Жанр: Мемуары
Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)
... говорили:
Затейник
. Его способность к
пюблиситэ
, но никак не в переводе:
втирать очки
и
зубы
заговаривать
... теперь я понимаю: он нах^ вечные
определения вещам,
именовал
вещи, и оттого самый
обыкновенный моток шерсти вдруг становился
бухарсг
глаз не оторвешь. И еще- глаз, как ить товар — цвета
и краски, и свет... теперь я понял, что ые нез:
вещи становятся важными рядом — на ли, тоже как
будто незаметными вещами: так ведь и с людьми, только
порядок вещей — от моего глаза, нас эасставляет
что-то. Распознавать вещи и распоряжаться вещами, в этом и
есть --торговля
, а как же иначе, чтобы и покупатель не скучал,
а товар не залеживался. Быть хорошим купцом, не сковолыгой.
дар, и научиться торговать мудрено. Отец еще брал уступчивостью
и исконным московским обычаем: подарками — п : ярмарку,
никого не забудет, всем привезет гостинцы.
Но тогда это меня совсем не занимало, и повторяющемуся
добродушно про отца
Михаил Алексеевич
я не придавал значения,
а в
холодный угол
я верил. Я воображал себе неприютные
93
комнаты Замоскворецкого дома, где жил отец и где я родился,
я прислушивался в осенний вечер: ветер в трубе и вдруг из воя:
Михаил Алексеевич!
— протяжно, а никого не было, только
часы тикали.
Все дети хороши, с них мир начинается. По ним наш суд о
рае. Человек и людство (лютыпво), по легенде, с
грехопадения
и в
грехе
— дети, как на .-.-мне о потерянном рае. Как же
не любить детей! И вот почему с такой зоркостью вспоминаешь
свое начало.
Грех
рано BL . Стараюсь припомнить и не
могу восстановить свс. -мятежность. Рано я стал
догадывать- i-ерью: отец жил в
Замоскворечье, мать и все мы, дети, на Земляном валу;
только по праздникам отец приезжал к нам и в тот же вечер возвращался
домой, Этого я понять не мог, но моя мысль — мой
вопрос, остававшийся i -.;ета,— эта моя тревога, и в ней
мой
грех
, начало мс . ;одетве, с его лютьством и
мечтой о человечности. Только по срти отца я понял и,
вспоминая, еще , а выдававшую
отца улыбку из-под усов объяснил не так — сам я тогда, шестилетний,
так улыбался когда спрашивал себя отчего и почему и
не нахс, леня стало ясно, что и отец не мог
объяснить себе, почему все так случилось.
Вот он — сам он создал свое галантерейное дело, пройдя
ученье, начав
мальчиком
, потом вторым приказчиком,
вышел в главные, и наконец, хозяин — Михаил Алексеевич; и у
Макарья на ярм; дважды он в Вену
1ловчил" л?! -а из
холодно:
Алексе
И ! в старых рядах за горячей ветчиной:
отец не выдержал, не вместо того чтобы пройти по сосед"ке,
к отцу Василию, ученейший
в! (Василий Петрович Нечаев, епископ можайский Висон,
редактор Душеполези. [
), поехал на Тверскую
к генер; затору.
;отный московский галантерейщик, наряженный заграым
кегоц!! брюки, белая жилетка, светлый
ни- венским шиком
,
не заставили.
-
хозяин столицы
,
м Листке,— за преподлинный
апокриф), весь
,. тавной: обветшалые, подерпринадлежностями
•,?цией: каучук, пружина,
тук, черная
соб
Князь В
как т игу.
к л он н остью
с головы до ног
жанные
со всякими пре;
шах -
ет!), н
ает заметаший,
не
гонт? (нем.)
ватин и китов ус, и все на самых тончайших винтиках — подгофрено,
накрашено и завито.
Отец пожаловался, что жена увезла детей и требует развод,
но он не знает, в чем его вина, помянул и про
холодный угол
:
Михаил Алексеевич5
Выслушав отца с помощью трубки, князь
не без усилия пошарил в штанах, нащупал ч го-то (по варианту:
надавил кнопку) и вынул (или выскочило) что-то вроде...
искусственный палец, и этим самым пальцем с восковым розовым
ногтем, долбешкой, помотал перед носом отца. Тем разговор и
кончился.
Чиновник, выпроваживая отца в приемную, растолковал ему,
что символический жест князя, не сопровождаемый словами,
означает: за повторное обращение в двадцать четыре часа из
Москвы вон,
Примите это к сведению!
