Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)

страница №33

едва дождался. Казалось, часы прошли, пока не закипело.

Стакан за стаканом — глотаю большими глотками — огненные
куски!
Неутолима жажда моя
Жажду! Жажду!
Дополз я до умывальника, открыл кран, полил в пригоршню
холодной воды — и вода в моих руках обратилась в пламя.
Пламенем я умылся
Жажду! Жажду!
Слышу, говорят:
— Уксусом натереть надо.
А я, валясь на кровать, как последней милости прошу:
— Уксусу бы мне выпить!
И тут опять стужа напала на меня и затрясла немилосердно,—
и я трясусь всем моим измученным телом, немилосердно —
ув-в-в! — стучу зубами.

336




Я вскочил с кровати — спиртовка пылала: отверстие, куда
вливают спирт, забыли закрыть, и вот с двух концов пылало
И не духом, руками я погасил пламя.
Мои руки, как пламя.
Кричу:
— Не берите руками горящие предметы, горячо, обожжетесь!

Но моего голоса не слышно.
И в смертной тоске я подбираюсь весь, свернулся в комок:
стужа хлещет меня, а голова, как спиртовка, подожжена с концов,
пылает,— вот разорвет.
— Приехал из Москвы скопец Иван Дмитриевич,— говорит
сосед матрос Микитов,— на Москве украли Царь-колокол!
Украли царь-колокол? — повторяю, и обида жжет.— Когда
зазвонит царь-колокол, восстанут живые и мертвые!
Вот тебе
и восстанут! А вот возьмет дворник метлу хорошую и сметет всех
воров с русской земли, как сохлые листья, сметет в помойку
И опять кричу:
— Не берите руками горящие предметы, горячо, обожжетесь!
Но моего голоса не слышно.
А Иванов-Разумник с пудовым портфелем, как бесноватый из
Симонова монастыря.
— Это вихрь! На Руси крутит огненный вихрь. В вихре
сор, в вихре пыль, в вихре смрад. Вихрь несет весенние семена
Вихрь на Запад летит Старый Запад закрутит, завьет наш скифский
вихрь. Перевернется весь мир. И у кого есть крылья------
— Уж народ-то больно дик, ничего не поделаешь! — горюет
Шишков, простуженный.
Тут и Замятин, вижу, в сереньком, только что из Англии вернулся,
еще на человека похож, осторожно прислушивается.
И Пришвин с электрическим самоваром в руках.
— Михаил Михайлович,— прошу,— дайте ваш электрический
самовар на одну ночь, спирт у нас кончился.
— Я вам молока пришлю. Два рубля бутылка.
А сам крепко держит самовар, не выпустит.
— У Ивана Алексеевича халтура поправляется,— смеется Микитов,—
продал два вагона кофею, а кофей — из голубиного помета.

Да, как сохлые листья в помойку! — повторяю я, и обида душит
меня.— Погубили Россию! Последние головни горят. И осталось
русское сердце — сапогом его! — и слово — да черта с этим
словом, пиши и говори по-тарабарски! Кара? Нет, это суд Божий.
Царь-колокол воры украли!

И опять кричу:
— Не берите руками горящие предметы, горячо, обожжетесь!
Но моего голоса не слышно: мое слово воры украли!

337


И я лежу, свернувшись в горящий комок — последняя головня.
А из соседней комнаты слышу: это дебренский старец* Иван
Александрович о России — о чем же еще? — о России, ведь о ней
все думы.
— У России душу вынули.
И слова его, как гвозди.
И вдруг я увидел — и мне в огне моем стало покойней,—
в ногах у меня по стене длинная повисла змея:
голова змеева, а рот человечий!

внимательно так смотрит, надолго повисло, крепко.
И я понял: это — страж мой, и будет со мной неизменно.
И за шкапом показались две морды:
уши ослиные, борода козья, а глаза умные
песьи — кланяются.
И из-за железной печки мелькает и вьется------
И я понял: мне не подняться.


