Жанр: Мемуары
Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)
...старше.
А я-то думал------
Вот тебе, и на всю жизнь!
Или есть еще что-то, что сильнее всяких страхов?
Или, как и мне, как тем прохожим, и ей надо как-нибудь
перебыть жестокий неизбежный день?
ПЕРЕД ШАПОШНЫМ РАЗБОРОМ
С начала лета мы на новой квартире — на Троицкой. И низко,
и вода есть, и электричество горит.
Как-то ехал я по железной дороге, на остановке хочу выйти
из вагона, а никак не выйти — народу набилось в проходе и дверь
загородили. Прошу пропустить, а какой-то:
Это,— говорит, вам
не старый режим, товарищ, полезайте в окно!
Я покорно полез
------А тут — наоборот! — а я уж и не могу, я не могу освоиться
после Васильевского острова и вдруг схватываюсь: бутылки не
наполнены! Боюсь проливать воду, дрожу лад каждой каплей.
А вода идет, и электричество горит ------
Освобожденный от
водяной повинности
и выпущенный из
тьмы на свет, я начал писать, и опять мне сны снятся.
------слышу звонок, окликнула С. П. Она говорит:
Звонят!
И опять звонок. И еще раз. И слышу голос:
Тут
спит черт Копицын!
И это такой был голос — от стены —
из стены. И в ужасе я открыл глаза.
А что я подумал: может быть, иначе и невозможно? Нельзя, невозможно,
чтобы человеческая косная природа
двигалась
подругому!
Инквизиция — огнем, государство — законом, революция
— декретом. Надо встряхнуть с корня до макушки — и
пустить
на новую жизнь
. Я не знаю, хорошо это или дурно,
знаю, что это надо и что для живого человека это очень тяжело.
—-----когда я выпускал молочницу (она носит к нам молоко
на обмен и, конечно,
из-под полы
), вижу, мальчик:
одна рука длинная до полу, другая маленькая, и весь он
какой-то гадкий.
Откуда ты,— говорю,— появился?
А я,— говорит,— всегда между дверями живу в кухне!
Вот и вода есть и свет. А мне кажется, что я уж не выдержу —
я совсем обескровленный! И если держусь на ногах, когда весь ва497
люсь, то лишь упорством — упором, только духом, как безголосый,
могу говорить отчетливо и громко только из какой-то внутренней
силы. Иногда меня подвозят на извозчике, но это всегда очень неудобно:
совестно — ездить, когда все пешком!
------сидим в моей комнате у стола: я, С. П. и мой брат
Сергей. Ночь. С улицы вызывают из каждого дома и тут
же расстреливают. Сейчас дойдет очередь до нашего дома.
Чей-то голос называет (слышу ясно):
209-69
.
(Это № нашего телефона.) И я выхожу — через окно, но
нисколько не подымаюсь, а как бы через стеклянную
дверь. Дорогой обернулся — вижу: у стола С. П. и Сергей.
И я поклонился им (а они не видят!) и пошел. Под
аркой, где освещено лампочкой, сидит солдат. Он что-то
бормочет — и я понимаю: я должен присесть, чтобы с меня
сняли фотографическую карточку. И чувствую, что это
не к добру: и никакая тут карточка, а просто меня расстреляют.
И ясно вижу,— еще солдат светит красным,
он негр — и объяснять ему бесполезно, все равно ничего
не поймет!
В продовольственную лавку привезли воз с яблоками. Когда
вносили в лавку, один мешок разорвался и яблоки посыпались на
мостовую. Откуда ни возьмись мальчишки и прямо на яблоки: кто
сколько ухватит, того и счастье!
За большими полезли и маленькие.
Тут пущены были в ход вожжи. Мальчишки завизжали да кто
куда — все разбежались. А одному голопузу (не понимает!): нагнулся
он за яблоком, протянул ручонку, ловит — а извозчик
мешок нес, да сапожищем ему прямо на руку. Тот так и закатился!
— Что ты это делаешь?!
— А чего под ноги пугается?
Приходил С. М. Алянский с рассказом о Уэллсе: как Уэллса
чествовали в
Доме Искусств
—
ели телятину с шоколадом
.
— Уэллс шоколаду не ел! — сказал Алянский.
А вечером разбирали, что написал Уэллс в альбом Алянскому
по-английски.
— Какая мудрость в каждой строке! — заметил Соломон Каплун
(Сумский). (Соломон Каплун наш сосед и постоянно у нас,
много мы вместе в альбомы писали и за себя и за других на всех
языках!)
