Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Взвихрённая Русь (автобиографическая проза)

страница №27

бывалый, сколько лет жил
в Германии, знает, что такое немецкое дело.
— У немцев, посмотрите, едет ли желтый почтовый автомобиль,
какая важность у почтового чиновника: Reichspost! — или
обратите внимание на вагоновожатого, вам покажется, не простой
вагон ведет он, а какой-то особенный, и случись что, все разрушится
— Германия! — весь мир, или когда сдаешь заказное
письмо, ведь с твоим письмом так мудруют — так наклеивают
и подписывают, словно в твоем письме сама судьба — Германии!
— всего мира. У немцев нет этого маленького дела, маленького
человека — должность моя маленькая, сам я маленький человек!—
нет этой нашей русской сгорбленности и пришибленности,
и эту походку трусцой, семенящую, где вы ее там встретите?
Да, такие не распразднуют свое добро.
Пришвин соглашался, но его будоражил и веселил этот взвих
или, как твердил Иванов-Разумник, скифский вихрь, буря — пьянящая
китоврасова музыка — безумье, когда все ни на что, а
так — рывь, колебание мира, и все эти взвихнутые вертящиеся
в вихре палочки — танец бурь, танец битв, крутящейся крути
все круче и круче — танец революции.
А кроме того — Пришвин охотник — весна! — ошалел, потянуло
на землю к траве и лесу.
На Пасху у нас все было — Шишков, как всегда, и мучное
слово сдержал.
Встретили Пасху с Пришвиным.
На второй и третий день было большое сборище, как всегда.
Как всегда, Федор Иванович Щеколдин и Наталья Васильевна
Григорьева, Леонид Добронравов, И. А. Рязановский, А. М. Коноплянцев,
Р. В. Иванов-Разумник.
Приходил и Александр Александрович Блок — и это в последний
раз был он в моей серебряной игрушечной комнате — в обезвелволпале
(в обезьяньей великой и вольной палате).
Блок, для меня необычно, в защитном френче, отяжелелый,
рассказывал о войне —
какая это бестолочь идиотская — война!
И за несколько месяцев — служил он в каком-то земском отряде
— навидался, знать, и наслышался вдосталь!
И была в нем такая устремленность ко всему и на все готового
человека, и что бы, казалось, ни случилось, не удивишь, и не потужит,
что вот еще и еще придет что-то.
А что-то шло — это чувствовалось — какой-то новый взвих —
Ведь, и за этот месяц уж чувствовалось, что дальше так продолжаться
не может, и можно на все решиться, только бы перемена
и, что бы ни произошло, все будет лучше —
Я слышал, как одни ждали немцев, я скоро услышу, как другие
будут рады Корнилову, а третьи — что бы там ни было — главное,
конец войне! — и таких большинство, обрадуются Ленину и встретят
Октябрь ладно.

256


VI

ПЕРВАЯ СМЕРТЬ
На четвертый день Пасхи умер доктор А. Д. Нюренберг.
Это первая смерть моего возраста — мы родились в один год
и в один месяц.
Живой человек — бессмертный, казалось! — ив несколько
дней всему конец.
Добрый он был человек — такими добрыми родятся только
очень талантливые — и умница.
Лежал он на Фонтанке в тесной Кауфманской часовне.
Я пришел спозаранку.
Какие-то старушонки, спешившие за мной — дорога к ча'совне
путаная — стояли у стены, трясли головой, жалко смотрели красными
от слез старыми глазами.
Много приносили венков и так цветы —
А эти старушонки ничего не принесли — они только сами
пришли с Острова за Калинкин мост на Фонтанку — принесли
свой непосильный труд и жалость.
Я помню, что-то он рассказывал о старушонках и о беде их
несчастной, о своих соседях.
Я смотрел на желтый крепкий лоб — какой умный упор! Но глаза,
закрытые плотно, не светили. И только брови — одна к
другой — чернее еще чернелись.
И мне вспомнилось: приехал он однажды после приема, лег на
диван в нашей тесной столовой — просто так полежать; я пошел к
себе, занялся письмом и совсем забыл; вхожу зачем-то в столовую,
протянул руки, чтобы на стул не наткнуться — чуть-чуть огонек
от лампадки светит — а он с дивана тихонько руку да за ногу
меня — и поймал!