Вижу нашу тесную прихожую------
Входит Микитов, огромный, черный, в черной балтийской
матроске:
Я три ночи не спал,— места себе не нахожу, так и побежал
бы. И бежал бы, пока хватит духу. Нет, Россия не
может погибнуть! Земля дремучая — по кустам, по ельнику
прячется дремучая сила, молчит. Только ее имени не
знаю. И как назвать? Иду я по Невскому, руки горят------

Иван Сергеевич,— говорю,— посмотрите: прогнивает от
неправды человеческое сердце. Кровь — три года нож и
пуля! — кровь и грязь — все хватком, все нахрапом, не
обманешь, не купишь!
, и нет милостыни мира, только для
себя,— озверело наше сердце. Бессовестье душит Россию.
Гневом дремучего сердца обличите вы эту неправду, эту
ложь, кровавую мару
. А он ничего. Вышел и дверь прихлопнул.

И вижу, опять входит, несет кожаную подушку в белой
наволочке и в угол ее, потом принес другую, а потом
третью и все в угол, одну на другую.
Белые подушки поднимаются в углу, как белая крышка
гроба.
Белую крышку гроба вижу в углу нашей тесной прихожей.


Лежу в огне, горю — стужа больше' не трясет — стреляет в
ухо, горю.
Горю в огне. Кашель душит,— рвет глотку. Душит ржавь.

338


'*И не могу остановиться, не могу остановить мысли: они —
ka'k вихрь.
И я выговариваю все мои мысли: боюсь, разорвет.
Я говорю, говорю, говорю и не знаю, чего говорю, я выговариваю
мысли: они как вихрь. Стой! передохнул и опять: не то
разорвет,— говорю, говорю, говорю.
Я жду чего-то.
Приходят в дом, слышу, стучат дверью, но разговора не слышу,
как онемели. Все затаилось, ждут чего-то.
За стеной, в соседней квартире, ребенок плачет,— помню, по
весне появился на свет,— плачет и плачет. Потом девчонканянька,
укачивая, поет песню. И мне чего-то жалко, жду чего-то и
чей-то голос зовет:
дам тебе я на дорогу —
Лежу в огне, горю. Стреляет в ухо. Душит ржавь. Горю.
Мой неизменный страж — змея.
Змея по стене в ногах.
Седой дым ползет. За дымом комнату не узнаю. Просторная и
высокая, не та. Седой дым ползет по потолку.
Просто,— говорю,— белая рубаха, кипарисовый сольвычегодский
крест, дощатый гроб
.
И чей-то голос зовет:
дам тебе я на дорогу —
И чего-то жду и жалко мне.
Сторожит змея —
горько раскрыта пасть.
И ходят по углам в дыму, прячутся, крыят —
один, как на ходулях, маленький, пузатый,
торчит пупок.
И опять говорю, говорю, говорю — мои мысли, как вихрь:
разорвет — говорю, говорю, говорю.


Поздно вечером приехал доктор.
Первый раз вижу. (Афонский — он меня знает — приедет только
завтра.) А этого позвали, я понимаю: очень со мной беспокойно.

Доктор слушал, нырял, выстукивал.
— Крупозное воспаление. Левое легкое — на почве алкоголизма.

Тут я как очнулся: всю вижу комнату, только сквозь дым.

339


— Я не пью!
— На почве алкоголизма.
Закрыл крепко глаза и покорился.
А в доме совсем затихло, и по соседству тихо.