498
\------я подымался от Варварских ворот, от часовни Боголюбской
к Ильинским воротам — только подъем куда выше!
— очень трудно. А когда я поднялся, вижу, нахожусь
за Курским вокзалом у Андрониева монастыря.
Н. М. Волковысский и Б. О. Харитон командуют: кому выступать.
И моя скоро очередь, да не хочется мне идти.
И мы уж в каком-то загоне: ждем в баню.
Все равно, прочитать надо!
— говорит Волковысский.
Да что читать-то?
Ну, что попадется
.
А я думаю:
Заставят меня читать Немировича-Данченко
или что-нибудь о мужиках------!
И входим через потайную дверь в нашу новую квартиру.
Очень высоко, на самом верху. Во дворе сложены ящики,
и угольщики разгружают подводы с яблоками. У нас одно
окно. Ночь. Какой-то залез в окно — да это тот, кого
я встретил, когда подымался от Варварских ворот, я узнаю
его. И я схватил его — ив окно. И вдруг стало жалко:
конец!
Ясное утро — так только бывает осенью ясно. Из противоположного
дома вынесли гроб — деревянный некрашеный — поставили
гроб на дроги. Лошадь рыжая. Только священник серебряный
в серебряной митре.
Кого это?
Старуха плачет.
Лития —
вечная память!
Возница мальчишка сел на дроги и повезли.
И ладан проник ко мне через окно.
Потерял мундштук — ни купить! ни достать!
Упала лампа и разбилось стекло — не знаю, что и делать!
Лопнул горшок из-под каши — где такой добудешь?
------в Москве, пробрался в театр. Тут и Борисяк, Есенин,
Якулов и 3. Г. Гринберг. Я взял стакан воды и полил
Гринберга — весь стакан! И подумал:
Зачем же это
я сделал?
А он ничего, молча встал и вышел, и вижу,
возвращается с матерью, знакомит меня. И мне очень
неловко. И понимаю, это вовсе не Гринберг, а Вик. А.
Залкинд. И я спустился в глубокое подземелье. Прохожу
по коридорам к залу: там будет концерт! Но музыки нет:
сидит один Пильняк и уписывает такую вот краюху чер499
ною хлеоа. п приоткрыл дверь. (И стою очень низко, пол
мне по шею, но вижу не только ноги, а и весь театр!)
Играют такую пьесу:
Как А. женится на своей дочери
.
Дочь играет актриса, а он сам себя.
Заходил после обеда Евг. Замятин: принес мне свой старый
мундштук. Ну, теперь покурим! А то никак не выходит: трубку не
умею, а крученые — без мундштука невозможно.
Не могу никак вспомнить сна и только вспоминаю: дорожка
очень зеленая.
Наступил новый год — 1921-й — четвертый революции! Я вспоминаю
эти годы — горячо прожитые, а по чувству исключительные.
Слышу, звонит колокол в Казанском — мы пробираемся через
сугробы в Дом Литераторов встречать новый год.
Кронштадтское восстание. Речь Ленина о
нэпе
—
Мюр и Мерилиз!
Я медленно иду------мимо проходят и говорят:
------послезавтра ждут кризиса: у нее тиф. Конечно, в дороге
захворала: 45 дней из Крыма ехали! по дороге девочку 8-ми лет
похоронила —
------конечно, из Отдела Управления вам дадут бумажку, но
ботинки в Петрокоммуне вы не получите. Получают ботинки не
только они сами, но их жены и дети, их матери, их бабушки и даже
их прабабушки. А тут служишь с утра до ночи, и все равно никогда
не получишь —
---------- нельзя же всех расстрелять!
ОГНЕННАЯ РОССИЯ
— памяти Достоевского —
Достоевский — это Россия.
И нет России без Достоевского.
И в последний страшный час,— если суждено такому страшному
часу,— в внезапную последнюю минуту на последний зов
и суд — кому же? — только он, только он один выйдет за Россию,
станет один, скажет один за всех — мучающихся, страждущих,
смрадно-грешных, но
младенчески любящих
— за Россию бунтующую,
отчаянную и несчастную (ведь разве бунтующий может
быть счастлив!), за
убивца
— за весь русский народ.
— Суди нас,— скажет судии,— если можешь и смеешь.
И из впалых, испепеленных болью глаз, как искра, блеснет
огонь.