И уж от себя добавил,
и не без недоумения:
Ваша жена — сестра самого Найденова...
чего же вы хотите?
На , имели славу
сочинит*
второй гильдии, Найденовы тоже не в первоГ: (р
миллионах и потому отцовское добродушное при
няли осторожным сочинением
. Из всех отличалс
по возрасту, а старшинством по взлету — Николай Ало вич
..седатель Московского биржевого к;, =к, здорово
живешь, среди делового или ученого разговора, или появившись
на вечере у родственников в самый разгар и появлением своим
все погасив, муху слышно, расскажет истс; - невероятное
происшествие с каким-нибудь известным лицом или про
•-ш: и проверять нечего — сплошь сочинение. Тоже н за
словом в карман не лазил, ну, в пустяках, за отчество
Ивана Иваныча: Иван
— бьются, а,,. Никола; -лоргнув,
ответит, и непременно расскажет случай из жизни
шествующего Ивана Николаича. Случалось, что его г
сочинения возвращались к нему, как ; нно и?
ное: Рассказывал слм...!
— но с- что это ег
него же, и с раздражением припеча* А ведд
они, Найденовы, трезвейшие люди, реальнейшие, без тени
мысла
, с вычислениями и комг
банк на Ильинке и вен Биржа!
Как-то осенью, по дороге в Петербург, остано
я пошел на биржу людность
секретаря биржевого комитета. Пройдя и
жевого собрания, я уж хоте; ься в
дверях останов- старый служителе к узнал меня и
очень обрадовался: 1 -и дяд* ".ые го./;
i тзк же вот см торопливо,
я, как увидел. уж не сии гея ли. или с. ума спятил!
И, качая голов меня, вспоминал? — да, вспоминал,
конечно, свою молодость. А это так же неизбывно и незапамятно
челог во — рай: первый вопрос -
грехопадение
— очарование и разочарование — мятеж. Дядюшке-то
к Новому году звезда: белый орел!
— и старик так
произнес орел
и так посмотрел, словно бы это на мне сверкала
белая на голубом звезда. И у меня промелькнуло: Орел -
сочинение?
И первое, что я спросил брата: правда ли... Но об
этом было в газетах: вся Москва знает
,— сказал он и понес такое,
не о звезде уж, а про орла — может, и из газет, не знаю, а скорее
из головы. Еще гимназистом он, бывало, вернется из гимназии
и расскажет какое-нибудь происшествие и всегда чего-нибудь
подпустит на удивление, потом придет его товарищ, персианин
Минорский, и о том же примется рассказывать, тут-то, сравнивая,
и понимаешь, где что было, а где... про этого брата так и
говорили, что заливает
. В его сочинениях не было от Хлестакова
и Ноздрева, не было и от Русских лгунов
Писемского, никакого
бахвальства и никакой сноровки переплюнуть
, им ближе -
можно бы назвать Ярика Пришвина в рассказе Дорогие звери
и Пантелея чеховской Степи
— чистый вымысел.
Моя бабушка по матери, Татьяна Никитншна Найденова
(Дерягина), умерла совсем не старой, сорока четырех лет; перед
смертью было ей видение: Сергий Преподобный. В последнюю
минуту она успела рассказать об этом — и никто не поверил.
В книге Н. А. Найденова, изданной на правах рукописи:
Воспоминания о виденном, слышанном и испытанном
, посвященной
главным образом изысканиям о крепостном роде Найденовых,
с многочисленными выписками из суздальских писцовых
книг, в введении рассказывается о деде, красильном мастере
Егоре Ивановиче, о отце Александре Егорыче, товарище Верещагина,
и есть об этой моей бабушке — мистически настроенной
,
о ее предсмертном видении. Книга была роздана ближайшим
родственникам. Ее почтительно приняли, но у всех было
заглазное: И тут не удержался, сочинил!
А я верил — как в покинутый и безответный отцовский холодный
угол
, я верил, что к бабушке перед ее смертью приходил
Сергий Преподобный. И что тут такого невероятного: от
Москвы так близко! И когда я прикладывался к мощам — я, как
к чему-то своему, знакомому,— здоровался. Только не знал я, один
он приходил в белый найдеиовский дом или с медведем?