И с этих пор и не знаю, отчего это бывает, я почувствовал
что-то такое доброе в его душе, и еще понял тогда же, и тоже не
знаю, отчего это бывает, что одинок он в сутолке своего дела и,
хоть большая гремит слава, а счастья нет и нету.
Старушонок совсем к стене прижали.
Все приходил народ — пациенты — очень много, всю часовню
набили и венков много — весь в цветах.
Последние цветы — последний поклон молчаливый и — безответный.

Я все смотрел на желтый крепкий лоб и думал и тихо покорно
мирился со смертью: "
в суете своего дела очень он устал, а теперь ничего
не надо, вот и лежит спокойный непробудно — телефон
не разбудит и торопиться некуда
.
И еще думалось:
9 А Ремизов

257


трудно очень жить стало, так трудно, что просто иногда
завидно — мертвому завидно: не могу я быть ни палачом,
ни мстителем, ни грозным карающим судьей и всякая
эта резкость революционного взвива меня ранит и мне
больно — моей душе больно
.
На кладбище я не пошел — очень далеко, надо по железной
дороге! — а проводил, как выносили.
И все я смотрел — провожал.
Венок из маленьких синих цветков, подвешенный на колеснице,
подпрыгивая, лучился синим.
Солнечный весенний день.
VII

МОЛЧАЛЬНИК
Не все на Руси крикуны и оралы и не всякий падок на
крик.
Сказать о русском человеке, будто пустым крикливым словом
взять его можно с душой и сапогами, это неверно.
И не одна только примазавшаяся гирь и шкурническая мразь
сидит нынче по русским городам и верховодит.
Приехал И. С. Соколов-Микитов, солдат — летчик с фронта —
большой молчальник, слова не выжмешь.
— Какими,— говорю,— судьбами?
— Выбран делегатом в Совет рабочих и солдатских депутатов.

Ушам не верю.
— Кто же выбрал'
— Шестнадцать тысяч за меня, как один. Вот и послали

И рассказал мне, как на собрании у них первыми крикуны повыскакивали
и стали бахвалиться: кто чего может' А он, Микитов,
молчком сидит и только потом обмолвился, что, мол, зряшное это
все бахвальство-то, ни шапками не закидаешь, ни горлом дела не
сделаешь. И как стали выбирать, крикунов-то взашей, а его на
атаманское место в Совет.
И вправду Соколов-Микитов большой молчальник и, коли
скажет, бывало, с толком скажет, не даст в обиду, и прок
был.
Но скажу, что вышло: и не то чтобы закричали его крикуны
и оралы, но сам-то он перемудрил и до самого конца, как в моряки
поступить балтийские, три месяца ходя в Совет, не проронил ни
слова.
Слово — серебро, молчание — золото, а если уж чересчур, то
просто — сом-молчальник!

258


VIII

ТУРКА
А бывают на свете люди и тоже про них не скажешь, что из
породы они человеческой, ну, как рисуют человека на картинках
возрасты человеческой жизни, нет, это не человеки, а сказочные
люди, о которых всякий в книжках читал — в сказках, и вопреки
здравому рассуждению верил, что они в самом деле есть.
Я знал такого, кличка ему Турка Туркой все его и звали —
Илья по имени, по прозвищу Турка.
Обыкновенно появлялся у нас Турка перед наступлением
какого-нибудь важного события
И вот в апреле появляется Турка.
Турка рассказал о демонстрации, с которой он только что —
первая в Петербурге демонстрация с черными флагами.