Какое изгвожденное сердце — ни одно человеческое сердце не
билось так странно и часто, безудержно и исступленно —
и чем тише был месяц — огромный круглый медно-красный
месяц глядел прямо в окно,— тем сильнее стукало
сердце и даже больно становилось
.
Кто, откуда пришел он?
Пройдя какие квадриллионы пространств — отблеск и отвей
какого страшного премудрого духа, пустынного огненного духаискусителя,
держащего ключи от человеческого счастья.
И куда?
На какую Голгофу — без срока —
Чтобы словом содрогнуть человеческие души, зажечь землю и,
если суждено такому страшному часу, дать ответ за всю боль и
грех человека, за бунтующую Россию.
* *
Под разливной звон и клеп гоголевских колокольцев, сквозь
пушкинскую лазурь — России бесподобной и вдохновенной, России
волшебной, калядной и вийной —
одни обгорелые бревна. На дороге бабы, много баб, целый
ряд, все худые, испитые, какие-то коричневые лица. Вот
особенно одна с краю, такая костлявая, высокая, кажется,
ей лет сорок, а может, и всего-то только двадцать, лицо
длинное, худое, а на руках плачет ребеночек, и груди-то,
должно быть, у^ нее такие иссохшие, и ни капли в них
молока. И плачет, плачет дитя и ручки протягивает,
голенькие, с кулачонками, с холоду совсем какие-то сизые.
Что они плачут? Чего они плачут?
Дите, дите плачет
.
А иззябло дите, промерзла одежонка, вот и не греет
.
А почему это так? Почему?
А бедные, погорелые... на погорелое место просят
.
Нет, нет, ты скажи: почему это стоят погорелые матери,
почему бедны люди, почему бедно дите, почему голая
степь, почему они не обнимаются, не целуются, почему не
поют радостных песен, почему они почернели так от черной
беды, почему не кормят дите?
И пусть все осветилось —
Снег загорелся широким серебряным полем и весь осыпался
хрустальными звездами — слышите Гоголя звон? — мороз как бы
потеплел, песни зазвенели —
Ни песен, ни звезд. Все закрыто, зачернело, приглушено. И куда
ни глянь, одна костлявая неразлучная горькая разлучница матьбеда.
Прийти в мир на просторную легкую землю Пушкина и Гоголя,
и с первого же мига чья-то беспощадная рука хлясть по глазам —
так вот она какая, легкая земля!
Нет, если бы я имел власть не родиться, я не принял бы такого
существования
.
Достоевский увидел в мире судьбу человека — горше она последней
горести! — и не только человека: помните Азорку — ребятишки
тащили на веревке к речке топить, а помните несчастную
клячу, ее иссеченные кнутом глаза, и даже неодушевленное этой
стороной — Илюшины сапожки, старенькие, порыжелые, с заплатками
там в уголку перед постелью —
Весь мир перед ним застраждал — неотступно.
и чувствует он, что подымается в сердце его какое-то
никогда еще небывалое в нем умиление, что плакать ему
хочется, что хочет он всем сделать что-то такое, чтобы
не плакало больше дите, не плакала бы и черная иссохшая
мать, чтобы не было вовсе слез от сей минуты ни у кого и
чтобы сейчас же, сейчас же это сделать, не отлагая и несмотря
ни на что со всем безудержем —
Но что может сделать для счастья человека человек?
Страдание и есть жизнь, а удел человека — смятение и несчастие.
И самое невыносимое, самое ужасное для человека — свобода:
оставаться со своим свободным решением сердца—это ужасно!
И если есть еще выход, то только через отречение воли — ведь
человек-то бунтовщик слабосильный, собственного бунта не выдерживающий!
— отречением воли, цепным
авторитетом
, беззаветным
началом еще возможно в мире что-то поправить, сделать
человечество счастливым.
Да захочет ли человек-то такого счастья безмятежного
с придушенным
сметь
и с указанным
хочу
?
и сидит она там за железной решеткой семнадцатый год,
зиму и лето в одной посконной рубахе и все аль соломинкой,
аль прутиком каким ни на есть в рубашку свою в
холстину тычет. А сидит с одной только злобы, из одного
своего упрямства
.
Или уж ничего не поделаешь с человеком?
Но ведь бунтом жить невозможно!
Как же жить-то, чем же любить — с таким адом в сердце и
адом в мысли?
И вдруг ударил колокол — густой тяжелой колокольный звон.
Колокол ударял твердо и определенно по одному разу в две или
даже в три секунды, но это был не набат, а какой-то приятный
плавный звон.
