где находилась их конурка,
никто не любопытствовал; они нападали сзади и очень больно
кусались,-— их никто не любил. А на другом конце, к Сыромятникам,
около фабричных спален и бывшей красильни — на
нашем
дворе ходил, как сторож, смирный Мальчик — лаял
он в какие-то положенные часы
приятным
баритоном и никого
никогда не кусал; с ним в одной конурке — конурка у курятника -
жила Белка; Белка, положа острую мордочку на вытянутые лапы,
день-деньской лежала, она и не глядела, но на посторонний
шорох, схватись, камнем с лаем бросалась под ноги. И еще была,
тоже дворняжка, а звали ее Шавкой: шерсть висела на Шавке клоками,
к только черные добрые глаза живо глядели из-под
овчины
;
на нее никто не обращал внимания и даже не знали, кто она
на самом деле: в собачьих свадьбах не принимала участия и детей
у нее никогда не было, да она и не лаяла.
В покинутые минуты жизни вспоминалась Шавка, я ей завидовал,
ее незаметной доле, ее безропотному терпению, ее кротости,
ее доброму молчаливому привету из-под безобразных овчин...
но это потом, а тогда — эта Шавка была первой, на ком я попробовал
мое парикмахерское искусство — науку Павла Александровича
Воробьева: ножничную музыку.
Я решил остричь Шавку
под пуделя
. Шавка не сопротивлялась:
Шавка покорно лежала под ножницами — в ее жизни
никто ее не гладил, а я все-таки выстригу островок в ее запутанной
волне и легонько поглажу, или моя музыка чаровала ее?
Пуделя
, конечно, я не сумел сделать, но кое-какое неподобие,
и очень смешно--и вдруг все заметили Шавку, и много было
смеху. И сама Шавка никакого неудовольствия не выказывала,
по-прежнему и
пуделем
ее черные добрые глаза живо глядели
из-под овчины; головы и шеи, как полагается пуделю, я не трогал,
а также и на хвосте кисточку оставил, мухам где садиться, и мух
гонять. Теплое было время, фабричные на ночь на дворе спать
устраивались, а после Ильина дня свежо становится, особенно под
утро, и на дворе не больно разляжешься, земля не та, камни
сырые, воздух колет. Шавка зто очень почувствовала, не может
пуделем
согреться, в конурку забилась, а все ей холодно: у
плотницкой свалены были свежие стружки, она из конурки да в
эти стружки — зарылась, но и теплые стружки не греют! -
не может согреться...
Мы поднялись около двух: всю неделю с Преображенья
всякую ночь мы отправляемся из Сыромятников в Кремль в ночной
крестный ход. Налегке я выскочил первый и сразу почувствовал,
что на воле свежо. Была чистая августовская ночь, все
небо сияло — крылатые осенние звезды! И вдруг я услышал:
лает — но как странно: лает, как поет. Тут вышли и мои братья, и
тоже свежо и лает. И этот голос... так не лаял ни Трезор, ни Полкан,
громыхая цепями, ни те никем не любимые беленькие собачонки,
ни наш Мальчик; ни Белка — да зто Шавка? Лаяла
Шавка. И всю дорогу до Кремля и в Кремле всю службу под
столповой
распев я думал — я понял: доверчиво глядели на
меня добрые черные глаза — и этот странный голос... В
Бесприданнице
Островского, когда в первый раз я услышал Коммиссаржевскую,
ее итальянское
Он говорил мне
— вот в этом
но
не любил он
,— как она пела,
но не любил он
,-— в этом
озябшем
сердце без надежды найти тепло, в этой горечи безответного
я узнал этот голос.
Шавка — Божья тварь, и скажу: развязка — как с людьми
такого не бывает. К общему нашему счастью, за все горькие
ночи уже на Казанскую Шавка такими обросла лохмами —
у меня рука легкая! — ходит, как две шавки, на зиму теплая
шуба! И потом мы сделались большими приятелями: она все
забыла, без зова она подбегала ко мне. доверчиво глядели на
меня черные добрые живые глаза... конечно, забыла, но разве я
мог, разве могу я позабыть?