— Денег столько, сколько подымешь, а земли столько, сколько
обежишь.
А заодно рассказал Турка и о приятеле своем, тоже турке,—
не то в Рыбинске, не то в Кадникове
Турка в географических названиях всегда путал и начнет
другой раз про Чернигов, а сведет на Кинешму, то же и в именах,
& что до численности, уж подлинно обсчитывался — из одного
выведет три, а из трех — всю дюжину.
Так вот где-то в Кадникове жил-был этот турка Киреев Григорий
Сильвестрович.
— Человек одинокий, жил Киреев тихо и смирно, торговал
рыбой и одного дожидался в одиночестве своем — праздников:
сначала Рождества ждет, потом Благовещения, потом Пасху
И т. д. И вдруг нежданно-негаданно грянула революция и все
Перепуталось и так перевернулось, ни с того ни с сего выбирают его
^городские головы, и вся Кинешма от мала и до велика — здравствуйте,
пожалуйста, Григорий Еремеевич, быть вам головой!

Он и растерялся: еще б, головой!.. И в один прекрасный день после
годовинных поздравлений ясно почувствовал, что не одна, а целых
две у него головы: одна собственная его, Киреева, которая ест
кушанья и разговаривает, а другая — другая голова городская.

— Ах, Турка, Турка!
— И это бы все ничего,— продолжал Турка,— ну что ж такого,
две головы, да хоть бы и три, я бы и девять носил, даже с девятью
хор можно устроить и концерты давать: пою за десятерых! Но дело
обернулось куда хуже, другая-то голова городская оказалась
водяной: воду из нее льют, улицы поливают. Это его окончательно
и сбило. И теперь собирается прямо из Ельца и со всем многочисленным
своим семейством в Петербург: хочет представиться в
ff петербургскую пожарную команду и послужить делу революции,
неистощимый и непрерывно действующий самополив!

259


Турка вращал огромными турецкими белками и в ус свой черный
по-турецки улыбался.
— Ах, Турка, Турка!
Сколько ему, Турке, еще в жизни ночей!
Это из тысяча-и-одной-ночи прямо со страниц из картинки
вышел он и очутился в России, а из России перекочевал в Европу,
а из Европы в Китай, потом в Сибирь и опять в Россию.
Турка считал себя причастным к русской литературе; когда
выходила замуж дочь Глеба Ивановича Успенского, Вера Глебовна,
за Савинкова, он был шафером, а затем некоторое время
жил в одном доме и по одной лестнице с Павлом Елисеевичем
Щеголевым на Большой Дворянской и, кроме того, любил посмотреть
редкие русские книги в книжной лавке у Якова Гавриловича
Новожилова.
Турка, окончив Петербургский университет и отсидев в Крестах
за беспорядки, поехал в Германию — Турка тоже доктор,
только не агрономические науки изучал он, как Пришвин, а по
аппретурному делу — химик.
Из Германии Турка вернулся в Херсон к отцу и занялся торговлей
— в Херсоне первая была их лавка: всякие и самые тонкие
английские сукна.
Турка во всех влюблялся и в Турку влюблялись, и было у Турки
тысяча невест, а на тысяча первой Турка собирался жениться.
И не женился.
Сколько ни объяснялись, сколько ни говорили друг с другом,
а до конца никак не могли договориться, и по очень простой причине:
Турка туг был на правое ухо, а невеста на левое с глушинкой.
Так и не женился.
А помер отец, осталось все Турке, как старшему, а Турка передал
торговлю братьям, а сам пустился свое счастье искать.
Заманила его на восток икра — красная кетовая икра!.
И повезло — на икре большое состояние нажил.
И уж собирался было в Японии дом строить из фиговых листиков,
а мне сулил китайских богов и японскую разноцветную тушь,
и вот случилась буря — кетовые корабли потонули, и уж в 4-м
классе прикатил Турка в Петербург,— начинай сначала!
И была его турецкая жизнь полна самых таких головоломных
нечаянностей: то он какие-то гайки продавал, то табашным делом
занялся,— но все как-то так выходило, что вот-вот на небеса взлетит,
хвать, корабли ко дну, начинай сначала!
Когда началась война, Турка ходил к Зимнему дворцу, стоял
на коленях.