И я вдруг различил, что это ведь звон знакомый, что это звонят
у Николы в красной церкви, выстроенной еще при Алексее Михайловиче,
узорчатой, многоглавой и в столпах и что теперь
только что минула святая неделя и на тощих березках в палисаднике
уже трепещут новорожденные зелененькие листочки.
Яркое предвечернее солнце льет косые свои лучи в нашу классную
комнату, а у меня в моей комнатке сидит гостья.
Да, у меня, безродного, вдруг очутилась гостья.
Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это была мама —
Колокол ударял твердо и определенно, но это был не
набат------
Она вскинулась и заторопилась.
Ну, Господи... Ну, Господь с тобой... Ну, храни тебя ангелы небесные,
Пречистая Мать, Никола угодник... Господи, Господи! —
скороговоркой повторяла она, все крестя меня, все стярчягь чяше
и побольше положить крестов,— голубчик ты мой, милый ты мой.
Да постой, голубчик...
Она поспешно сунула руку в карман и вынула
платочек, синенький клетчатый платок с крепко запяченным
на кончике узелком и стала развязывать узелок... но он не развязывался...
Ну, все равно, возьми и с платочком: чистенький, пригодится,
может, четыре двухгривенных тут, больше-то как раз сама не
имею...
Прости, голубчик...
Я принял платок, хотел было заметить, что мы ни в чем не нуждаемся,
но удержался и взял платок.
Еще раз перекрестила, еще раз прошептала какую-то молитву и
вдруг —
И вдруг поклонилась глубоким медленным длинным поклоном
— никогда не забуду я этого! —
Так я и вздрогнул и сам не знаю отчего.
Что она хотела сказать этим поклоном: вину ли свою передо мной
признала? — не знаю.
Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный
тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный
млечный путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегала
землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом
небе. Осенние цветы в клумбах около дома заснули до утра.
Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная
соприкасалась со звездною. Стоял, смотрел и вдруг, как подкошенный,
повергся на землю. Он не знал, для чего обнимал ее, он
не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать
ее, целовать ее всю, но он целовал ее, плача, рыдая и обливая
своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки
веков. О чем плакал он?
О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые
сияли ему из бездны.
Как будто нити от всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись
разом в душе его, и она вся трепетала. Простить хотелось ему всех
и за все, и просить прощения, не себе, а за всех, за все и за
вся —
радость нам есть. А как напоишь слезами своими под собой землю
на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься.
И никакой, никакой горести твоей больше не будет.
Трепетной памятью неизбывной, исступлением сердца, подвигом,
крестною мукой перед крестом всего мира — вот чем жить
и чем любить человеку.
Достоевский — это Россия.
Крйснизвонная, онетая моим горестным
Словом
, и новая, еще
не сказавшаяся, буйно подымающаяся из праха, безудержная —
И нет России без Достоевского.
Россия нищая, холодная, голодная горит огненным словом.
Огонь планул из сердца неудержимо —
Взойду я на гору, обращусь я лицом к востоку — огонь!
стану на запад — огонь!
посмотрю на север — горит!
и на юге — горит!
припаду я к земле — жжет!
Где же и какая встреча, кто перельет этот вспланный неудержимый
огонь —
—uj-гир-им! —
Там — на старых камнях, там — встретит огненное сердце
ясную мудрость.
И над просторной изжаждавшей Россией, над выжженной
степью и грозящим лесом зажгутся ясные верные звезды.
И кто-то шепчет:
Богородица — великая мать —
Богородица — великая мать сыра земля есть. И великая в том для
человека радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная —
ПЕТЕРБУРГ
— Петрова память —
ПОДЪЕМНЫЙ МОСТ
— Зачинается строить через Мою-реку подъемный мост!
Напуганные концом мира
, а при всяком взрыве большого человеческого
волнения для напуганных конец мира
— и кров и
пугало, никогда не поймут и не почувствуют подъема и одушевления
при вести о новой стройке.
— Зачинается строить через Мою-реку подъемный мост!
Да еще из ничего.
Или почти из ничего: из того, что есть.
А в казенных амбарах не так-то уж много, чего есть — надо
все сделать, достать, выработать.
И притом в спешном порядке — без замедления
.
Это второй мост: первый — Большой, а этот пока без названия
— у Мытного двора.
Мост деревянный.
Доски с Охты; цепей нет — цепи сделают вольные кузнецы;
копры бить сваи — от архитектора (архитекта) Трезина; прочие
припасы из Казенных амбаров от командиров: мел, сбивальные
нити, напари, долота, говяжье сало — от Якова Ф. Шатилова,
веревка — от майора Заборовского, уголь — от капитана Милюкова.
