Жанр: Мемуары
Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)
...едь он же здесь!
Да здесь никто помочь не может,— отвечаю ей,— будут:
так решено! будут расправляться со всеми, у кого нет полфунта
революционности, а у меня только восьмушка!
ПОРТРЕТЫ
В Народном Доме висят два больших портрета, красками написаны
— работа художника
ради существования
.
Эти портреты, как я ни слеп, а сразу увидел, слоняясь по залу
в ожидании собрания. Мне-то ничего с Васильевского острова, а
?\Йругим с дальних концов на Петербургскую сторону, никогда во1
время не поспевают. Вот я и слонялся, глазея.
Какой-то из театральных рабочих проходил мимо.
— Кто это? — спрашиваю, показывая на портреты.
— Марья Федоровна и Петр Петров! — скороговоркой отве'тил
и так посмотрел на меня: откуда, мол, такой взялся
несозна•
тельный
.
— Как Марья Федоровна и Петр Петрович! что вы говорите?
Понимаю: Марья Федоровна — заведующая ПТО, Петр ПетЦрович
— управдел, но все-таки —
Ж — Скажите, чьи это портреты? — остановил я заведующего
|Народным Домом.
409
— Роза Люксембург и Карл Либкнехт,— отрывисто сказал он
и посмотрел на меня: ну, мол, и чудак нашелся.
— Я очень плохо вижу,— поправился я.
И подумал:
А что ж, тот-то мне — или нарочно?
И вспомнил, как мой ученик из
Красноармейского университета
,
самый способный —
политрук
,— после моего чтения о Гоголе
признался, что и он и его товарищи были убеждены, что Гоголь
еще жив и служит в ПТО —
член коллегии
.
Нет, конечно, не нарочно; и почему начальству не висеть на
самом видном месте, так всегда было!
Тут подошли запоздавшие и началось собрание.
А я продолжал думать о своем — о портретах:
Роза Люксембург и Карл Либкнехт!
Рассказывал мне один — за продовольствием ездит. (Теперь
этим кто не занимается!) И точно не помню, но где-то по соседству
в нашей же Северной Коммуне, когда дошла весть об убийстве
Розы Люксембург и Карла Либкнехта, в местной
Правде
, по
примеру петербургской, было написано все о тех же головах:
За
нашу одну голову сто ваших голов!
Стали справляться по анкетным
листкам и вышло, что никто не подходит: какие были буржуи
— торговцы, лавочники, доверенные,— давным-давно или
разбежались или были использованы, как ответчики, за другие
контрреволюционные выступления в Москве и в Петербурге
Но надо же как-нибудь: так — никого — невозможно' И пришлось
отобрать из
нетрудового элемента
: взяли пятерых учителей,
больше некого
И я себе представил, как эти несчастные готовились к смерти.
Ни судьи, кто их обрек на смерть, ни сами они, обреченные,
ничего не знали — в первый раз слышат:
Роза Люксембург и Карл Либкнехт!
нетрудовой элемент
— это еще куда ни шло:
трудящийся
—
это тот, который руками делает, а они действительно только учили
грамоте и руки тут совсем ни при чем;
но Роза Люксембург и Карл Либкнехт —
если бы Маркс — Энгельс! — все-таки что-то слышали, а про этих
ничего
Нет, не согласны!
Умирать, не зная за что,— умирать,
чувствуя себя дурак дураком —
Я не знаю, может, мне нарочно рассказал этот
мешочник
, но
все это так вероятно и так возможно —
как вот Марья Федоровна и Петр Петрович на портретах,
как вот Гоголь — член коллегии ПТО.
Только Роза Люксембург и Карл Либкнехт, пожалуй, не поверят
—
Чтоб избежать холеры муки,
Мой чаще хорошенько руки
.
БРАТЕЦ
Сегодня воскресенье —
Всякую субботу к нам приходит археолог И А Рязановский,
я его кормлю крошками, собранными за неделю, он ночует в моей
серебряной комнате с игрушками, и в воскресенье я его провожаю
до Николаевского моста. Когда-то мы вели с ним археологические
разговоры (
страсть к археологии, по его мнению, есть
любовь к современности!
), а с каждой субботой все меньше
об археологии и больше о продовольствии, об очередях —
и как надо все брать
урывом
и
с наскока
!
Ведь об этом теперь только и разговору, куда ни придешь
и о чем бы ни заговорил.
Я, знаете, Алексей Михайлович,— сказал он ": горечью, но
не без гордости,— я теперь умею ногой лягаться
.