Конечно, с медведем: от медведя такое тепло... Ясно видел я
бабушкину комнату и бабушку, которую в жизни я никогда не
видел — она тяжело хворала, рак в груди, доктора отказались! -
и как в последнюю ее покинутую минуту идет медведь, лапой
приоткрыл дверь, вошел к бабушке, и старичок с ним в схиме,
сгорбленный, и ей вдруг тепло стало...
И уж потом, вспоминая, я понял что-то и почему-то сказалось,
не раз повторял я, никак не способный обжиться в жестоком
ледяном круге людства: что надо человеку от человека? -
так мало: каплю сердечности — и лед растает.
БЕЛЫЙ ОГОНЬ
Подстриженными
глазами я смотрю на мир.
Тут мое счастье — мое богатство и моя бедовая доля. Без
труда, здорово живешь, обладать такими диковинками, какие
открыты моим глазам, зря не проходит. В
жизни
для меня, в
реальном
, потеряны концы, и оттого постоянная путаница —
путаница и места и времени — и житейская несообразительность.
И вот среди
нормально
зрячих в неразберихе трезвой жизни я,
как пугало, и конечно, у меня много врагов, а материально я -
ниший.
И если кое-как держусь на земле, ведь мое место — под мостом,
среди бездомных бродяг,
отверженных
и
преступников
, и автомобили
меня щадят, а люди скрепя сердце, терпят и окончательно
не выжили и не извели, если я еще существую, то единственно, а
иначе как объяснить, волею или игрой каких-то неразгаданных
сил, действующих наперекор...
О них я догадываюсь; иногда они воплощаются, но больше
снятся во сне: их дуновение я чувствую трепетно, как музыку.
Как и почему они действуют, ограждая меня, я не знаю. Но я знаю
мое черное отчаяние, когда вдруг, и всегда неожиданно, они отступают
от меня,— и тогда я барахтаюсь, слепой, ничего не различая,
стучу в двери — без отклика, здороваюсь — не узнают. И кругом
покинутый, забившись в угол и крепко сжимая руки, совсем незаметный,
как несуществующий, затаенно жду, готовый ко
всему.
Холодный угол
, о котором рассказывал отец, и
голос
из
этого угла — это его самоокликающееся одиночество и его безответный
вопрос: почему и за что?
Явление Сергия Преподобного
с медведем
перед смертью бабушке — это пламя человеческого
сердца, дыхнувшее теплотой в покинутый смертный час, когда все
отступились; ярчайший образ милосердия,
человечности
среди
жестокого людства,.. Это то самое, чему никто не поверил,—
сочинение!
— и над чем подсмеивались, я без рассуждений принял,
присочинив от себя
медведя
, и не мог понять, что тут смешного и
над чем смеются, это — первая проба моей
веры
, одна из первых
диковинок, открывшихся моим
подстриженным
глазам.
Чему хотите, но
вере
не научить. Нельзя и заставить себя
верить
. Как голос и слух, и ч"вера передается через кровь —
через то цветение крови, что различимо, как стебли и веточки
звучащих и отзывающихся нервов. С
верой
родятся, как я с
моими
подстриженными
глазами.
В Кремле, в Благовещенском соборе, указывая на стену, мне
сказали:
Вот кит, проглотивший пророка Иону
. Перед китом
толпилось немало любопытных, а особенно усердные к чему-то
прикладывались. Я долго всматривался: где? И вдруг увидел
своими
глазами: мне ясно представилось —
излучилась
пасть
серого глазатого зверя, его задымленные внутренности — ряд
А. Ремизог
_____„ „v.
, и о иднои, самой тесной, сдавленной и колышащейся,
согнувшийся старичок над книгой: маленький свет -
тоненькая свечка в руке.
Эта тоненькая свечка навсегда у меня в глазах. Ее ясный
свет и теплый душистый воск — моя первая книжная память:
легенда.
Я много наслушался сказок от моей кормилицы, я верил в их
чудесную жизнь и волшебство превращений, но книга... В то время,
как старшие мои братья часами просиживали за чтением, всегда
читала и мать, одна в своей отчаянной
спальне, я ничего не читал:
какой-то непонятный мне страх чувствовал я перед раскрытой
книгой, а самое чтение представлялось мне скучным занятием,
неизбежным для тех, кто хотел убить время.
