Жанр: Мемуары
Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)
...ит: красная подковка между желтой обезьянкой
и лиловым слоном. Этот Шахматов магнит предназначался
мне.
Чудо природы
— под таким названием жил в памяти Московской
1У-й гимназии Шахматов. Все мы знали от восьмого до
приготовительного: золотыми буквами с черной доски в золотой,
золотыми лаврами украшенной раме смотрит на нас всякий день
это имя. Но ни я, ни Павлушка ничего не знали, почему Шахматов
стал вдруг Шахматовым —
чудо природы
, не знали и самое главное,
что магнит между обезьянкой и слоном —
исторический
.
Павлушку действительно в тот день
Козел
оставил на час
после уроков — обычное для Павлушки наказание. Я спрятался
под парту, А когда раздевальня обнажила свои ребра-вешалки,
а классные распахнутые окна занялись проветриванием и во всей
гимназии из начальства один только дежурный надзиратель
Филин
, перебирая
штрафные
бальники, скучал в учительской,
я вылез из своей засады.
Павлушка, не замечая меня, о чем-то думал — точно решает
в уме
сложную задачу на цепное правило, — льняная голова его
торчала соломенным пугалом. Вдруг появился Санька Кивокурцев.
146
Санька, товарищ Павлушки, первоклассник,—
живущий
, его
часто оставляли
без обеда
. И весь обеденный час, голодный,
он шлялся шакалом по классам, где отсиживались такие же, как
Павлушка.
Весь на косточках, просвечивая зоркими пилками, Санька проворно
высмотрел и вынюхал пустые парты и с жадным
полубатоном
подсел к Павлушке. И глотками, как птица, принялся
за коврижку.
От Павлушки я узнал, что Санька жрет живых лягушек. Летом
они ходят за лягушками в Косино: там, где больше богомольцев,
у самого святого колодца зеленые гнезда. Но что в одиночку воруют
только
воришки
, а у них
шайка
и я должен поступить в
их
шайку
.
У тебя, я это сразу заметил, разбойничьи глаза,— сказал
Павлушка,— тебя можно принять без испытания железом
.
И огнем!
— одобрил Сашка.
Шайка
состояла из Павлушки и Саньки, я был третий. Мое
имя никогда не уменьшалось, и в
шайке
я остался —
Алексей
.
Кривыми гвоздиками и
плоскозубцами
— в первый раз я
услышал это название и на всю жизнь поверил — шкапчик был
очень просто
открыт, как потом
шито-крыто
закроется.
Я был меньше Павлушки и меньше костяного Саньки, достать
мне до шкапчика нечего и думать, разве что на ходулях.
На закорках у Павлушки, как на ходулях, носом в шкапчик —
я протянул руку. И, к моему смущению, в моих
разбойничьих
глазах лиловый слон задавил желтую обезьянку — ничего не
вижу. Но тут мои глазастые пальцы, юля, притянули к себе магнит,
и красная подковка в моих руках. Ее я сейчас же сунул к себе в
Карман, чтоб потом заняться дома на свободе.
И как ни в чем не бывало я сел на свое место ждать дежурного
надзирателя:
Филин
отпустил домой наказанного Павлушку и
меня заодно.
Коротая наказательный час, Павлушка и Санька посвятили
меня в тайну нашей
шайки
, где все должно делаться
заодно
,
без всякого принуждения и попреков,— ни в чем друг друга не
укорять и не дразнить.
Павлушка Воскресенский, сын запойного дьякона от Ильи Пророка,
обещался под клятвой
провалиться мне на месяце
, что
выплюнет причастие и зашьет себе в рукав.
Санька Кивокурцев, сын известного на Воронцовом поле доктора
по детским болезням, обещался —
провалиться мне на
месяце!
— достать у отца яды, не спутает:
Яды узнаются на
язык: сладкий, а щиплет
.