Послушник Андрониева монастыря Миша — Миша приехал
из Ельца с мечтою о иноческой жизни. Очутившись в монастырском
вертепе
, затосковал: монастырский обиход — неписаный
устав сбил его с толку; разве что-нибудь подобное думал он
встретить, стремясь в Москву? Иеромонах Никита, приютивший
его у себя келейником, запойный, но мудрый, дал ему послушание
ходить к нам: мы были как свои з Андрониеве монастыре, все
монахи нас знали. Так появился у нас, в нашей бывшей красильне,
в ее красках, музыке, театре, хоре и книгах бескнижный,
но с упрямой мечтой послушник Миша.
Сначала он приходил к нам по воскресеньям после вечерни.
Он нам очень понравился — это было так необыкновенно в
нашем озорном круге — и за свое неподдельное смирение: ничего
напускного, никакого лукавства, а что на душе, то и есть, или
молчит. И ему у нас хорошо было. И стал он приходить чаще.
А потом, с согласия матери, о. Никита отпустил его жить с нами.
Миша старше нас, но мы знали больше, и началось ученье.
Нелегко ему давалось. Миша прилежно занимался, и все время
было занято: он ходил, не пропуская ни одной службы, в
монастырь, а из монастыря к нам, как в свою келью. Живя у нас,
он больше не тосковал.
Замечательны у Миши волосы: сами вьются — тонкая волна,
погладить — заласкает. Летом от волос горячо и особенно ночью
беспокойно' сны. Не волосы ткут эти жуткие призраки, но их тонкий
горячий покров вызывает древнюю память — уводит в такие
•:ие дебри: сердце горит и стынет. Надо обязательно подстричься.
Вот я и взялся —
сзади немножко; спереди не трону
.
Миша поверил. Покорно нагнул он голову, а я сзади с ножницами,—сам
Павел Александрович Воробьев! И началось. Свалявшиеся
шавкины лохмы ножницы кусали, а Мишину нежную
тонину они резали: пряди ложились травой, и мне чудилось
полевое
: цветы — моя цветная шелковая музыка шелестела.
Я не замечал, как шли минуты, а прошел час; и окончив, ничего
не заметил, а Мише сзади не видно. Ночь он провел спокойно --
никаких искушений,
Наутро за ранней обедней, нарядный, в серебряном стихаре,
Миша вышел с большой свечой и стал на амвоне лицом к раскрытым
царским вратам — и кто ни был в церкви, всем видно, так со
смеху и покатились,
Лествица Иаковлева!
— припечатал монастырский
эконом Димитрий, знаток различных сортов рыбной
пищи: с шеи до маковки на голове у Миши видимо всем подымались
ступени, воображением уходя в небеса. Мише показали
в зеркале его затылок, но ему было не до смеху. Скрыть безобразие
могла только островерхая скуфейка: на Страшном суде в таких
колпаках среди обреченных народов рисуют печенегов.
А от этой печенежской скуфейки голова Миши горела, как до
стрижки, нет больше: бархат ли оказался теплее волос, или
июль, азиатское московское время, и уж не беспокойный сон, а
просто Миша лишился сна, места не находил он себе от неутолимой
пали, как, должно быть, Шавка-
пудель
осенним утренником
от ^рясучей стужи. И я схватился:
Я постараюсь сгладить,
подровняю!
— и Миша готов был снова сесть под мои ножницы
и в то же время боялся, не вышло бы хуже,
Подрастет, выровняется!
— утешал о. Никита и ссылался на иеродьякона Василия:
был Василий как баба,
А как помер, и на глазах у всех у
покойника выросла борода... так, небольших размеров!
— облизывая
языком обожженные перцовкой губы, потягивал о. Никита
свою КОЗЛОВУ бородку небольших размеров. А между тем
лествица Иаковах., чудесным образом вообразившаяся на голове
послушника, подняла всю Рогожскую и Таганку: чудо в Андрониеве
монастыре
собирало всякую службу любопытных, приезжали
и из провинции: Мишу смотрели
.