В доме у нас хранились старинные Макарьевские Четьи-Минеи
в корешковых переплетах с застежками; необычные, с другими не
сравнимые, эти пудовые книги единственное исключение: я еще с
трудом разбирал церковнославянскую грамоту, но я очень любил
красные прописные буквы; перелистывая припечатанные вощаными
слезами страницы, я рассматривал фигурные концовки,
вглядываясь, как в чудовищного кита, проглотившего пророка
Иону. И чего только не виделось моим глазам из затейливого типографского
набора? Там были черные коты и полосатые волки,
руки-вилы и ноги-мачты, львы, скорпионы, змеи — чудовища
сказок.
Зимний вечер, закутанный снегом, скован морозом, медленный
— еще далеко до ночи, а уж как ночь. Старший брат вслух
читает из Четей-Миней. В детской, сжатой кроватями, со стенным
холодным зеркалом и стенными часами против у посинелой изразцовой
печки, не пугающими, а подхватывающими своим маятным
размеренным ходом и звонким живым окликом своего боя рост
нашего доверчивого, ко всему любопытного немудреного века.
В углу перед образом лампадка — наливной огонек; и тоненькая
колеблющаяся свечка над книгой.
Что сохраняю в памяти от первой книги? Или по содержанию
очень все было чужое мне? Или потому, что написано книжным
складом, торжественно, не простою речью, меня увлекало музыкой
и я ничего не понял? И только остались
муки
.
И разве могу забыть я казнь белым огнем?
Я точно присутствовал и не как свидетель, а как сам мученик.
Я не только все видел, я и чувствовал. С замеревшим сердцем, но
готовый ко всему, я глядел в сгущающуюся черноту злой ночи -
моей жестокой казни. Я помню разъятие состава — с этого началась
казнь: соструганная кожа, рассеченные мускулы, раздробленные
кости, и — крест: пригвождение в длину, широту и долго98
ту. И когда последняя капля моей крови ушла в землю, стон в ветер,
помыслы в облака, и не осталось корней жизни... и это я помню:
мое восторженное чувство совершившегося чуда.
Из-за бесконечных верст пропастной дали мне доносится голос
в свете тоненькой свечки.
Символы легенд дл л живы и ярки, как для трезвого
взгляда
факты
. Несообразное, невероятное проникало все мои
объяснения, и самое невозможное чудесно осуществлялось. Никакого
логического единства
... и этим меня будут попрекать всю
жизнь; но какая тут логика для
подстриженных
, не спутанных
волосяным покровом г,
И когда я потом читал
Кар- каким наивным мне
показался соблазн
в расск? -ркурии Смоленском: обезглавленный,
он поднял с зем.;; голову и любезно ее лобызаше
...
и долго шел, веся ее в руках и любезно ее лобызаше*,—
повторяет Достоевский, никак не мирящийся с такой несообразностью,
им самим провозглашенной однажды из своего Подполья
как закон жи°
В вере
, как в необозримом мире моих глаз, все несообразно
и чудесно. И горько. И жутко. Жутко, как серые валяные сапоги,
пустые, путеше. чче по желтой полоске снежной пустыни,—
сон Горького, поразивший Толстого: Сапоги-то идут... совсем
пустые — теп, теп — а снежок поскрипывает!
А когда прочитав и (Русская Библия начинается
Пушкиным и Гоголем, а кончается Лесковым), я соприкоснулся с
нашими старшими современниками: в словесно скромном Короленке
мне ПОЧУЯЛСЯ Аксаков, несравненный природовед
; в горьком
надтреснутом Чехове — нигилист
и образцовый словесник
Слепцов; в жутком, охваченном постоянным страхом, который
идет BMtvie с жизнью
, Андрееве — Толстой, насупившись
пишущий свою Исповедь
, а в народном учителе Горьком,
рассказавшем от всегс сердца, и совсем не педагогично, о
спивающемся и спившемся человеке
, пароди* Достоевского.
Чехова и Андреева я читал, растравляя себя, свое чувство
никогда не покидавшей меня темной догадки о моей ненужности и
вообще бессмысленности моего и всякого жили-были
, а Горького
я принял с восторгом, побеждая свое природное уродство -
чрезмерно обостренный слух: у Горького было то, к чему открыты
мои глаза: легенда
. В его сказке Данко разорвал руками себе
грудь, вырвал сердце, высоко поднял его над головой и бросился
вперед — высоко держа гор освещая им путь
,—
совсем не по Достоевскому, а, убежденно прибавляет Горький,
оглядывая жизнь глазами из своего сна пустых путешествующих
сапогов.