Лежу под огненным покровом.
— Матерь Божия, спаси, спаси! — слышу неотступно и
жарко.
А я покорился.
И представляю себе — на почве алкоголизма!
— ночь, я иду в Москве по Долгоруковской, пробираюсь к знакомому
кабаку, где торгуют дольше, чем в других. Я знаю такие
кабаки. Осень, грязь, луна серебрит булыжник. Остановился у
фонаря, крепко зажал в руке медь------
— Матерь Божия, спаси, спаси! — слышу неотступно и
жарко.
Зажег я огарок, поставил на стул, плюхнулся на диван. Догорает,
чадит, а потушить не могу. Опустил я палец в раскаленный
подсвечник ------
— Матерь Божия, спаси, спаси! — слышу неотступно и
жарко.
В отхожее место в угол я запрячу бутылку, запрусь. Господи,
измаялся я и нет мне выхода! И вижу, сижу я у Спасской заставы
в Гробу — трактир третьего разряда.— и Мозгин Мишка со
мной, остекленел весь, пропиваем крест. В Новоспасском монастыре
ко всенощной звонят.
— Матерь Божия, спаси, спаси!
И не могу я подняться, лежу пригвожденный под горящим
покровом, жестким, как из чертовой кожи, не могу стать с огненного
креста моего, из костра палящего, а стать бы мне на ноги и в
последний раз —
последний раз
поклониться до самой земли
сердцу человеческому, изнывшему от обиды, утраты, раскаяния —
сердцу, задохнувшемуся от неправды нашей — сердцу щадящему
и жалостливому во власти беспощадной суровой судьбы,—
сердцу, надрывающемуся в смертной тоске —
Тройным рыданием зарыдал бы я------

340




------пробил я черепом дно моего дощатого гроба, полетел
сквозь землю — на мне белая рубаха и крест кипарисовый
—
Мать сыра-земля!
------вниз головой лечу в земле через земляную кору —
кости и черепа, куски тела, персть и прах — чую состав
земляной, сырь, чую запах земли —
Мать сыра-земля!"
------прорезаю земляную кору, недра земли — песок и камень;
камень пробил, сквозь камень лечу — в огонь.
Огонь, как море в грозу!
Нырнул в огонь.
И иду под огнем, как под водой, иду в самую жгучую
глубь. И как из шайки, окачивает огнем.
Сердце, как голубь, вот дух перервет.
И вдруг вижу: над головой синее небо и сквозь небесную
синь светят звезды!
К звездам высоко лечу над землей — на мне белая рубаха
и крест кипарисовый —
Сестры-звезды!
Я лечу над землей, звезды горят, и память горит! как
звезды —
о тех, кто тоскует —
кто не находит места себе на земле —
кто глухими ночами безнадежно бьется о стенку и просит
и молит безнадежно------
Сестры-звезды!
В вихре несусь я за звезды — дух во мне занялся и сердце
стучит — в звездном вихре несусь я.
Все мне странно — и огненный столп, и косматые звезды,
и, как огонь, золотая парча, и крылатые очи.
Золотые запрестольные иконы, ликов не вижу, золотые
крутятся в вихре, но я узнаю: это ангелы Божьи!
И я руки мои простираю:
Здравствуйте, ангелы Божьи!
И подают мне ангелы Божьи свои горячие руки.

И я, как подожденный, взвиваюсь огнем и огнем несусь
в небеса.


Был доктор Афонский. Стучал и слушал. Какой он чего-то
сурьезный. Завтра кризис. Велел камфору впрыскивать и банки.
Когда смеркалось, вошел Философов. Вошел он как-то боком и
стал боком, на меня не смотрит.

341


Или дым мне глаза застилает?
— Дмитрий Владимирович! — здороваюсь.
И вспоминаю, как в Вологду посылал он мне Мир Искусства
и как в первый раз я пошел к нему в Басков переулок (это
в первый самовольный приезд мой в Петербург, который я тогда же
с первого дня полюбил).
Хочу спросить о Савинкове.
А Философов не дает говорить.
И правда, мне говорить очень трудно.
— В Русском историческом журнале,— говорю,— есть о
московской бане XVII века. Бани древяни; пережгут камение румяно,
разволокутся нази, облиются квасом уснияноМ, возьмут на
ся прутье младое, бьются сами...

И вспоминаю Розанова, Егоровские бани в Казачьем, соседи
мы были.
— Розанов в Сергиев Посад переселился! — говорит Философов.