Турка просился в добровольцы, мешок собрал с бельем и сухарики
припас, но почему-то ему отказали, и как ни добивался —
отказали.

260


Ведь Турку заманивала война, как кета, как гайки!
А когда в 1916 году добровольцев запретили и уж больше перестали
принимать, Турка бросил место — а место он занимал важное
в Сибирском Банке — и наперекор всяким запретам опять
пошел добиваться.
И приняли-таки, добровольцем угнали в Финляндию.
Турка торжествовал! Турка готовился принять бой! — но
тут произошла революция, товарищи Турки, и не сговариваясь,
тихо и смирно кончили войну и разбежались по домам.
И Турка кончил войну и вот появился —
Когда-то при открытии первой Государственной Думы Турка,
чтобы пробраться посмотреть поближе, взял извозчика и поехал.
А там, около Таврического дворца, ждали членов и, когда замечал
кто особенно чтимых, выкрикивалась фамилия и все враз бросались
к извозчику или к автомобилю, вытаскивали и качали.
В сухопаром Турке был опознан Максим Максимович Ковалевский,
и Турку качали при всеобщем одобрении и при дружном
крике:
Да здравствует Максим Максимович!
И теперь при возвращении из Финляндии повторилось с Туркой
тоже недоразумение: когда подошел поезд, Турка не без робости
выглянул из вагона, собираясь тихонько и не через вокзал, а путями
пробраться на улицу, но, к великому изумлению, увидел на
платформе огромную толпу, устремленную как раз к его вагону.
г В Турке опознан был известный революционер Барладеан
Алексей Георгиевич, которого ожидали из Женевы.
Турку вытащили из вагона — Турка цепкий, сопротивлялся, не
помогло! — и на руках понесли через весь вокзал к автомобилю,
Окруженному сочувствующей толпою.
к,Но что всего чуднее: Турке говорили приветственные речи!
Турка по-восточному прикладывал руку то ко лбу себе, то к
сердцу, держась золотого молчаливого правила.
* Но в конце концов вынужден был нарушить молчание и сказал
единственный стих по-турецки, единственно, что знал турецкого
из Микаэля Тер-Погосяна:
айда илда
бир барым
аква уйма
чипиим
акалчиген
сен алдын
чойма сакла
Г чипиим
i r Все остались очень довольны и под крики: Да здравствует
Барладеан!
— отвезен был Турка прямо в Таврический
ец.

261


— Только воспользовавшись нуждой, удалось сбежать, но с
фуражкой пришлось расстаться.
Тут Турка вдруг стал на колени.
Тысяча-и-одна-ночные глаза его наполнились слезами и, повосточному
прикладывая руку то ко лбу себе, то к сердцу, он
повинился, что на демонстрации сам он не был, а только слышал.
Я видел, тысяча-и-одна-ночная душа его рвется прямо под черный
флаг —
* *
------я спросил: как же их хоронят? — А хоронят так: на
нос мокрую тряпку, а едят они черный хлеб с молоком------
XI

ЛЕНИН ПРИЕХАЛ
Разговор один слышишь, у всех одно:
— о Ленине.
Забыли Совет рабочих и солдатских депутатов, грозу и страх,
забыли Чхеидзе, председателя Совета — все пропало —
— один Ленин.
— Ленин приехал, ну теперь начнется!
— Что-то будет: Ленин приехал!
Ленинец — вот что стало грозою и страхом —
— большевик.
В трамвае насторожились.
И не знаю, за что, а должно быть, вид у меня такой, ехал я тихо,
а меня хотели вывести.