Моя очередь: за клятвой
провалиться мне на месяце
моим
обещанием будет то самое исшедшее из горечи, что заполняло
мою душу, и моя вера в непобедимое могущество магнита.
Летом погиб Егорка, фабричный мальчик, единственный мой
товарищ, кому открыто было тайное зрение моих, пускай
разбойничьих
,
не по-человечески смотревших
подстриженных
глаз, единственный, кто верил всем сказкам — моему непохожему
миру моей сказочной были. Гордого презрительного
не понимаю
и на самые запутанные неправдошные мои рассказы я от
него никогда не слышал. На моих глазах Егорка попал в маховое
колесо и, подхваченный под потолок, был сплющен и задохся.
Этим магнитом,— сказал я и потрогал, не вынимая из кармана,—
я доберусь, я притяну к себе маховое колесо и пущу в работу
все, какие есть, станки, как я хочу и задумаю. Этим магнитом...
я буду сам как маховое колесо, вся Москва застучит и — стоп!
Филин
вовремя остановил маховой пыл. Час наказания прошел:
ступайте по домам
, и кончился его скучающий час.
Филин
торопился, ему было не до меня, и он не спросил: как
это я, безнаказный, а попал среди наказанных.
С первого урока стоял крик.
Раззадоренные Павлушкиным магнитом, все чувствовали себя
притянутыми этим магнитом и беспомощно болтались на нем, как
мои перышки. Уроков никто не приготовил и ранцы не выпотрошены.
Говорилось самое несообразное, все было в моем духе: магнит,
нажравшись железа, превратился в волшебный алатырь-камень
и засверкала сказочная магнитная гора: сучи рукава, полезай на
небо — все можно!
Учитель Иван Иваныч Виноградов, он же и классный наставник,
затеял вместо урока разъяснить естественные свойства
магнита и таким образом рассеять басни, забившие
пустую
голову
, как он выражался, приготовишек.
Иван Иваныч не мог бы припомнить, когда и у кого он отобрал
слона и обезьянку, но он твердо знает, что магнит Шахматова —
чуда природы
— реликвия!
Еще вчера, после уроков пряча, в шкапчик классный журнал
и чернила, он видел магнит
собственными глазами
между
обезьянкой и слоном,
исторический
магнит, и почтительно ему
улыбнулся и мысленно пожурил детские проказы великого человека,
не оставшиеся безнаказно, как и следовало с педагогической
точки зрения. Он перерыл весь шкапчик — да, там была настоящая
игрушечная лавка, все что хотите, все, о чем мечтает еще не забитая
уроками
пустая
, а значит,
свежая
голова живого человека.
Но только никакого магнита среди игрушек не попадалось.
Искомый магнит лежал у меня в кармане.
Вгорячах подозрение пало на весь класс, не исключая первых
учеников и самых прилежных и тихих-забитых:
магнит исчез!
После уроков весь класс был задержан. Допрашивал инспектор,
пугая директором,— директор Московской 1У-Й гимназии
Новоселов, на которого даже смотреть не смели. Потом всех
обыскали.
Магнит не нашли.
А у Кутузова — первый ученик — отобрали:
Заряженный отравленными пулями настоящий семиствольный
револьвер и подержанную сумку с бездымными патронами
.
Все это я узнал потом уж от Павлушки: ведь меня не только
не обыскивали и не допрашивали, меня даже не задержали
после уроков. И я унес с собой магнит, как свое и всегда
мое.
И, помню, меня нисколько не удивило, что только одного меня
так легко отпустили. Да и иначе и не могло быть: всем существом,
от корней моего сердца, я чувствовал мое право на этот магнит,
и сила этого моего неписаного исподнего прав'а, нарушающего
самый дух и смысл видимого всем
законного
права, моя неколебимая
убежденность и отвела от меня подозрение.
Механика давно отошла от меня. Живет лишь в памяти и не
гаснет в глазах блестящей машиной и пахнет маслом. Магнит
отшвырнул бы меня, так все существо мое перевернулось. О маховом
колесе я не мечтаю.