Только вот плотников нет — не идут на работу и у Большого
моста не работают.
Зимнее время — самый злющий мороз — январь.
Да и с ковшами беда:
сети перепортились и земли ими тоскать не можно
.
Тоже вот, как со шлюзами: две сделаны, а одной нет — кирпичу
не хватило и плиты для фундаменту. Еще в прошлом году
требовали, а все нет. А теперь бы самая пора подвезти зимним
путем и поставить у Соляных амбаров: плиты с Тосенских заводов,
кирпич с Казны.
Будет, все будет, но не так скоро: невозможно, не поспевают!
Послано письмо за подписанием Алексея Михайловича Черкаского
к архитектору Онарлеусу: Онарлеус этим ведает.
Если есть воля, а этот дар есть и величайший, воля всесильна,
такая на своем поставит:
— лежебок вскнутнет, лодарей за шиворот в работу, с
таким несметным богатством — Россия! — это не то что
Голландия или там — только бы мастеров, и все на работу!
и все можно — города, дворцы, мосты —
А строит мост через Мойку А. Девиер, в помощниках — Василий
Туволков.
МЕЛЬНИЦА
Сквозь туман петербургский вижу, как в Копорье, Дудоровке,
Стрелиной рубят леса. И сквозь сосны, ели, березу — мельницы.
Круть мельничная, шум воды, вой ветра.
Мельницы — крупяные, мучные, соломосечные, масленые,
цементовые, каменотесные.
Вода и ветер — единственный двигатель, мельница — фабрика.
Сквозь туман петербургский видится — валят леса, крутят
мельницы — взгорыхнуло! — неугомонная воля — новая Россия.
В Красном строит цементовую мельницу архитектор Ягон
Кристьян Ферстер. Заведует стройкой — Евсевий Савинков.
Савинков должен достать все припасы — весь матерьял:
приискав, приторговать сосновые леса; дуб, липу, а вместо
кизиля и пальмы зенгауту напилив, перевезти из Петербурга
от Зенбулатова, железо и сталь — из Казенных
амбаров от Баранцова, железный вал, гвозди, шипы, железную
доску
против моделей
с Оружейного двора от
Арзухина, медные орехи — от архитектора Микетия.
И все надо
непременно
и
немедленно
.
А мельничный крепкий камень сделают в Красном каменоломщики.
Дьяк Лука Тарсуков, дьяк Петербургской Городовой канцелярии,
скрепив указ, отдал самому Савинкову и другие указы ему
же — к командирам: к Зенбулатову, Баранцову, Арзухину.
Лука Тарсуков знает! — и не одну только свою указную канцелярию.
— Когда в драке бьют по морде,— говорит он Савинкову в напутствие,—
это ничего, подживет, а когда при этом крушат и вещи,
это уж чего, Морда мордой и останется, а от вещи дребезги,
куски,— пропало! А вещь — это — дух живой! И за это мало по
морде.
А на взморье в избе — пять бумажных окон! — гудит ветер:
тысячу лет гулял здесь на воле, а теперь и его в работу —
изволь колеса вертеть.
— Сшибануть разве------! стройку?
БРОНШТЕЙНОВА ВЕДОМОСТЬ
И опять беда —
Петр спрашивает Кишкина:
— Зачали ль кровли и потолки в Монплезире на палатки
делать?
Семен Кишкин бывалый человек, курьером ездил от Петра к
царевичу Алексею, не моргнул, ответил:
— Зачали.
Или с перепугу такое выскочило.
Какой там зачали!
Полатный мастер
архитектор Браунштейн — еще в прошлом
году требовал матерьял крыть кровлю и на подбойку потолоков
(потолков) и на пол в малых палатках в Монплезире, четыре
месяца прошло, а ничего еще не отправлено.
Кроме того Петр затеял сделать два люст-гауза, и надо чтобы
к весне было все кончено (всеконечно), а нет ни досок, ни бревен.
А в Петербурге все имеется:
замки и петли — в Казенном амбаре,
доеные припасы
— на Охте,
а если каких досок нет, можно взять от Мошкова за деньги.
— Мастеровые люди и арестанты помирают с голоду без провианта!
Вот она беда какая.
БЕЛЫЕ МЕДВЕДИ
Борис Неронов пишет князю Алексею Михайловичу Черкаскому.