Я эти вспомнил горькие и гордые слова его, глядя, как шел он,
простившись, шел не по-прежнему, а ногой подрыгивал, которой
он — человечный из человеков! — научился лягаться.
Сегодня воскресенье — в три часа по воскресеньям на 12-й линии
у
братца
собираются. Я и подумал, пойду послушаю, о чем
же теперь
братец
толкует, когда один у всех толк: еда и мороз.
Вот недавно приснилось: ветчина и колбаса — под столом
разбросаны ломтики. А ведь это для меня, что человеку
научиться ногой лягаться!
На 12-й линии я обогнал какую-то простую женщину и приостановился:
мне показалось, что меня окликнули Нет, это она не ко
мне — она сама с собой:
— Все испортили! — ив голосе выговаривалась горечь,—
если бы солнышко ниже было, солнышко тронули бы!
Я посмотрел на нее — а меня не видит! — и скорее пошел
вперед.
Дом я сразу нашел, а квартиру никак не могу: это моя постоянная
мука — всегда не в ту дверь.
— Где квартира № 1? — спросил я: хорошо, кто-то еще подошел.
Да это та самая женщина, которая о солнышке.
— А вы к братцу?
- Да.
— И я к нему Тайком иду. Муж-то на заводе —
товарищ
1 —
нельзя и слова сказать.
И я пошел за ней
Комната просторная и уж полна. Кто на лавке сидит, кто так —
у стены. Больше женщины. Чуть повыше пола помост, как кафедра,
и аналой.
Я был раз в Гавани на собрании еще до войны, и все тоже мне
показалось, как тогда. И как тогда, вошел
братец
в белой, длинней,
чем обыкновенно, рубашке и крест на голубой ленте. И сразу,
как вошел он, я почувствовал, что всем стало чего-то легче —
чего-то мирно.
Пропели хором
Царю Небесный
,
Отче наш
.
И стал он читать Евангелие. Читал он нетвердо, как дети.
А открылось ему об исцелении слепорожденного, который ни сам
не виноват, ни родители его не виноваты, а родился слепым для
дела Божия
— для
света миру
. Кончил Евангелие, начал рассказывать
— как сказку сказывал житие из Пролога о преподобном
Нифонте.
(Я это житие знаю — рукопись XII века — все о демонах и
мудреное!)
У всякого есть ангел-хранитель. И человек добр и бодр
под его попечением. Но приходят демоны страстей: нашептывают
в уши, тяцут за язык, тащут за руки. И начинается
кавардак. И длится до тех пор, пока к ангелу-хранителю
не придут на помощь другие ангелы и не начнут
борьбу с демонами. Ангелов же надо вызвать человеку —
вымолить, а вымолить можно только любовью. Черное же
сердце — злобы, проклятия и мести — не только не вызовет
своей молитвой ангелов себе на помощь, а подзовет
еще злейших демонов и уж подлинно на свою голову.
На Нифонта наклеветали (
нашептали демоны
), будто он
только представляется святым человеком, а на самом деле он и вор
и плут и мошенник. И вот люди, соблазненные демонами, стали
гнать старца.
Не дают житья ему: убирайся, говорят. Старец — святой
человек! — все видит: видит и этих демонов, которые,
незримо для других, мудруют над его гонителями,— и стал
на молитву. И молился, чтобы явились ангелы и отогнали
демонов от несчастных-опутанных людей. И явились ангелы
— горяча была молитва и велика любовь старца к несчастным
гонителям! — ангелы и турнули демонов. И когда
демоны пропали, люди, гнавшие старца, как очнулись:
что за причина? за что они несчастного гнали? — живет
старец тихо, смирно, ничего худого не делает, не безобразничает,
никого не смущает, на зло не науськивает
и одно желание — помочь другому человеку! И оставили
они жить старца, да еще и извинение попросили:
Прости,
говорят, добрый человек, мы обознались!
* И окончив рассказ, как сказку —
мы обознались!
— и сам
вдруг обрадовался: ведь все хорошо так кончилось — и гонители и
гонимый помирились друг с другом!
Со всех сторон поднялось от обрадованного сердца:
— Спасибо, братец, спасибо!
— Ты наш апостол!
— Ты наш пророк!
— Нет! — и он сказал это громко и крепче и настойчивее,— я
не пророк, я не апостол, я — тот петух, который запел, и отрекшийся
Петр вспомнил Христа.