Вера
, легенда
, сновидение
— один источник. Ученым
снотолкователя- \з не снились. В том-то и
дело, что все бестолково. Нет, на свете гораздо глупее, чем это
4* 99
кажется, а смешное совсем не там, где смеются. Но ничего не поделаешь,
надо закрыть глаза или пропадай!
И вот что я заметил, и это всегда было, но только теперь я отчетливо
понял, откуда это: люди благочестивые, обделывая свои
делишки, всегда помнят, не забывают сделать что-нибудь для
души
, а со мной — ив самых простых вещах и в затянутой петле
я чувствую, как что-то подзуживает меня сделать что-нибудь
через
, навыворот
. И когда я еще был совсем маленький, меня
в колясочке возили, в Сокольниках, а был я ласковый и любил
целоваться, и однажды, поцеловав какую-то девочку — рассказывая
случай, называли имя: Валя,— я этой Вале откусил носик.
ПОДЖИГАТЕЛЬ
Из имен, не сказок и легенд, а ставших сказочными, два исторических
русских имени вошли в мою память от моих первых лет:
первопечатник Иван Федоров и первослое протопоп Аввакум.
На их огненном имени проба
узлов и закрут
моей извечной
памяти или того, чего не могу позабыть.
Зимним вечером, близко к ночи, пришел от Найденовых не
белый дворник
Афанасий, муж горничной Аполлинарии, как это
обычно бывало, а глухонемой печник, появлявшийся у нас
ряженым на Святках: мыча и
руками
он передал —
всем нам
велено немедленно идти в белый найденовский дом: у них гости
.
Вечерние хождения к Найденовым были для нас как тяжелая
повинность: до ужина мы толклись наверху, не показываясь в зал
к гостям, или слонялись в библиотеке — все книги были под замком
и ничего нельзя было трогать;4 а за ужином нас, детей, сажали
не в столовой со всеми, а отдельно под лестницей в проходной комс
тремя выходами: в столовую, в залу и в парадную прихожую,
всю заставленную' цветами; у Найденовых культ цветов,
своя оранжерея. Сидеть на тычке не очень-то приятно, хотя бы и
лицом к цветам.
Гости в этот памятный вечер все были необычные. Никого из
родственников: ни Бахрушиных, ни Ганешиных, ни Прохоровых,
ни Востряковых, ни Лукутиных и ни одного из деловых Найденознакомых,
как Грибовы, Корзинкины, Третьяковы, РябушинКоноваловы,
Ланины. Гости были все какие-то растерянные
и довольно-таки ошмырганные, в глаза бросалось, и среди них я
узнал профессора Н. А. Зверева. Да это и были профессора и ученые.
И всех оказалось тринадцать: тринадцатый Алексей Васильеви-
ков. Вот. и разгадка, почему нас без поры вызвали:
конечно, для рассеяния чертовой дюжины.
За v:.KiinoM дверь в столовую поминутно отворялась и нам
".глшно. Разговор шел о старинных московских церквах,
всем видимых, и о таких, след которых терялся в летописях и пис100
цовых книгах, о церквах
ушедших
. Говорили в несколько голосов.
Старая Москва оживала в веках. Потом выступил какой-то
старик, говорил он тихо, но очень явственно; а рассказывал он о
Гостунском дьяконе, первопечатнике Иване Федорове, о московских
мастерах-переписчиках, и как построили в Москве первую
типографию, Печатный Двор на Никольской, и как писцы, подстрекаемые
духовенством, сожгли типографию.
Какое необыкновенное чувство вдруг охватило меня: следя за
рассказом, я точно сам присутствовал и действовал, был мастеромписцом
и поджшателем. и потом, взбудораженный, как сказкой,
я вышептывал отдельные слова и имена из московского XVI века,
перечислял улицы и церкви, канувшие, как Китеж, повторяй природным
русским оборотом летописные чудеса:
...и того ж лета по
всей ,^ш семь дней за неделю до Петрова дня и
ходить не видели
И мне непременно захотелось узнать, кто был
тот старик рассказчик, пробудивший мою дремавшую ?
и мать мне сказала, ч го это бол и приятель моего дяди
Н. А. Найденова, историк Иван Егорыч Забелин.
Помню, мы ходили на Никольскую в знакомую часовню к Пантелеймону
и в соседний Никольский монастырь, подолгу останавливались
перед синодальной типографией, бывшим Печатным
Двором. Я не мог оторваться, рассматривая
моими;" глазами
зеленое здание и зверей, льва и единорога
, герб типографии.