И слышу, Савинков:
— Я всеми грехами грешен, но родине и свободе я не изменял.
— Борис Викторович, а что такое свобода?
И вижу страж мой — змея на стене в ногах: горько раскрыла
пасть:
Свобода?
И я ищу такую точку, так скорчиться мне и извиться, чтобы
упереться и откашлянуться. Ржавь меня душит.
Свобода! Был человек связан и скован, освободили: иди,
куда знаешь! делай, что хочешь! — ну, веревку и прячешь, а то неровен
час, вон крюк в потолке крепкий------•

А на воле подымается ветер, в окно стучит, вольный.
Когда ставили банки, очень было страшно: пламя синим языком
стоит в глазах.
А на воле ветер так и рвет, так и стучит.
Слышу:
— Печку невозможно топить, очень сильный ветер.
На воле ветер — все семь братьев вихрей — стучит железный,
крутит, вьется над домом, над Островом, над Петербургом.
На Руси крутит огненный вихрь. В вихре сор, в вихре пыль,
в вихре смрад. Вихрь несет весенние семена. Вихрь на Запад летит.
Старый Запад закрутит, завьет наш скифский вихрь. Перевернется
весь мир
.
И ищу такую точку, так скорчиться мне и извиться и откашлянуться.
Ржавь меня душит.


Я стою в горной долине не то в Шварцвальде, не то в
диком Урале, не то на Алтае.
Там на вершине в темных тучах буря ломает небо и свистит
ветер ужасно, вьюжным свистом трясет долину.

342


Я весь в белом, золотая стрела пронзает мне левое ухо,
и другая стрела в правом боку, и третья вонзается в самое
сердце.
Три гвоздя вбиты мне в голову и лучами торчат поверх
головы, как корона.
Я знаю: я прошел через землю сквозь самые недра, через
огонь, я был в царстве звезд и от звезд в звездном
вихре за звезды на небесах. Я прошел все мытарства, я
сгорел на огне боли и смертной тоски, я взойду на вершину.
А там шум, свист, грохот, там буря ломает небо —
И я взял трость — эта трость огромадна, как мачта,—
я поднял ее до самой вершины.
Эй, кто там! Отзовитесь! — крикнул я, рассекая свист
ветра.
И увидел: как на зов мой из клубящихся туч весь в малиновом
наклонился ко мне с вершины, щурится — нос утиный.

И я напряг всю мою силу, духом вбежал я вверх по мачте
и стал на вершине.

И стоял среди бури под обломками неба, затаил всю мою
боль — сердце мое истекало кровью, из прободенного ребра
сочилось, а голова в гвоздях пылала.
Я собрал весь мой голос и крикнул окровавленному
миру: Станьте! Останови-тесь! — на четыре стороны кричал
я с вершины, и голос мой рассекал свист ветра.—
Пробудитесь к жизни от смерти, откройте глаза, залепленные
братской кровью, переведите дух ваш ожесточенный!
Кровавая Мара третье лето жрет человечье мясо, лакнула
крови и пьяна, как рваное злосчастье, ведет вас; в руках
ее нож — на острый нож Вы, братья! в мире есть правда,
не кровава и не алчна; она, как звезда, кротко светит на
крестную землю!

Я кричал, рассекая ветер, я кричал всему миру от моря
до моря.
И слова мои были, как кровь, как огонь, как камень.
И со словами я выплевывал мою кровь и огонь и камень
в жестокую долину, где решал судьбу бездушный нож да
безразличная пуля.
А над моей головой ломалось небо и свистел ветер ужасно.
И вот, как от удара, сшибло, и я упал.


Свет светит и небо без облачка чисто — я лежу у моря
на жарине —
Пустынный остров — Оландские острова
Крупная брусника ковром устилает остров.
Я весь в белом, золотая стрела пронзает мне ухо, и дру343

гая прободает мне бок, и третья вонзилась в самое
сердце, а на голове моей три гвоздя лучами, как корона.
Я лежу на жарине в бруснике — и правое крыло мое висит,
разбито.