Не своей рукой пишет Неронов,— доброписец из XVII века
строчит! — своеручно он только подписывается.
И только однажды —
о веревках в сад Его Величества для обвязывания елей —
за подписью пристегнул:
отпусти спешно!
Но и со слов писанное — живо.
Неронов послал Кишкину в Петергоф подъем (лебедку) для
подъема фигур, а потом не раз писал и при встречах напоминал
Черкаскому, чтобы вернули подъем. И вот промешкали — спрашивает
о подъеме государь, а подъема-то нет! —
— для милости Божьей, пошли сегодня!
Не дай Бог: схватится опять, быть грозе.
А так все мирно и тихо.
Надо две кожи — красную и сыромятную, сибирского татарина
для уборки (убирания), больших собак —
— которых не потеряем!
Надо досок —
— на дело в сад государыни царицы лавок.
Надо железной проволоки
против образца
—
— для дела клетки.
У птичника Симона Шталя в птичнике завелись канарейки —
это клетка для канареек. А скоро будут и
красные вороны
.
Кожи, доски, проволоки, веревки отпустят из Казенных амбаров
от Якова Шатилова и Заборовского.
И для медведей веревку — шестьдесят сажен веревок — от
Заборовского ж:
— велено изготовить четырех медведей белых к свадьбе
Чья свадьба? кого Петр выдает замуж? — надо свадьбу
сыграть не как-нибудь, надо чтоб —
— с белыми медведями!
— Весь Петербург белыми медведями!
ВИНО И ТАБАК
Вино и табак — вещи соблазнительные.
О происхождении и вреде их столько написано, что, ей-Богу ж,
ничего и не придумаешь.
— Петр — первая табачная пора у нас в России:
на табак была мода, и создавались легенды, и были свои
мученики.
А табак не такой был, не эта вот моя смесь —
куриный помет со мхом — Huhner Unrat mit Moos, на
этикетке птичка!
а горлодер — голландский.
Курил его князь Дмитрий Михайлович Голицын (теперь на
Руси и князья перевелись, одни остались
обезьяньи
) и сам директор
над строениями оберкомисар Ульян Акимович Синявин и
его брат комисар Федор Синявин
Вино же в России искони — от Бахуса.
И первый его слуга — царь Петр.
Да и государыня Екатерина Алексеевна не брезговала.
А уж приемщику Савинкову и сам Бог велел.
Простое вино курилось дома — с Водочного двора принимайте,
непростое же заморское из Голландии Любе доставлял.
ПО ПУНКТАМ И СВЕРХ
Кончилась великая северная война.
С 1721-го — самая горячая стройка, заканчивают работы, начатые
в войну.
Главные работы в Петергофе,— в
Питере
по-сокращенному.
Генерал-архитектор Леблон, строитель Петергофа, Стрельны
(Стрелиной мызы), Дубков, помер от оспы. На его месте —
полатный
мастер голанец
архитектор Браунштейн.
Работы делаются по
пунктам
Е. И. В. и.
сверх пунктов
—
в совете мастеров:
— как покажет полатный мастер голанец —
— как Мишель присоветует —
— с позволения Мекентива.
Директор над строениями оберкомисар Ульян Акимович Синявин.
Под ним в Петергофе комисары: Павлов, Карпов, Елчанинов
и русский архитектор М. Г. Земцов.
Лето 1723 года.
Уж кроют свинцовыми досками каскады, площадку перед
малым гротом, палаты в Монплезире.
Фонтанный мастер француз Полсолем (Солем) изготовляет эти
доски: в амбаре, где работает столяр Фарсуар, поставлены станы.
Кровельный мастер — швед Константин Генекре.
Паяльщик — Потап Басемщиков.
А Монплезир кроют железом и сверх наметом —
— дабы от дождя какой в р е д ы не было.
Еще одно лето работы и не по
пунктам
, а уж
сверх
—
свинцовой крышкой покроют самого и намета не надо: вреды
бояться нечего.
Спешат вовсю —
к празднику
,
чтобы не упустить удобного
,
к пришествию
— одно лето осталось!
Все делается
с поспешением
,
с неусыпным старанием
,
с неоплошным смотрением
и принуждением:
— матерьял отпущать без остановок!
— быть у работы беспеременно!
— чтобы работы отправлялись без остановки!
Все отделывают совсем в отделку, последний гвоздь вколачивают
—
столярный мастер Мишель и Кардасей доделывают галереи
(галареи) на мал
...Закладка в соц.сетях