Образ
небесной лествицы
возбуждал чудесные чаяния:
Мишу не только смотрели, а как смотрели! и старались дотронуться
до него. Ризница Андрониева монастыря богатая, древние
облачения — царский дар и шитье московских царевен: всякую
службу Мишу наряжали, как в праздник; торжественно он
появлялся с большою свечой на амвоне то в жемчугами унизанном
алом, то в голубом, расшитом серебряными звездами, то
в малиновом с накладным золотом трав, листьев и винограда;
лиловая остроконечная печенежская шапка скрывала
лествицу
,
но оттого казалось еще таинственнее:
лествица была под спудом!
От бессонных ночей воспаленные глаза его сверкали волчьим
огоньком; тяжелая парча, давя плечи, то резко красила его
лицо, то, не оставляя ни одной кровинки, густо мелила, до
зелени белый, стучал он зубами. Не было скрыти — всегда на
виду, на глазах и сквозь любопытное и молитвенное разглядывание
неизменно насмешки. Принять подвит чудища, хотя бы и
чудотворного, на такое не было сил, а на Никитино
подрастет
и выровняется
не оказалось терпения. Как последнее средство я
предлагал настой на ореховой скорлупе: об этом верном средстве
для рощения волос я слышал и запомнил, не подозревая никакого
коварства. Миша на скорлупу не поддался — к своему счастью,
а то бы быть ему, как Павел Александрович — голый, блестящий
череп, шлем Мембрана! — а чего доброго вылезли бы и его
густые брови.
Со стиснутыми зубами гладил он себя по затылку снизу вверх
и сверху вниз — ощупывал
лествицу
, а в его ответах или тоже
если что спросит — самые обыкновенные слова были огорчены и
в горечи приметно упрек и озлобление. Шавка — Божья тварь:
что она может в своем последнем отчаянии-* — и вот ни разу
не лаявшая, она вдруг залаяла, и этот из отчаяния вышедший
лай был, как голос человека, но Миша — человек,.. Спасло его
от отчаяния — очень просто: привычка — привыкли и к
чудотворному
Мише и понемногу перестали замечать, а потом забыли.
Но разве, он мог забыть? И кто эти — человек может забыть?
Сквозь движущуюся мглу — ладанный столп вижу: зеленый
парчовый стихарь с белыми крестами, горящую свечу, зеленые
злые глаза - - зеленые с выблескивающим волчьим огоньком и
под окутывающий облак песнопений
честнейшую херувим
,
от которых и самое закоренелое, черствое сердце, как расколотое,
льется, сияя.
ножницы
Когда ты прекратишь свои безобразия? — Вспомнишь: никто
тебя не будет любить, и у тебя будет много врагов!
— как-то
сказала мне мать. Она вообще мало обращала на нас внимания -
я понимаю, ей надо было свое изжить! — но в последнее время
дня не проходило, чтобы кто-нибудь на меня не пожаловался.
Кроме
ножницы — моего парикмахерского искусства, всегда
оканчивавшегося скандалом, я досаждал и другими затеями,
по-своему нисколько не уступавшими ножницам
.
Из последних моих безобразий — и с чем я никак не мог
помириться: безобразие
! — у всех было в памяти: освобождение
птиц на Благовещение. После ранней обедни я выпустил на волю
птиц у нашего соседа, найдечовского приказчика Ивана Степановича
Башкирова: и до чего вышло все странно и для меня неожиданно
— те из птиц, что вылетели в форточку, все до одной
погибли — мороз! — а вернувшиеся с воли в комнату так чирикали
в клетках, словно бы в рай попали, вот тебе и освобождение!
Но Иван-то Степаныч огорчен был вовсе не птичьим
безобразием
, а моими ножницами
.
Не будут любить!