Но душа человека?
Душа человека потемки. И где и как найти в ней железо, чтоб,
коснувшись, притянуть к себе нераздельно!
И я задумался.
Ну, буду говорить проще, без залетов — не мне притягивать
к себе человеческие души.
Спрашиваю себя: что это? Магнит, отобранный однажды у
Шахматова, переходит ко мне через
безнаказанное преступление
,
скажут судьи.
Вы правы, но я не чувствую себя преступником, да ведь меня
ни в чем и не обвиняли, и потому так прямо спрашиваю: что означает
этот
законно
перешедший мне от Шахматова магнит?
Шахматов всю свою жизнь притягивал слова и, размещая
рядами, искал закон сочетания речевых звуков. Я всю мою
жизнь притягиваю слова, чтобы на свой лад строить звучащие,
воздушные, с бьющимся живым сердцем мои словесные уклады.
Сила Грамматика и сила Музыканта таятся в этой красной
подкове, неподъемной ни лошади, ни лошаку.
А душа человека? До конца? И разве я могу похвалиться, что
в моей жизни я притянул к себе человеческую душу и выразил во
всех ее звучащих переменах?
Разделение между людьми, человека от человека, непобедимо
и никаким магнитом не возьмешь — и моя мечта забава.
Но моя живучая непокорность!
И пусть судьба отнимет мое сердце и ум, пусть что ни делает
со мной, а я ей в том не молчу.
И вот это — черным заволакивающее мне душу, оно всегда со
мной.
СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
Скажите,
счастье
— что же это значит? И что такое:
счастлив
?
Удача на сегодня, не больше... (Само собой, исполнение желания.)
Или когда, что
вовремя
случается,
как раз
приходит,
кстати
поспело. И уж, конечно, чтобы
беззаботно
. Забота!
Она и к Фаусту явилась (эта пострашнее и самого уедливого липня
и самых зубоглазых Форкиад!), она пришла последней, чтобы
доконать, и вот отравлено все его могущество и власть: с заботой
какое счастье!
Но где же отыскать беззаботного человека или какую такую
счастливую чушку — вы ее видели? Видели. Ладно. Нет, оскаленными
фальшивыми зубами никого не проведешь — сквозь и самую
разухабистую идиотскую улыбку весельчака просвечивают черное
пламя и белые тени.
И правильнее было бы начать рассказ не о
счастливом
, а о
потерянном дне
— когда, вдруг схватившись, ищут его, заглядывая
по всем углам, глазами, носом, ухом, готовые поднять пол,
разворотить мостовую и этими дрожащими пальцами все кротиные
кочки, а нет нигде, неоткуда и ничего не
поправить
,— и такой
день есть у всякого, и не один. Что же рассказывать? Или еще
вернее о
последнем дне
... Ведь это мое единственное утешение в
нашей каторжной бродячей доле, когда я говорю себе:
Все равно,
как-нибудь, скоро конец!
— и, чувствуя этот мой спасительный
роковой срок (ни смирения, ни благодушия у меня нет), я из
последних, как кляча с иссеченными глазами (вы помните этот сон
Достоевского?), я под навязчивый мотив из Мусоргского зубами
набрасываюсь на каждый миг моего ускользающего последнего
дня.
Последний
день, как и
потерянный
(непоправимый), по
жгучести одного жара. А это должно быть многим понятно, даже
если кто так отчетливо и не думал, как я сейчас, когда перед
моими глазами обнажилась жизнь и уж никакими сказками —
пусть Новалиса и Тика! — себя не обманешь. И все-таки нет
человека, я в этом уверен, в памяти у кого бы не застрял хоть
один-единственный беззаботный день. И в моих
узлах и закрутах
сквозь горький цвет и позорные кресты (моя путеводная звезда!)
мне светится такой
счастливый день
.