— Фиандра, содержатель веселого дома в Александрии и
продавец всяких восточных лакомств, в воздухе раскинул
над землей свою палатку, поставил вверх ногами —
не знаю, чего поставил, огоньки какие-то,— а вверх ногами
он поставил так...— Фиандра чего не придумает! — завел
медведчик свою гнусавую волынку — огоньки замелькали,
завыла волынка, и все задвигалось, зашевелилось, как в
первый день творения.
И пошла жизнь.
Я прохожу коридором мимо растворенных комнат — комнаты
битком набиты, и все это москвичи из прошлых лет, я
знаю их в лицо, и не знаю по имени, это с Бронной и
Пречистенки, актеры, актрисы, акробаты, клоуны, натурщицы
и просто так, жаждущие искусства и из ночных кофеен
с ледяными эфирными руками. Они высовываются из
дверей, и глаза у всех раскрыты.
На мне белая рубаха, золотые стрелы и гвозди короной.
Где,— говорю,— моя комната?
Тут выскочил какой-то — сюртук на голое тело, показывает:
Вон та со ступеньками!
Комната со ступеньками — моя комната: тесна и без окон,
белая-не-белая плесень густо покрывает стены, и совсем
пустая, ни стола, ни стула, ничего, и крашеный пол
забрызган известкой.
И пала мне на сердце тоска.
Стою, как в погребе,— такая тоска! — а за дверью прячутся,
подсматривают: Что, мол, будешь делать в своей
комнате, как вывернешься?
— и, слышу, воет волынкамедведчик!

И не знаю я, на что и решиться, и тоска заливает мне
душу.
Спасите! — Спасите меня! — простер я руки к белой
сырой стене —
И сорвался.
И лечу вниз головой через глубокую непроглядную
тьму, вниз головой на землю.
И вот-я на земле------
Я лежу на земле, обтянутый сырой перепонкой, и не разбитое
крыло, прячу я за спиной мою переломанную лягушиную лапку.
* Комната освещена ярко. Около моей кровати что-то делают, копошатся.
Не пойму ничего. Потом чувствую, как снимают с меня
белье: переменить надо свежее.

Кризис наступил.
И мне горько до слез, что упал я и туда не вернуться, что нет
ни крыльев, ни золотых стрел, и тех слов не повторить уж, а лежу
я — обтянутый сырой перепонкой, и прячу за спиной мою перебитую
лягушачью лапку.
Посмотрел я на стену, а змеи нет —
залила огонь и уползла!
Вижу шкап, на шкапу картонка.
И мне горько до слез, что лежу я, глотаю ртом воздух, как
лягушка.
И в горечи моей я подбираю мое постылое перепончатое тело,
чтобы быть совсем незаметным, и ищу такую точку, так скорчиться
мне и извиться, чтобы легче откашлянуться.


День тяжел, а ночь для меня ужасна. Я боюсь ее, душной: не
могу отдохнуть от кашля.
И измучил я всех —
Верчусь, как вьюн.
Простите меня за все эти кашли мои!
Подобрался, чтобы незаметнее быть, совсем скорчился.


Вижу я Невский — вода — весь Невский в воде.
Или Нева разлилась?
А я не боюсь воды, смело иду, и за мною народ бредет —
по колено в воде. Дошли до купален.
Тут все и разбрелись.
Я дальше пошел. А там снег, тихо падает снег и ложится
на землю, чистый, как в крещенский сочельник.
И я чую: тишина, как этот чистый крещенский снег, ложится
мне на душу.


Вот беда! Ночью — теперь я не так уже кашляю,— когда все
|заснули, прискакала Баба Яга и подменила мне ногу.
И я ничего ей не мог: ни сказать, ни остановить. Есть у меня
Иуд очка-кукушка, покуковать бы, да как на грех куда-то засунул
|под подушку.
И вот правая нога у меня не моя — костяная!

344


345




Лежу с костяной ногой —
В воскресенье, даст Бог, и встану.
Неловко с костяной-то, да как-нибудь уж.
Лежу, потрагиваю ее, костяную, пеняю Яге:
Ну, что за радость, добро бы какую взяла богатырскую,
а то...