— Таких надо за шиворот 'тащить! — кричала какая-то дама.
Вот уж подлинно, у страха глаза велики.
— Если Ленин от Болотникова, Блейхман от атамана Хлопка!
— сказал археолог Иван Александрович, переводя события
современные на Смуту XVII века.
А сегодня наш швейцар заявил, что он тоже большевик:
— Мое социальное убеждение такое, что каждый должен помереть
на своей собственной постели.


Мне надо было на Невский, вскочил я в трамвай и поехал.
И все ничего. Заглядывали с любопытством на волю — обгоняли
трамвай броневики — солдаты с винтовками.
Но не верилось, чтобы произошло что-нибудь — февральской
тревоги не было.
Возле Зимнего дворца трамвай остановился.

262


И я увидел тот Финляндский полк, который пугал меня в феврале
перекатывающимися шариками — стрельбой неугомонной.
Вся власть советам!
Без аннексий и контрибуций!
Да здравствует мир между народами!
Долой Милюкова!
Храните юную свободу!
Плакаты — надписи несли высоко над головами — всем видно:
— Вот подлецы, Ленина им надо!
— Началось! При чем Милюков?
— А вы читали, что сказал Милюков?
— Что ж он сказал?
— Война без конца.
— Не без конца, а до победного конца.
— Я не русский, но мне вчуже стыдно за Россию: что у вас
делается!
— Вон — вон из вагона!
Поднялся шум: кричал и рабочий, кричал и господин, кричала
и дама — одни заступались за иностранца-офицера, другие поддерживали
рабочего.
— Уходите! Сейчас стрелять будут!
Милиционер вошел в вагон и кончил все споры.
Пришлось вылезать.
Демонстрация шла по Невскому------
Вся власть советам!
Без аннексий и контрибуций!
Да здравствует мир между народами!
Долой Милюкова!
Храните юную свободу!
Часа через два, когда все окончилось и без всякой стрельбы,
я возвращался домой.
Трамвай битком набит.
— Вино грабили солдаты!
— Это не может быть, солдаты?!
— Как же не солдаты, сама видела: родной племянник.
— Нет, так нельзя! — рабочий повернулся к солдатам,— Щегловитов
сидит в Петропавловской крепости, а Милюков с ним чай
будет пить. А нам надо такого, чтобы со мной пил.
Вся власть советам!
, Без аннексий и контрибуций!
Да здравствует мир между народами!
4 Долой Милюкова!
Храните юную свободу!

263


Много говорили и пугали.
Но у меня не было того чувства, чтобы совершилось что-нибудь,
произошел бы сдвиг.
Что ж, долой Милюкова, а кого на место Милюкова------?
— И как была война, так война и останется.
И опять начнется — опять Финляндский полк — опять долой
------
— Ленин возьмет верх, посмотрите! — сказала С П.
Но этому никто не верил.


------какая-то женщина обирает билетики: по билетику
что хочу, то и спрошу.
Кем я был?
И сейчас же ответ мне готов:
Родился в Скандинавии в 1561 году, а имя Сергей.

СТАЛЬ И КАМЕНЬ
Были у Веры Николаевны Фигнер.
Затевает она сборник Гусляр.
Я уж раз ее видел на первом скифском собрании в январе
у С. Д. Мстиславского.
Закал в ней особенный, как вылитая.
Или так: одни по душе какие-то рыхлые, как будто приросшие
еще к вещам, и шаг их тяжелый, идут, будто выдираются из опута,
другие же, как сталь — холодной сферой окружены — ив этой
стали бьется живая воля, и эта воля беспощадна.
Я чего-то всегда боюсь таких.
Или потому, что сам-то, как кисель, и моя воля — неразлучная.