...Умер англичанин Колли,
В первый раз я услышал это имя. Нам было велено отправляться
завтра на похороны в англиканскую церковь. Должно быть,
Колли имел ближайшее отношение к Биржевому комитету, а через
биржу и к Александровскому коммерческому училищу, куда перевели
из гимназии моего брата и меня
заодно
. Летнее время —
все в разъезде, а мы всегда тут, вот нас и отряжали представлять
учащуюся молодежь
, как отметили потом в отчете о похоронах
и
Московские Ведомости
, и
Московский Листок
, да и
Новости
Сезона
— покойник, верно, связан был и с театром. Кроме нас во
всей Москве отыскался наш же одноклассник Пойманов; дурак,
притворился больным —
крапивная лихорадка
! И улизнул на
кирпичный завод к Помялову, и выходило, что мне и брату за всех
отдуваться... а может, это не так уж плохо? А главное, любопытно:
англиканская церковь! А из училища для надзора за нами вызван
был старший швейцар, фельдфебель Захар, или, из почтения,
Захарий Григориевич, а в моем воображении сам Аристарх Фалелеич
Мурлыкин. (
Фаллический начальник
, по толкованию полового
с Зацепы, нянькина сына Прометея, изучавшего язык Софокла,
да так, должно быть, и Пушкин смеялся!) Я тогда впервые
напал на
Лафертовскую маковницу
Погорельского, и, должен
сказать, сходство Мурлыкина с нашим училищным швейцаром было
разительное, а уж какой рассказчик — под стать только
А. Ф. Вельтману А ведь такая встреча тоже что-то обещала,
и я пожалел Пойманова, что,сидя под кирпичами, не слыхать ему
будет ни о каком приключении, почерпнутом из моря житейского,
а заводская собака наверняка ногу над ним подымет. Распоряжения
исходили от самого Найденова, и уж по одному этому можно
было заключить, что Колли занимал при жизни не какое-нибудь,
а высокое место и в коммерческом, и в биржевом мире. И отправься
он на тот свет не в глухое время, такие похороны справили бы,
не хуже Прохоровской свадьбы, только держись.
Английская церковь в Чернышевском переулке на Тверской, с
Земляного вала, это не Андроньев, надо было встать спозаранку.
Но меня никто не будил, я сам проснулся, а должно быть, проснулся
потому, что почувствовал, хоть и ничего еще не было, чему бы
радоваться, какую-то необыкновенную радость на сердце.
Утро было прекрасное. Я заглянул в окно: дым из кирпичных
красных труб сахарного завода подымался столбом — верное
предвестие не менее прекрасного дня. А далекий перезвон к водосвятию
у очередного праздника сорока сороков безалаберной беззаботностью
рассеивал московские деловые будни.
Вся Москва играла теплым золотом. Нарядные сады, цветы в
палисадниках — Найденовский, Лупичевых, Хлудовых. Мы поднимались
по Земляному валу к Старой Басманной — обычная
дорога. Но никбгда она не казалась мне такой легкой, воздух
таким чистым, а цветы такими цветными и душистыми. Или это
правда, что душа человеческая цветет и дышит и, когда она цветет
и дышит, все вокруг радуется? А цвет радости у всякого свой.
Из Хлудовских ворот вышел малютинский приказчик Иван
Алексеич Полетаев и, показывая рукой куда-то к трубам Вогау,
услужливо сказал:
— Вон блестит главка Симеона Столпника, а вон Николы
Воробина! — и, сняв шляпу, перекрестился: — Благодать Божья!
И я почувствовал, что мое утреннее, пробудившее меня, и есть
эта самая
благодать Божия
.
За Хлудовыми Орешниковы, за Орешниковыми Медведевы: на
воротах врезан медный
окладень
— восьмиконечный крест, такой
позеленелый и у Хлудовых: старообрядцы. И вдруг мне захотелось
как-то выразить мое переливающееся благодатное чувство и я
подумал:
Захватить бы с собой Мишку для безобразия!