Мы входили и в самую типографию и проникали туда, куда вход
посторонним воспрещается. Я чувствовал себя как дома. И потом
мои рассказы... в моих каллиграфических способностях никто не
сомневался, но мое участие в поджоге приняли за такую же фантазию,
как мою роль убийцы
в первом написанном мною рассказе,
но разве могу я забыт.
Но разве могу забыть я ночь на Михайлов день, торжественно
крутящуюся метель, сливающуюся в вое и крика .-ллевским
набатом, когда на Никольской загорелся Печатный Двор, а для
меня, кс РАЯ Москва горела, я сам горел. Перескочив через
частокол, я стоял, гася на себе огонь, не зная, на что еще решиться,
но оглушенный набатом Никольского монастыря, бросился в Ряды
и Рядами выбрался на Красную площадь. И побежал, подхваченный
метелью, как сама метель, напролом бежавшим доканчивать
подожженную мною штанбу
. В распаленных глазах моих, сияя
из зарева торжественно снующих розовых столбов и метел в куполах
Василия Блаженного, мне виделся, стоял первопечатник Гостунскяй
дьякон, я видел ясно, как из пылавшего станка он выхватил
и, подняв высоко над головой дымящиеся резные доски... он
мог бы ими раскроить мне череп! — и гнев, укор и убежденность
сверкнули сквозь чадный дым. А выше, в воздушной крути, зияла
кровавая пасть Льва, и досиня белый рог Единорога врезался в
пасть. Сквозь вой и свист и колокол ло меня донеслось: Сжечь
Посмотри в окно!
Чтобы сохранить великий дар природы — зрение,
врачи рекомендуют читать непрерывно не более 45–50 минут,
а потом делать перерыв для ослабления мышц глаза.
В перерывах между чтением полезны
гимнастические упражнения: переключение зрения с ближней точки на более дальнюю.
их! — но этот голос был не грозный, а какой-то нежной болью проник
в мое взрезанное сердце; это был не исступленный клич попа
Козьмы, а последняя жалоба моего горького отчаяния, и плакать
хотелось,— этот плач о навсегда утерянном и непоправимом!—
но глаза мои, не слезы, колола резь. И не зная, куда девать мне
мои руки, в кровь ободранные и обожженные,— я в/фуг почувствовал
нестерпимую боль и побежал к Москворецкому мосту:
одна была дорога — на Москва-реку. После сырого туманного
ненастья метель, крутя, ковала прозрачный лед на реке. Проломив
тонкую звенящую кору льда, я опустил мои руки — последняя
надежда! но хлынувшая потревоженная вода резанула меня
огнем. И вздрогнув жгучею дрожью, я понял, что и сама студеная
река для меня тек к огонь, и от огня мне — некуда! Пламень
взвивался над моей головой — и пламень вырезалась из сердца -
пламя окружало меня...
А о протопопе Аввакуме стал я знать от Никифора Матвеича
Щекина, всей Москве известного тараканомора. Кухарка Степанида
— староверка, через нее и появился у нас, в нашей бывшей
красильне, Никифор Матвеич со своей кожаной сумкой, в которой
хранился яд, и тростью, на кончик которой он намазывал этот
белый сладкий тараканий мор. Когда к матери приезжала цыганка
Елена Корнеевна, я смотрел
моими
глазами в ее бездонноомутное
— в ее не наши глаза, там плыли знойные дикие песни;
и когда она пела, все во мне тянулось — не переслушать! и было
мне: то какая-то захватывающая воля, без оглядки, ее знает беспокойная
бридяга
, то какой-то пропад — с головой в этот
дразнящий омут. Когда прил ний Китай со своими шуршащими
шелками и лепетал с замеревшей улыбкой голубого ламы,
меня охватывала тревога, как при явлении чего-то кровного но
бесследно забытого, я готов был и сам
лепетать
, и только никак
не мог вспомнить китайские слова. А при появлении тараканомора
я сжимался — мне было не по себе и хотелось скрыться.
Тараканомор представлялся мне куда выше китайца, а был
он сухопарый, но не скелет, и весь заросший, но не обезьян; от глаз
к носу лицо его сияло, то ли это от смазанной коровьим маслом
стрелецкой холки, низко спускающейся на лоб, то ли уж такая
лоснящаяся кожа; а бывает &mdash
...Закладка в соц.сетях