И, говоря, мне надо как-то слова расставлять, чтобы почувствовать,
что слова мои проникают и через эту холодную сферу.
Как-то весной еще до войны в Сиринско-Терещенковскнй
период жизни нашей провожал меня Блок и разговорились мы как
раз о таком вот,— очень помню, на Троицком мосту, начиналась
белая ночь.
— Не представляю себе, как вы можете разговаривать, например,
с Брюсовым?
Блок это понял хорошо.
Но Веру Николаевну я больше слушал и старался отвечать почеловечески,
а это было очень трудно, и выходило очень глупо.
Веру Николаевну я слушал и смотрел так, как на живую
память.
Ведь с ней соединена целая история русской жизни — совсем

264


недоступная моей душе сторона, выразившаяся для меня в имени
— первое марта.
Я это всегда представлял себе — от убийства до казни —
как сквозь густой промозглый туман, по спине от зяби мурашки
и хочется, чтобы было так, если бы можно было вдруг проснуться.
И не это, а неволя — Шлиссельбургская крепость — долгие
одиночные годы смотрели на меня, и я не мог поверить,— такое
терпение, такая крепь! — и верил.
Вера Николаевна предлагала нам на лето ехать к ней — в Казанскую
губернию.
И я видел: деревенские вести тревожат ее — в деревне
кавардак.


Узнал из газет, что приехал Савинков
А сегодня днем на звонок отворяю дверь — Савинков!
Сколько лет не видались В последний раз в 1906 году весной,
перед Севастополем------А все такой же, нет, еще каменнее,
а глаза еще невиднее, совсем спрятались.
Разговорились о стихах — Борис Викторович стихи писать
стал,— о поэтах, о Маяковском, о Кузмине.
А я все хотел спросить: помнит ли он, как еще в Вологде однажды
я вот, как теперь, этот вопрос:
Революция или чай пить?
Понял ли он — двадцать лет прошло! — что меня тогда мучило?

В Вологде, где было так тесно, я чувствовал в себе, как и
теперь, этот упор —
быть самим собой.
И я не спросил,— так стихами и кончили.
А с Савинковым мне легче говорить — или потому, что много
переговорено за вологодскую жизнь?
А еще легче — вспоминаю теперь — с Каляевым.
Помню навсегда, как Каляев цветов мне принес, и это тогда,
как за чай-то мой поперечный очутился я и в тесноте, и совсем
один.
А уж совсем мне легко с Розановым.
XI

И ЗАБОТ
Вешний Никола отдарил.
На Николин день по всей России прошел снежный ураган.
'Приезжал Гржебин — он печатает мою книгу Николины
Притчи
, в ней собраны русские легенды о Николе.

265


А Никола — это наш русский народный бог.
И до чего странно и дико — такую русскую книгу ни один русский
издатель не принял — все отказали, и один-единственный не
отказал Зиновий Исаевич.

Я смеялся:
— Еврей принял русского Николу, а русские отшвырнули своего
Николу сапогом!
А Зиновий Исаевич раскладывал по столу, как камушки раскладывают,
чехонинские картинки — тончайшие сплеты в буквенную
Николину ризу.
— Зиновий Исаевич, и вас и ваших детей Никола за это оградит,
есть такой старинный апокриф.
— Ну, а как вам эта буква?
Гржебин, будто уральским камушком, играл чехонинской буквой,
нарисованной беличьей кисточкой.


В доме у нас беда: захворала С. П.
И вот уж неделя в тревогах и заботах.
Смутно и больно.
Не дай Бог! и здоровому-то без дела трудно, а захвораешь
------в этом вихре-то беспощадном ведь все как ослепли.
Пошел посмотреть на Невский — Заем свободы.
Бедно что-то очень и призывы незвучны.
Нет, слово война — пугало и даже свободой не скрасишь.
— Ишь, нарядились! — слышу из толпы голос.
Нет, этого народ не одобрит.
И мне что-то неловко за знакомых, которых я видел в процессиях,
наряженных невесело.
Звонил Блок.
Говорили о Новой Жизни, о Горьком.
— Горький правильно, только путанно,— сказал Блок.