Очень мне есть хочется.
Все прошу ухи—-демьяновой.
Уж ходил Микитов в Андреевский рынок, да опоздал; с пустыми
руками вернулся.
А ночью долго я заснуть не мог: и голодно, и сна мне что-то
нет, Гоголя читал, Вечера.
И только завел глаза, вижу: лежу в нашей комнате, как
и въявь лежу, а по бокам у кровати морские черти. Потрогал:
черные, шелковые.
Черти,— говорю,— балтийские, наловите мне рыбу!
А они и говорят:
Никак невозможно, завтра воскресенье, а под воскресенье
заказано нам рыбку ловить!



В воскресенье я поднялся и робко пошел на своей костяной
ноге —
Белый свет — благословен ты, белый свет! — а мне больно
смотреть.
Сестра моя! не достоин я рук твоих и забот твоих. Прости
мне жестокое слово и нетерпение мое. Один виновен — один и должен
нести!

Белый свет — благословен ты, белый свет! — а мне больно
смотреть.
XIX

Тот день для меня был роковой: я захворал крупозным воспалением
легких.
Захворал о ту же пору А. И. Котылев, не знаю за что не раз
выручавший меня в моих литературных делах в самое крутое для
нас время. И, слышу, помер.

А меня спасло.
С. П., ухаживая за мной, не вынесла, и последние дни мы оба
лежали.
И это для меня было самым тяжким: ведь все из-за меня! —
и я ничем не мог ей помочь.
За неделю, как я поднялся, я написал вот эту мою память о снах
и видениях, за болезнь, огневицу и вечную память — слово
мое, переговоренное без слов тогда еще, там, ночью, в Кремле
после всенощной.
У меня такая крепь на душе — поет. И мне все любо. Сколько
во мне сил сейчас. Чего-то радуется. Слушаю, смотрю —
и чей-то голос зовет меня —
Дом наш переполнен любовью. И эта любовь мне светит.
, А сегодня я встретил человека — нежнейшей души.
Это И. С. Биск — старый знакомый С. П.— приходил прощаться.

XX

Вчера опять началось выступление. Но, кажется, есть и прок:
будут говорить о мире. Сегодня арестовано временное правительство
— узнали после обеда.
25 минут 10-го вечера (по моим) с Авроры выстрел!
Накрнец-то Владимир Ильич взял власть!
Видел во сне землянику: целая корзина, да мыть надо —
грязная. И розу, которую положили С. П. Уписывал я, как кот,
куренка. А живем в гостинице.
На другой день из газет:
В час ночи в квартиру Цвернера, находящуюся в 6-м
этаже д. № 13 по Демидову переулку, влетел артиллерийский
снаряд весом около 10 пудов. Пробив стену,
снаряд упал на письменный стол. Так как взрыва не
последовало, то обошлось без жертв
.

346


ОКТЯБРЬ
I

56 дней — 8 недель высидел я в комнатах после болезни.
Я прислушивался к воле за стеной, слушал рассказы с воли и писал
Россию в письменах, по обрывкам документов из ничего
воссоздавая старую Россию — ее потревоженных китов, без которых
она немыслима:
баня — печь — ковш — базар — полиция — псалтырь
— часовник — патерик — сундук — крест — грамотка
— столбец — гадальные карты — странник — оракул
— письмовник — календарь — святцы — помещик —
азбука
и т. д.
Да потихоньку сидел над Временником —
всеобщее восстание!
Так и шли дни, перевиваясь снами.


Поздно вечером разговаривал с А. А. Блоком по телефону: ему
кажется все таким мирным. А я ничего не знаю. Тогда (в феврале)
была легкость и тревога — рушилась вековая стена. А теперь —
даже весело: что-то из всего из этого выйдет? И надолго ли хватит?
Смешение тьмы, дикости и самых ярких пожеланий.
У нас в доме обыск. Солдаты в турецких шапках.
А главный — женщина.
Вы ездили на Кавказ до станции Семлева?
Ездил,— говорю.
И понимаю: тут не в Кавказе дело и не в Семлеве, тут
что-то еще! И действительно, не успел я ответить, как
солдаты в турецких шапках пропали, а я жду поезда. И замечаю,
что по спешке набрал я в дорогу много лишнего:
рваные калоши, линючую новобранку, гимнастические
гири, всех цветов сартские тюбетейки, ключи, чулки,
банки из-под какао. И все это я выбрасываю, спешу — а
вещей гора! А за вещами у золотого пчелиного домика
А. А. Блок на костылях:
Малина,— говорит,— спелая!