Я позвонил
к Медведевым. Но никто не отзывался. И наконец, из калитки
выглянул с лейкой Егор:
В Подольск уехали,— сказал он,— все
дочиста!
— и широко улыбнулся. И в этой улыбке засияла для
меня благодать Божья, но какая-то горечь вцепилась в меня:
Не
одному же разыгрывать безобразие?
или потому, что
все дочиста
уехали?
и
почему мы никуда?
Горечь выговаривала:
потому
...
но
что
— по-прежнему сияло благодатью.
Этой благодатью светилась и церковь. Голые, не наши, стены,
но какой чудесный свет.сквозь разноцветные, высокие стекла под
голубиным стрельчатым куполом — этот свет, заблеснутый небесной
тишиною, путеводил органу и торжественным псалмам на
волю вслед уносящейся душе.
Мы стояли впереди всех и с нами, в своем зеленом мундире с
фельдфебельскими нашивками, Захар — Аристарх Фалелеич Мурлыкин.
Так нас предупредительно поставили. А перед глазами был
не тот обыкновенный открытый гроб, глазетовый или просто дощатый,
выкрашенный желтым, который после прощанья покроют
крышкой и заколотят гвоздями (крышку внесут в церковь с паперти
над головами ражие гробовщики, перепоясанные длинными
полотенцами). Мне казалось, что это рояль, покрытый цветами —
белые венки, длинной белой пеленой спускавшиеся до полу, и
живая дорожка к моим ногам.
Мне представилось, что под этими белыми венками неизвестный
с лицом луны, катящейся по волнам облаков, такой же нарядный,
как и все вокруг; и если бы не закрытые окостенелые веки, его
глаза посмотрели бы на нас с тем же вниманием — я никогда еще
не встречал такого внимания, как в это мое воистину благодатное
утро, и что особенно и неожиданно, ведь от людей посторонних,
мало что говоривших по-русски, а того меньше понимавших нашу
трудную природную речь.
Никогда не видев и ничего не зная, я почувствовал в этом мне
незнакомом, с холодным выцвелым лицом, покрытым белыми цветами,
человека. И с него, имя которого впервые услышал, с англи152
чанина Колли, начинаю мою оценку человеческого чувства человека.
И под бедой, на моем страдном пути, я научился различать
и тень человеческого чувства; а сейчас, когда передо мной жизнь
обнажена и прет и лезет в глаза одна скотья порода, я повторяю,
никого не проклиная и ничего не требуя:
.Блажен скот, иже человеке*
милует!
Мы тряслись с Мурлыкиным на линейке, и было очень весело.
Я совсем забыл, что мы едем за колесницей, бесшумно и непреклонно
выступавшей по гремячим московским улицам, и что
вороные лошади и белые венки трауром прорезывают, смущая
красный день. Прохожие приостанавливались, провожая, и, конечно,
крестились, но этого я не видел.
Наш веселый путь — Покровкой, Старая Басманная, Бабушкин
переулок, Александровское коммерческое училище; но как ни
высовывались и ни кивали, навстречу нам блиставшие окна пустых
классов мимо смотрели, не удивляясь ни нашему оживлению, ни
нашей парадной, обитой черным сукном линейке. Досадно!
У Никиты-мученика, сверкая начищенными кастрюлями, стоял
юродивый Федя: приложив зонтиком руку к глазам, другую поднял
— и наставил кукиш. Чудно! Мы были последние за каретами
и
своими лошадьми
в торжественной процессии на Веденские
горы.
Лефортовская часть — Проломная застава — Веденские горы!