— и мне вспоминались те беленькие собачонки:
они кусали сзади за ноги, и их никто не любил; но что
было общего у меня с этими нелюбимыми собачонками, разве
я скрывался или что такое делал я исподтишка? выпустил
на волю птиц... но мог ли я думать, что птицы погибнут или так
обрадуются неволе, словно бы наша воля для них самих и есть
душная клетка; а мое парикмахерство—ножничная музыка, да
ее слушать — не переслушаешь! Я еще не понимал, что любовь
и только любовь побеждает всякую страсть и даже такую -
ножничную
, я не думал, что с любовью связано и неразрывно
одумыванье
и что если бы я любкл... А что до врагов
-
будет много врагов
, но это предостережение меня нисколько
не тронуло, я и тогда знал, что только человеческая мля и духовная
хиль — эти вот розовенькие, ко всему равнодушные, у
этих нет и не может быть врагов.
Мои безобразия, или, как называли потерпевшие: ножницы
,
и совсем незаметно для меня кончились. Все взяла книга,
рано сгорбившая меня, ей я и отдал всю мою страсть. Да просто
времени не хватало заниматься еще и безобразиями
. Но что
я заметил: в самой природе вещей скрыто безобразие
, и это
уж не ножницы
, а прямо сказать, скандал.
За книгой, оставив ножницы — парикмахерством я больше не
занимался,- я сохранил любопытство или, что то же, страсть к
скандалам. Я как-то вдруг схватился и сказал себе, что мне всегда
скучно, если все идет
порядочно
; и потом скажу: природные
безобразия
, не зависящие от человеческой воли и никогда не
намеренные, не раз выводили меня своим юмором из пропастей
и отчаяния. Отсюда моя любовь к Гоголю и вообще к неожиданным
происшествиям, где непременно и смех и слезы, отсюда и мое
не
по себе
с людьми безулыбными, расчетливыми и вообще
сурьёзными. Окружив себя книгами, я скрылся за ними, стало
меня не слыхать, и жалобы на мои безобразия прекратились.
И о моей ножничной парикмахерской страсти забыли. Я еще вспо89
минал и Шавку, в отчаянии заговорившую по-человечески, и
послушника Мишу, в отчаянии готового было наложить на себя
руки, и другие имена из моего синодика, имена тех поверивших
мне, на ком отводил я свою музыкальную душу, но новых грехов
за мной не водилось, и понемногу все сгладилось и сам я
забыл о ножницах.
В Устьсысольске, куда привела меня судьба: открыла мне волшебный
мир и показала мою долю, никаких парикмахерских
не было, да и слова такого
парикмахер
, как слово
яблоко
,
в обиходе не обращалось. Яблоки привозили из Вологды, а стриг
городовой Максимчук. Волоса у всех были запу: сам
Печерский лес! А этот лес — ярче и цветистее мха едва ли есть еще
где на земле, и глубина: под ногами ходит и затягивает, к какой
надо упор, чтобы удержаться! То же моховое запустение
гляделось с заросшей головы устьсысольца, ходили чучелами.
Но приезжему — не всякий соглашался превращаться в зырянскую
волосатую
кУтыо-вОйсу"х И вот тут-то меня и прорвало.
И не хотел, а вынудили взяться за ножницы. Мои ножницы были
и моим триумфом и позорной славой, распространившейся с
первым весенним пароходом по Сысоле, Выми, Сухоне и дальше
по Двине и Вологде: Яренск, Сольвычегодск, Устюг, Вологда,
Архангельск; и по железной дороге из Котласа к Вятке: 3 ночь
под Пасху Федор Иванович Щеколдин был обезображен на
публичное посмешище
. И когда спрашивали: кем и кто? -
называли меня. И в письмах повторялось мое имя с неизменным
обезобразил
... но, позвольте! из ничего, из какой-то мочалки
я сделал под мою ножничную музыку Мефистофеля, спросите
самого Федора Ивановича! Конечно, сам-то он был далек от
всякого коварного духа — но ведь тоже из ничего
святого никак
не выстрижешь, если следовать иконописному подлиннику, и
что ж, по-вашему, Максимчук лучше бы сделал? А Федор Иванович
если и сердился, то совсем не на Мефистофеля, втайне
ему этот образ даже нравился, вспоминаю, какими глазами
посмотрел он в зеркальце, когда, прострекотав весь ножничный
стрекот, я окончил мою работу, нет, ему было очень горько,
из-за медленной стрижки мы опоздали в Собор к пасхальной
службе. Но меня никто не слушал, так и осталось: безобразие
.