348


II

Ничего не знаем, как после большого праздника, когда газет
не бывает. Министры Временного правительства сидят в Петропавловской
крепости. Жалко мне М. И. Терещенку. Звонил Блок:
тоже о Терещенке. Вспоминали Сирин и все те годы сирийские —
какие далекие!
------входит Владимир Унковский, за ним мальчик из магазина:
несет ему пальто зеленое —
Достоевского! — говорят.

Керенский наряжен монахом. И какой-то еще весь изможденный,
а зовут его Загафедин. Я подумал, этим именем
назову какую-нибудь мою игрушку — загафедин!
А зачем царя спихнули? Надо самим лучше сделаться,
а потом и решать!
— говорит Загафедин.
Керенский брезгливо:
Сам насмородил! — и оправляется: непривычно ему в
монашеском.
А сказали бы домой идти и винтовку бросил бы! —
Унковский, в зеленом пальто Достоевского, юркнул в картонку.

Я умылся грязной водой, а Чуковский плачет.
Мне,— думаю,— нехорошо, а ему — к прибыли. А он все
плачет.
Купил,— говорит,— карету, а лошадей нет! Купил кольца
для кур, а и кур нет!

И опять входит мальчик — который принес Унковскому
зеленое пальто Достоевского Посылка от Ф. И. Щеколдина!
И сам Щеколдин появился. Распаковали посылку: а это
высокий горячий кулич и коробка с напильниками. Щеколдин
осмотрел кулич и напильники и скрылся И еще
несут посылку: от А. Н. Рябинина. Это яблоки — и все-то
прелые, лежалые! Пасмурный облачный день. Тихо необыкновенно,
и только слышно, как звонят к обедне
На худой конец за'сорок верст слышно! — подал голос
Унковский из картонки.
Сели в автомобиль и поехали.
III

Умер наш домовый хозяин Д. П Семенов-Тянь-Шанский
Вчера он у нас читал свой Временник, собирался прийти оканчивать
сегодня вечером.
-------в Петербурге переворот, бегут солдаты, и у всех
у них новенькие блестящие погоны:
Мы теперь все офицеры!
И входит Д. П. Семенов-Тянь-Шанский с рукописью.
И вижу я: хочет он оплести нас шерстью.

349


IV

Получено известие из Москвы, будто во время переворота
сожжен Василий Блаженный.
— Что же это такое сделали? — Ф. И. Щеколдин плакал, говоря
по телефону.
А я не верю — не хочу верить. А если? если остались одни
развалины, они будут святей неразрушенного. Нет, только бы чтонибудь
осталось!

Приходил П.: он очень смущен, оторопленный:
— Не бежать ли нам?
— Да нам-то чего?
Вот так все и разбегутся.
О хлебе: хлеб тяжкой, это с соломой; хлеб грядовой, это
с мякиной.
------мысли бежали так быстро, не выговариваясь, одним
чувством! И я увидел Р. В. Иванова-Разумника. И дважды
вместе съездили за границу: сначала в Рим и назад,
потом в Париж и домой. Что было дорогой, не помню,
только помню — попались нам сербские солдаты. А у
Аверченки парикмахерская и аукцион. Я принес картину
Бориса Григорьева и не знаю, кажется, ее уже продали.
И что странно, самому же Борису Григорьеву с придачей
Добужинского. Добужинский тут же выдергивает канву
из вышивки — мед и яблоки, такая картина. 3. П. Гиппиус
спрашивает, откуда я знаю, как она верует? Ничего
подобного,— говорю,— это все М. К. Вольфсон: 5-я
глава из Евгени

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.