С какой жадностью я смотрел, вглядываясь в
полночный путь
Маши. С каждым шагом оживала во мне
страшная
повесть
Погорельского, совсем не страшная (сравни с Гоголем), но так
искусно выписанная без единого пустого слова, и потому магически
черной курицей
заполнившая меня, как не только воображаемое,
а
действительно случившееся
событие, и свидетель события
— герой — терся об бок зеленым рукавом и встряхивался
— Аристарх Фалелеич Мурлыкин. (Я окончательно убедился,
что Захар и есть Мурлыкин.) От дома
Лафертовской маковницы
и следа не осталось, да ведь и то сказать, что в повести дом
провалился в день свадьбы Маши. Но кто же это у покосившейся
лафертовской
калитки в красном платье с повязанным на шее
платочком провожал нас притихшими долгими глазами (Аристарх
сладко курлыкал), нет, я не ошибся, это была Маша,
прекрасная,
как майский день
.
В первый раз я попал на
немецкое
кладбище — а это действительно
как Божий рай: по чистоте, цветам и порядку не сравнить
ни с Андрониевым, ни с Покровским, ни с Новоспасским — старинными
историческими
кладбищами, где я знал каждый памятник,
каждый омшелый бугорок, засор и без концов путаницу.
И, как в церкви, мы стояли у склепов в первом ряду. И тут я
увидел, что это был не рояль, а гроб. И когда опустили гроб под
английские слова священника, в которых повторялось имя
Колли
,
поднялись из цветов какие-то птички и стали перелетать над
цветочными памятниками, и мне показалось, а я следил за ними,
не стрижиная печаль в их перепорхе и перелете, а от удовольствия
кружились они — так тих был и покоен летний день и прекрасны
цветы и нарядны провожатые.
Нарядный старый англичанин с той же внимательностью, как и
в церкви, повел нас с Мурлыкиным. И все пошли.
Одноэтажный деревянный с террасами, как где-нибудь в Кускове,
садовый ресторан, кладбищенский трактир, а там все было
готово и блестело скатертью, тарелками, рюмками, стаканами,
осененное белыми букетами. За день проголодались, не шлось поанглийски,
но нас никто не одергивал.
ТРАВКА-ФУФЫРКА
В кладбищенском трактире мы сидим за отдельным столом с
Мурлыкиным и нас пичкают. В общую залу, где поминают нарядные
провожатые, раскрыты двери — все блестит и сверкает. Да и у
нас тронуть страшно: или сомнешь или замуслишь. Нам прислуживают
не только лакеи —
солитеры
под стать гостям! — аи старичок
англичанин мистер Фокс: это он и в церкви встретил нас, это
он и распорядился поставить нас первыми за венками и потом
усадил на линейку,— покидая общий поминальный стол, он наведывается
к нам, справляясь, не надо ли чего детям и сыты ли мы?
И я заметил, что с каждым его приходом все труднее ему выражаться
по-русски. Но нам никакого спиртного не полагается, да и
кому бы пришло в голову угощать детей вином? И я понял, что мы
оттого и отдельно за особым столом — прием педагогический. В зале
становилось как-то мрачно-шумливо и беспорядочней: уж
звенело, падало и шаркало. И только лакеи бритыми, бесстрастными
лицами поддерживали высокий тон почетного собрания.
Мурлыкин, несмотря на обилие и замысловатость поминальных
блюд, по мере возраставшего оживления по соседству супился и
ершился, ну вылитый бабушкин кот. Мистер Фокс, с такой заботливостью
осведомлявшийся о нас, не обращал никакого внимания на
нашего спутника и не подумал —
что он тоже живой человек, а не
только наблюдающий глаз!
или, продолжая Мурлыкина:
надлежащим
образом его не испродовольствовал
. Но он, Мурлыкин,
английским законам подчиняться не желает. И, подмигнув лихими
усами старшему обер-лакею, у которого на бритом обнаружилась
не менее выразительная мимика, Мурлыкин шмыгнул стремительно
в дверь, откуда бесшумно появлялось
продовольствие
. А вернулся
— и ласковый и масленый, за плечами крылья, а над верхней
губой, под носом, причмокнув
отдушнику
, дрожащий кусочек
чего-то — закуска.
А когда мистер Фокс появился с бутылкой лимонада —
а может,
дети хотят еще каких-нибудь прохладительных напитков?