— — Андрей Белый в сером, мышином, как мышь, молча,
только глазами поблескивая, водит меня по комнатам —
а комнаты такие узкие, сырые — показывает. И вывел в
яблоневый сад. На деревьях яблоки и наливные и золотые
и серебряные и маленькие китайские, я сорвал одно яблоко
— а это не яблоко, а селедочный хвостик, я за
другое — и опять хвостик. И очутился на лугу. А луг
весь-то в продовольственных карточках самых разных цветов;
как в цветах, и в удостоверениях с печатями. Но
какого-то самого главного удостоверения у меня нет. И
я все искал, схватывался, искал — нет!
МЫ ЕЩЕ СУЩЕСТВУЕМ
Когда-то их магазин был у всех на виду, самый дорогой — самый
гастрономический самых соблазнительных деликатесов. Всю
войну и начало революции торговля шла так бойко, словно нигде
никакой войны и никакой революции нет и не ожидается.
А когда вышел декрет о запрещении частной торговли и стали
закрывать магазины и
гастрономический
был временно обращен
в
комиссионный
, назначенный для распродажи всяких случайных
вещей, им тоже временно оставили одну заднюю комнату, и
чтобы до них добраться, надо было пройти через все комнаты, заваленные
старьем — через поношенные платья, держанную посуду
и подозрительные редкости.
Но и в единственной — в этой задней комнате можно было
найти все, что и раньше во всех комнатах, только товару, конечно,
очень поубавилось, но зато было и такое, чего никогда у них не
бывало: это — маленькие, необыкновенно вкусные черные хлебцы.
Продавали они только знакомым — старым покупателям да недавним,
кого в лицо знали.
Рыща за добычей, я знал кое-какие закоулки, где никак не
догадаться, что идет тайная продажа съестным, и где могли произойти
самые неожиданные встречи — помирать-то голодом кому
охота! — знал я и этот магазин.
Увы! дорогие Нюшкины
выплевыши
мне как рыбий
жир!
Я и пошел на Караванную за
хлебцами
.
И что же вы думаете: все оказалось запечатанным — вся
комиссионная торговля — весь магазин. Я заглянул во двор, а там
надпись: на обрывке карандашом —
Эрнэ
Приоткрыл дверь — бывшая дворницкая, наверно!
сидят —
и вижу
их было трое — три продавщицы — и все целы и невредимы
сидят в этой крохотной комнатенке.
— Как вы нас нашли?
— Нюхом,— говорю,— точно толкнуло что: нюхом вошел во
двор и вижу вашу надпись, туркнулся —
И все-то у них оказалось, все есть, только куда меньше, и
эти маленькие, необыкновенно вкусные черные хлебцы!
Да, вот этот изводимый декретами и никак не изводящийся
обиральный элемент
, да доброе дарящее сердце,
для которого нет никаких декретов, а то бы —
пропад.
Прошло сколько — почему-то дни никогда так не бежали,
как в те годы — месяц, а может, и больше, но как будто вчера.
Не было денег, а тут как получил, и сейчас же на поиски: полголовы
у человека, а у другого и вся была набита голодною волчьею
мыслью достать еды.
Знал я одного человека, который свихнулся на этой
изводимой и ничем не изводящейся мысли об еде: ведь
при всяких обстоятельствах никогда не было по себе думать
только об этом!
На пайках помешался!
— говорили
о нем. И действительно, напуганный, что не хватит, он
стал собирать
пайки
: всеми правдами и неправдами
он тащил в свою комнату и ничего не трогал — боялся,
не хватит. И без того то, что
выдавалось
, было не
первого сорта, подпорченное, а тут уж совсем в гниль
пошло, но он не замечал — берег.
И вот, как заведутся, бывало, деньги — и первая мысль:
достать еды.
И пошел я по привычной дорожке на Караванную. И во двор,
конечно. И прямо к двери — в эту квартиренку кошачью, куда,
выгнанный из
комиссионного
загона, забился, как в щель, когдато
самый дорогой — самый гастрономический, самых соблазнительных
деликатесов —
Эрнэ
А дверь-то заперта!
И чего я только не делал — и звонил и стучал и царапался.
(Я тоже понемногу научился
ногой лягаться
, и еще появился у
меня
нюх
, чего раньше никогда не замечал!) А ничего — никакого
ответа.
Вот тебе и на, пришел, значит, и на них черед!
И подосадовал:
Куда же мне теперь идти —?