На углу 15-й линии и Среднего агитатор — за кого, не знаю,
а выбирают в Городскую думу.
— Спирт без книжек, хлеб без очереди, сахар без карточек.
И до чего эти все партии зверски: у каждой только своя правда,
а в других никакой, везде ложь.
И сколько партий, столько и правд, и сколько правд, столько
и лжей.
И, как вот сейчас, идут выборы, и если всех послушать, и уж
никакой правды не сыщешь; всякий все обещает и один другого
лает.

266


А ничего не поделаешь: радоваться нечему, но и горевать не
к чему —
Ведь это ж жизнь: кто кого? чья возьмет? — в этом все и удовольствие
жизни.
Да, без дела беда.
Смотрел я на агитатора: живет, жив, счастливый человек.
— Спирт без книжек, хлеб без очереди, сахар без карточек.


Помню, когда началось, в каком я был волнении: ответственность,
которую взял на себя русский народ, и на мне ведь легла
тысячепудовая.
Что будет дальше, сумеют ли устроить свою жизнь — Россию!
— столько дум, столько тревог.
Душа, казалось, выходит из тела — такое напряжение всех
чувств.
Третий месяц революции.
И от напряженности вздвига всех чувств я как весь обнажен.
Совесть болит —
По-другому не знаю, как назвать мучительнейшее из чувств:
все дурное, что сделал людям, до мелочей, до горьких нечаянных
слов, все вспоминаю.
И жалко всех.
Вот уж никакой стали, никакого железа — весь мир, все вещи
как слились со мной, прохожу через груды, отрываюсь, протискиваюсь,
и за мной тянется целый хвост, а к рукам от плеч и до
пальцев тяготят тягчайшие крылья и сердце стучит, как тысяча
сердец всего живого от человека до бездушной вещи.
И мне жалко всех.


Поздно вечером возвращался я домой по Среднему проспекту.
Сумерки белой ночи — фонари кое-где зажгли.
Шел я быстро, торопился домой.
По слепоте не раз натыкаясь на встречных, всматривался,
чтобы быть осторожней.
И вдруг вижу: на меня прямо какая-то груда.
И наткнулся.

И ясно, как только могут вдруг близорукие, я все различил.
Замухрыстый солдатёнка — шинель внакидку — и с ним,
шинелью прикрывал он, девочка лет двенадцати.
Они переходили на ту сторону — к баням.
Еще сумернее становилось, от редких фонарей слепее, еще
чаще натыкался я, совсем плохо различал дорогу.
Но как ясно я видел!

267


Я видел наваливающуюся на меня груду — плюгащий солдатёнка
и, совсем как стебель, девочка, прикрытая шинелью.
XII

ОТПУСК
Перед нашим отъездом в конце мая,— а мы решились ехать
на лето в Берестовец — поехали к В. В. Розанову прощаться.
Сопровождал нас И. С. Соколов-Микитов: под его глазом
вечером не так опасно.
Первое знакомство с Розановым в 1905 г. на Шпалерной и
вот теперь опять на Шпалерной, только не та, другая квартира,
и, как оказалось, в последний раз.
Пошли мы к нему прощаться — такое время: уедешь, а вернешься
и не застанешь, или уедешь и сам не вернешься, и не
потому, что бы не хотел —
Не хорошо, бегут из Петербурга,— началось это с год — побежали
от страху: немцы придут! А теперь: революции страшно —
надвигается голод.
Глупые! разве можно убежать — от судьбы никуда не уйти.
Дома застали Василия Васильевича и Варвару Димитриевну.
А детей не было: уехали куда-то — пустое гнездо.
В. В. отдыхал, подождали, посидели с Варварой Димитриевной.

А скоро и вышел, и какой-то, точно после бани, чистый: это
В. Д. ему сказала, чтобы не в халате, принарядился.
Очень озабоченный, и игры этой не было розановской.
Конечно, злободневное сначала, без этого не обойдешься, и,
конечно, по русскому обычаю, с осуждением — о

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.