Так я и переехал из Устьсысольска в Вологду.
И вот уж из Вологды, не прошло и месяца, как новая волна
покатилась по тем же северным рекам и по железной дороге,
до Вятки и Архангельска: Изуродовал Димитриевского!
Уродовать? — " меня и в мыслях не было, да кроме шику
... или,
просто говоря, имея гнусный матерьял, сделал я из Димитриевского
подобие человека: усы стрункой и вроде плевка эспаньолка;
фриксион собственного состава, пиротехнический
— крепче всякой
помады. Димитрневский остался доволен, но мадам Димитриевская
заподозрила: Димитриевский любил поухаживать, был
грех, но я-то при чем? Она ходила жаловаться А. А. Богданову.
О операции
говорилось на собраниях. Привлечены были экспертами:
П. Е. Щеголев, А. В. Луначарский и Б. В. Савинков. А пока
шел суд и дело, настоящее-то безобразие
, следуя по линии
природы, взяло свое, и всем стало ясно: от струнки и плевка
через неделю и признака не осталось, одна плюгавая гнусь — никто
не позарится! За природу же я не отвечь
Пиротехникой я стал заниматься, побуждаемый страстью к
волшебным бенгальским огням и фейерверкам: огни надобны
были для нашего театра. Одно горе: во всех руководствах
площадные дозы, и приходилось все делать на глазомер, а в
результате состав давал вспышку, а огня кп блёстки. То же и с
самозажигающимися свечами: под Пасху в нашей приходской
церкви мы хотели удивить: паникадила зажгутся без всякой
лестницы! Накануне вся церковь опутана была нитками, и в полночь,
когда крестный ход вернулся в церковь, мы подожгли
концы — вспышка действительно ударила пушкой, но хоть бы
какой огонек, только чад — удушливый, прошиб и можжевеловый
дух и съел ладан. То же к с фриксионом: либо недсложил,
либо сверх пущено. Димитриевский и в бане пяром отпаривался
и дома селитрой мыл голову, а по запаху долго еще можно было
безошибочно догадываться: если вы чувствуете кошачий с
пригарью, значит, был в гостях Димитриевский. v
После Вологды, живя под ограничением столиц, где только не
привелось бывать, но ни в Киеве, ни в Одессе, ни в Херсоне не
было случая и некому вспомнить о моих ножницах
, и,
если случалось рассказывать, принимали за очередную мою выдумк
В Петербурге о моем парикмахерском искусстве к пиротехнике
известно было лишь Щеголеву. Но Щеголев ни разу ко
мне не обращался, и, надо думать, не иначе, как по своей деликатности:
парикмахерское дело кропотливое, а при моей медлительности
и вовсе бесконечное: стеснялся обременять. Верховский
же —
Слон Слонович
— ничего этого не знал. С Щеколдиным
случилось под Пасху, Слон угодил на самую Пасху. Пришел
он засветло, чтобы к обеду поспеть к сестре — к Каратыгиным.
Мы только что вернулись из Александро-Невской Лавры:
пасхальную вечерню служил митрополит Владимир. В первый
и единственный раз слышал я его единственные по выразительности
пасхальные возгласы — мне напомнило нашу московскую
приходскую церковь, старика священника Алексея Димитриевича
Можайского, тем же распевом возглашал он:
Да воскреснет
Бог
, и в этом распеве мне слышался лад нашей глубокой
91
церковной старины. Об этом ладе сейчас я только и разговаривал и
представлял, а Верховский уписывал и нашу особенную пасху
на тертом миндале —
черниговскую
, и наш без всяких изюмов
чистейший и легче пуха кулич — старинного
борзенскогох
цепта. За яйцами, расписанными зверями, работа Кустодиева и
Добужинского, кокнув яичный мамонтовый хобо г, Слон вдруг
схватился: не успел подстричься! Ударившись з старину, я не
замечал Слона и вдруг увидел: действительно, за неделю зарос
он — так пишут в бестиариях нашу праматерь, когда в процессе
мутации
из зверя впервые глянули человеческие глаза и, может
быть, впервые запел зверь песню и совершилось назначенное,
необходимое грехопадение
.