И больше, чем подосадовал,
а с сердцем:
Сами-то, говорю, не голодом, а нажравшись, декрет
писали, ведь голодом-то, я это хорошо понимаю, только
мечтаешь — будет же когда-нибудь и на нашей улице праздник!
—
а когда какие-то хлебцы, вот — на один укус, но ведь
больше нет ничего, и такое не позволяют продавать — конечно,
сами нажравшись!
И в сердцах повернул уж к воротам.
И вдруг навстречу — знакомая! — это одна из трех продавщиц.
Узнала меня.
— Да ведь мы же еще существуем! Там — нас выгнали! —
обыск был и все отобрали. Домкомбед у нас ничего: мы теперь в
подвале.
И я пошел за ней.
Ход рядом, но еще ниже — в подвал:
темно, ничего не разберешь.
И в темноте — разбираю — две продавщицы сидят, и тут же
разложены эти хлебцы — эти маленькие, необыкновенно вкусные,
черные хлебцы — на один укус.
И та, которая привела меня, подсела к ним.
— Ведь нас никак нельзя извести,— сказали они в один голос,—
мы тут совсем незаметны.
Да уж ниже если,— подумал я,— так в землю — на тот
свет!
ОТ РАЗБИТОГО ЭКИПАЖА
Поздно вечером шел я по трамвайным рельсам по Невскому —
Невский раскатистый, с ухабами большой дороги. И всякий, как
и я, норовил ходить не по тротуару, а прямо. Ветер — ветер
все тот же — резкий, пронизывал меня сквозь все мои шкурки.
В перчатку засунул я мой документ — удостоверение и пропуск
— и, как ветер, чувствовал я этот клочок бумажки у себя на
ладони.
В необыкновенной шубе, выше, чем в действительности, держась
чересчур прямо, навстречу мне по рельсам же и не шел, а
выступал Гумилев.
Я очень ему обрадовался: с ним у меня связана большая память
о моей литературной
бедовой доле
и о его строгой оценке
слова
:
он понимал такое, чего другим надо было растолковывать.
Гумилеву в противоположную сторону, но он пошел меня проводить.
Он говорил необыкновенно вежливо и в то же время важно,
а дело его было просительное и совсем не литературное, а
обезьянье
.
— Нельзя ли произвести меня в обезьяньи графы: я имею
честь состоять в
кавалерах
, мне бы хотелось быть возведенным
в графы.
— Да нету такого,— ответил я,— чего вам, вы и так, как
Блок и Андрей Белый —
старейшие кавалеры
и имеете право
на обезьянью служку.
— Нет, я хочу 45ыть обезьяньим графом.
Айв самом деле,— подумал я,— графов не полагается, но
есчи заводить, то только одного, и таким может быть только Гумилев
.
— Моя должность, Николай Степанович, как вам известно, маленькая,—
сказал я полуртом, боясь ветра,— я, как
бывший канцелярист
обезвелволпала
, спрошу------
— Очень вам буду благодарен.
И, простившись, не пошел, а проследовал по рельсам.
Я обернулся: он шел чересчур прямо в своей необыкновенной
шубе, шерстью наружу, как у шоферов богатых автомобилей —
такой один он во всем Петербурге.
Я шел один под ветром и чувствовал, как ветер, свой документ
под перчаткой у ладони — не дай Бог потерять!
Мне было очень холодно и жалобно.
На набережной образовалась гора из снега, и никак не обой416
Г
д$шь. Я стал карабкаться. А трудно — скользишь, проваливаешься
— а главное, не знаешь, может идешь над ямой.
И вижу, сзади какая-то женщина, тоже карабкается.
— Вот по горам — по горам уж лазаем! — не выдержала она,
подала мне голос, и по говору я понял: простая.
— Да, не знаешь, где ямы! — отозвался я ей полуртом, как
Гумилеву.
— А зато все наше: и земля наша и небо наше и все безобразне
наше!
— Трудная жизнь стала.
— Не жизнь,— подхватила она с сердцем — а жестянка из-под
разбитого экипажа.
И, как перышко, перепорхнула через яму.
А я по слепоте и неловкости моей, крепко прижимая пальцы
к документу под перчаткой —
вот Гумилев бы!
— подумал я,—
шагнул----------и ногой провалился.
ДЕМОН ПУСТЫНИ
Единственная комната, которую мы кое-как еще отапливаем,
это та, что рядом с моей — серебряной с игрушками. Я мерзну и
вечерами сижу на шкурках, а сверх пальто, и всегда в калошах.