(квасу бы куда лучше! — но про квас сказать не решились) —
и, поставив на стол бутылку, нерешительно удалился, можно было
подумать, что кто-то нарочно под его ногами разворачивает паркет.
Мурлыкин, не отворачивая полы своего зеленого с нашивками
мундира, обнажил белоголовку, ловко хлопнул в донышко, и пробка
вылетела полоумно,— и вместо английского лимонаду деловито
разлил по стаканам: себе как следует, а нам — вот столечко!
— Обязательно надо помянуть покойника! — сказал он наставительно,
обращаясь к нам, а пагубный его кусочек, селедка,
затрепыхтала укоризненно в ту комнату.
На похоронах отца под тот же самый припев:
обязательно
помянуть папашу
— брата напоили; он был всегда тихий и робкий
и безответственный — конечно, постарался не один этот поминальный
русский обычай, а главнее любопытство, что произойдет,
когда доверчиво пьющий напьется; то же проделывают для смеха
и над бедными зверями. Я же цолучил водочное крещение в
Андрониеве монастыре, в келье иеродьякона Михея —
Богоподобного
.
Но меня никто не напаивал, а сам я по своим первородным
преступным наклонностям потянулся к такому настою, что и
слона валит, а человека превращает во что хотите: эта такая монастырская
перцовка, но не на перце, а на травке фуфырке,
Едва ли кто и из самых искусных наших огородников слышал
про чудодейственную травку, а она есть, эта
травка-фуфырка
.
Я пытался дознаться у профессоров, учителей моих — Горожанкина
и Тимирязева, а до них еще у В. В. Сапожникова, моего
первого учителя ботаники, к какому семейству принадлежит эта
травка и в какой культуре прозябает, но как я ни рисовал, как ни
описывал — она мохнатая, вроде кукушкина льна, зеленая, как
водоросли, а дух — лесная земляника! — ученые ничего не могли
сказать, и только Василий Васильевич Сапожников сделал догадку
о Тибете. То же говорил и Александр Александрович Вознесенский,
опытный казанский травовед. А я в свое время, при встрече с
голубыми и желтыми ламами, не спохватился помянуть о ней:
им-то, наверно, известна эта обороть-трава. А между тем травкафуфырка
водится и под Киевом, и под Москвой.
От киевской фуфырки потерпел небезызвестный Илья Ларин,
отставной унтер-цейгвахтер, кишиневский знакомец Пушкина,
прообраз гоголевского капитана Копейкина и горьковских беспутных
мастеровых-балагуров. Случай описан у Вельтмана в его
Приключениях, почерпнутых из моря житейского
.
Где-то под Киевом Ларин дернул стаканчик особого приготовления
настойки с этой
фуфыркой
, возбуждающей до
высшей
степени бодрствующего сомнамбулизма и ясновидения мытарствующих
по земле духов
, или, попросту говоря, до чертиков.
Шинкарь, заметив чудодейственный бурав и сверло фуфырки,
предложил закусить
бубличек
.
Да какой же это бублик, это
петли на, шею!
— пролепетал очумелый, замотав головою.
Ну-ну!
Михаиле Иваныч!
— послышалось ему, будто кто-то прогнусавил
над ухом. Ларин обернулся.
Да какой же я Михаил Иваныч!
—
крикнул он, вытулив глаза. И вдруг г,олову его потянуло в сторону
и он замотал головой: цепь поводыря тянулась до самой шеи, он
осязательно чувствовал, что ремень намордника сдавил ему переносицу
и челюсти. Несмотря на барахтанье, поводырь, потянув за
цепь, повлек его за собой, зыча на бубне. Морду Ларина сжало в
клещи.
Эй, караул, караул!
— взревел он, хватаясь за цепь, и,
переваливаясь с ноги на ногу, следовал за поводырем, смотря
вокруг. А вокруг черт знает что! На том же самом месте, где
улица, стоит себе и лес, и тут же идет
...Закладка в соц.сетях