Конечно, я с удовольствием подровняю
...
Зажгли свет. Поблескивая яичной скорлупой, прятавшейся
в бороде, под бородой и за бородой в лохмах, сел Верхов
за мой стол, предавшись стрекочущим ножниц. мгрывая
увертюру, я растерялся: не знал, ка ь, уж очень
матерьялу, а засален, как Елисеевский полупудовый окорок.
И решаю: расчленю работу, справлюсь с од
примусь за другую, так будет виднее. Из все;;
поэтов единственный Верховский любил читать П — и
хорошо читал, передавая только pi: -..^еркивания
смысловых логических
ударений, превращающих стихи
Под Пушкина ладя ножницы. i я Слоновые лохмы, .
глаживая, как когда-то Шавку, превращающуюся в
полголовы шутя отделал, за бороду взя маленькими
ножничками, а чисто, как бритвой, одну щеку освободил
от перьев, а остаток подровнял под Донз Педро. ский
ученик испанис -ва, и все испанское должно было ег
После Пушкина Дельвиг, Боратынск :вое.
А свое — без конца И не заметил и, ка
своем: Ты сегодня совсем не красив '-то ми..
Слон вдруг вспомнил о Кар
нув в зеркало, верите ли, заплакал, И я., о, как в
арабских сказках, готов был плакать: прекратить на половине
работу! заплачешь: одна щека, как к Дон !~Lпол
головы лесенкой, другая половина —- естественная,
Слон надел цилиндр и, прикрывая ладонью бороду,
Носом замахал с Таврической на Петерб) сторону, а
следом за ним хвостила слава и упрек м
обезобразил!
Только наутро Вячеслав Гаврилыч Караты
окончил мою прерванную работу: Кар звестно,
музыкант. Но должен сказать, и меня это очень у
незаконченном виде — видел Блок
Слонович был великолепен: ИОТЯГИБС. - )о, с
воодушевлением читал о Золотом цветк* бе пою, принявшая
к себе любовь мэю
.. и пел Чайковск
В войну я никого не трогал. А в революцию, когда Петербург
залохматился Шавкой, никому в голову не приходило наводить
красоту. И с годами стерлась последняя память, и если бы теперь
кто вспомнил, что я, кроме всего, и бывший парикмахер-любитель,
никто бы не поверил.
ХОЛОДНЫЙ УГОЛ
Первые сказки —- от мрей кормилицы, калужской сказочницы
и песельыицы, Евгении Борисовны Петушковой; апокриф — от
московского медника, Павла Федоровича Сафронова с Новодеревенской
Сказка вошла с молоком кормилицы, с ее вечерними
потягуниками
и неповторимым единственным именем, на
которое я впервые откликнулся. Для апокрифа оказалась солидная
подготовка, и не извне усвоенное, а в роду — крови.
Про стца говорили, что он
привирает
... Однажды вечером,
вернувшись из магазина, сидел он один, только часы тикали,
и вдруг из
холодного
угла кто-то окликнул:
Михаил Алексеевич!
— а никого. Рассказывая про этот чудесный случай,
отец посмеивался в ус: усы у него крепко нафиксатуарены,
и улыбка, как в глубокой оправе, нельзя не заметить. И никто
не верил.
У отца два магазина: в Третьяковском проезде и в Солодовниковсчом
пассаже, В этих его нарядных -ллантерейных
лавках ходко шла торговля. Показать товар лицом был он большой
мастер: и не надо, а купишь —
с : навяжет
. И уж,
конечно, бывало: рамочка в магазине золотом горит и цена ей
мелочь, как не соблазниться, а домой принес, развернул — деревяшка.
Про отца
...Закладка в соц.сетях