На уголку стола около еды лампадка — ее огонек мне светит.
Табаку у меня часто не бывает — очень трудно его доставать
стало — и я курю все, что ни попадет; пробовал и ромашку и шалфей.
От шалфею хоть и душно, но не так душит. И часто болит голова.
И тогда я обматываю голову мокрым полотенцем и уж вроде
как в чалме сижу туркой.
А сплю я не раздеваясь, в шкурках. И в снах мне снится все
больше их жизни — заботы загородили мне все двери туда! —
— — японский принц подарил мне все свои сочинения с
раскрашенными картинками на японской бумаге. Все ПТО
(Петербургское Театральное Отделение на Литейном) во
вшах, кроме комнаты № 15, где выдают т-алоны на получение
жалованья. В комнате, где мы собираемся на заседания,
члены коллегии
танцуют. Через стеклянную
дверь в коридоре я вижу стол — очень белая скатерть
и посуда серебряная.
Стучите хорошенько!
— говорит А. Р. Кугель и лезет
бородой в мешок, из которого торчат селедочные головки
------
Тут наступила какая-то перемена: когда селедочные головы
покрыли голову А. Р. Кугеля, все окуталось чернотой — пучина
беспамятства. И вдруг я почувствовал, как отделился, и ясно
ощутил свою обособленность ото всего, я точно вынырнул —
14 А Ремизов 417
------я сижу в нашей комнате на уголку стула — поздний
час, давно все в доме заснули и только мой огонек от
лампадки светит. А я сижу с завязанной головой и курю
с промерзшей изнывающей беспредметной думой. И слышу,—
шаги стучат по лестнице, подымается кто-то. И от
этого стука (
обыск!
) запрыгал огонек — я его вижу:
отражается в стеклянной дверце шкапа.
Эх,— думаю,— и не вовремя ж! Я и сообразить ничего не
могу!
А уж близко, стучат — в нашу дверь стучат. Затаился
я — знаю, понапрасну идут, ничего у меня нет, и
какой-то пойманный страх. (Нет, ко всему можно привыкнуть,
только------не к обыскам!) И опять стук — настойчивый.
И вижу, как мечется огонек от лампадки в стеклянной
дверце шкапа. А надо отворить!------И вижу нашу
прихожую, только очень расширенную, как огромный
зал. И входит человек: весь он в пурпуре, пурпурные опущенные
крылья, как огромные легкие, висят, а внутри ничего
нет, одна белая реберная кость, как вырезанная на
гравюре, и лицо бледное такой бледностью, как у бедуина,
опаленное и иссушенное жаром пустыни, и черная борода
клином; а голова его, как на воздухе, не видно ни шеи,
ни позвонков. Я посмотрел ему в глаза — и увидел через
них то же самое лицо и те же глаза. А человек был один —
и один он и как
тьма
— против меня одного — не человек,
весь в пурпуре с пурпурными опущенными крыльями.
И я, как пойманный, завертелся на месте------
Два мира борются: мир новый и мир старый,
И красная волна корабль кренит,
И над гнездилищем всех пролетарских маят
Гремит бетон, железо и гранит.
И на бетонном пьедестале
Мир пролетарский мы скуем из стали
В немногие бесстрашные года.
(Стихи на детской продовольственной карточке: Б.)
ИМЕНИНЫ
Если Михаил Михайлович Пришвин —
борода увлекающаяся
,
Ключов Тарас Петрович —
борода неунывающая
. И не
знаю, что чудеснее, а пожалуй — борода бороды стоит! И если
Пришвин с лопарями на Печенге семгу ел —
с боков поджарена,
в середке живая!
— а в степи с киргизами на звезды молился
—
хабар-бар!
бар!
— Ключов знал названия всех книг, какие
только с незапамятных времен появились в России, и очень
хотелось ему иметь первые издания и, не имея — ну, хоть бы
одна попалась! — не унывал, ища —
А вы знаете: уныние — это такая пропасть, как потянет
— ступишь — и пропал. И подумайте: кто только
не поддавался за эти жестокие годы этому злейшему
соблазну.
Самый из смертельных годов — вошьгод — 1919-й! — а Ключов
так сумел его проводить и так встретил Новый, и когда он об
этом рассказывал, просто не верилось.
— Собрались, все библиотечная молодежь, и до утра песни
пели!
А ведь об эту пору — послушайте! — ни детей не рождалось,
не влюблялись, не женились, и какие там песни! И встреча песнями
нового года — а весна и въявь придет песенная! — еще
''• больше подбодрила
неунывающую бороду
, окощевелого Ключова.
s — Вот постойте,— говорил Тарас Петрович, умиленный и растроганный
песнями,— буду справлять свои именины, вот уж
I споем!
• И вспоминая, как до утра новогодние песни пел, кому только
; не поминал он о своих именинах.
, — Да когда же это, Тарас Петрович?
f- — 10-го марта, не забудьте!
' — 10-го марта, не забудьте, Тарас Петрович именинник! —
{ передавали друг другу.
;'. Признаюсь, тут и я постарался: страсть
творить безобра|
зия
и в самые тягчайшие годы и в самые унылые часы жизни ниI
когда не покидала меня.
?• Я всем, кого бы ни встретил, всякому рассказывал о Тарасе
{ Петровиче, какая у него бодрость — под Новый год всю ночь
? песни пел! —
неунывающая борода
! Я всем и каждому толког
вал, что 10-го марта — не забудьте! — Тарас Петрович именинник:
надо поздравить.
: — Собирается пирогом угостить!
— Да мы незнакомы,— с сожалением говорил какой-нибудь,
ни разу в глаза не видевший Тараса Петровича.
— Это ничего не значит.
— Все-таки неудобно.
Но этим не кончалось, я видел, как человек поддался, и мой
именинный зов засел ему в голову, и, пользуясь растряской, я
начинал уверять, что он хоть и незнаком с Ключевым, но что
Ключов-то его хорошо знает.
— И будет очень рад.
А с некоторыми я прямо начинал:
— О вас Тарас Петрович справлялся.
— Какой Тарас'Петрович?
•( — Какой? Ключов!
,,: И сразу переходил к именинам:
f — Собирается пирогом угостить.
14*
С января до марта время порядочно — и если за это время
сам именинник старался, я, как видите, тоже действовал.
И когда дней за десять до именин стали ко мне заходить будто
по делу, а между прочим (но это и было главное!) справиться
—
запамятовал!
— когда точно именины-то Тараса Петровича?
— и знаете ли, были и такие, которые, ей-Богу же, ни разу
его в глаза не видали, а только через меня, я почувствовал что-то
зловещее.
А когда накануне именин я встретил сестер Тараса Петровича
и они мне напомнили о завтрашних именинах и как они собираются
пирог печь и очень беспокоятся — дрожжей не достать! — и старшая
заметила:
Народу-то назвал много, боюсь, пирога не хватит!
—
я почувствовал себя очень неловко.
И вот наступил этот день —
Тарас Петрович сегодня именинник!
Я собрался спозаранку — так мне его сестры наказывали! —
но когда я пришел, в его комнате уж набилось народу порядочно.
Стояли, сидели и терлись около книг.
Тут я сразу же заметил и кое-кого из своих — соблазненных.
Разговаривали негромко. Имена учреждений, имена заведующих
и из всех имен чаще самые громкие —
пищевые
: Пучков,
Бадаев (подписи на продовольственных карточках), товарищ
Молвин, Мухин, Ложкомоев и наш василеостровский Лукич.
Именинник в белой вышитой рубашке, подпоясанной ремешком,
закрывая книгу своими спускающимися на глаза волосами,
показывал книжнику — это
первое издание
, которого он добился-таки.
Разговаривали доуг с другом нетерпеливо, переминались,
а некоторые, прислушиваясь, застыли с поджатыми губами, и у
всех играло на лице умиленвое предвкушение. И этого никак
нельзя было скрыть. И книжник над
первым изданием
чмокал
губою:
из кухни проникал особенный дух свежеиспеченного
пирога — сейчас самое время из духовки вынимать!
И действительно, пирог готов! — сестры Тараса Петровича,
раскрасневшиеся от печки и не без тревоги (хозяйский глаз сразу
соображает!), попросили час в соседнюю комнату.
И сейчас же мы обсели весь стол, и все-таки стульев на всех
не хватило.
— Ничего, мы постоим! — охотно соглашались, забирая тарелку
с кусочком пкрога.
И на минуту все погрузилось в безмятежный чавк.
Я подобрал рассыпавшуюся по тарелке начинку, доел крошки
и затаился:
Не дадут ли еще'
В комнату поодиночке входили новые поздравители. А за
стеной слышно было, как соседняя комната нагружалась. Отъевшие
вставали, уступая место. (
Да, больше не попадет!
)
Еще три-четыре человека получили по кусочку —
...Закладка в соц.сетях