Жанр: Мемуары
Скрещение судеб
...арлекинах, коломбинах и пьеро, очевидно полагая, что поэма — мирискусничная
стилизация в духе Бенуа и Сомова, т. е. то, с чем она, м. б., боролась в
эмиграции, как с старомодным хламом. Время показало, что это не так **.
Может быть, именно этой ахматовской поэме, в которой вереницей проходят тени
людей,
живших и бывших
, людей, наделенных всеми их страстями, пороками и
добродетелями, земной их правдой и неправдой, людей своего времени, своей
эпохи,— Марина Ивановна и хотела противопоставить
Поэму Воздуха
и переписала
ее за ночь. Поэму
* Глубоко декольтированном (фр.).
** Стоит подчеркнуть, что ведь то был только первый набросок поэмы. Поэму в том
виде, в котором мы знаем ее теперь, М. Ц. уже не прочтет.
безлюдную, где даже нет теней!.. Поэму нетутошнюю, неземную, освобожденную от
всего земного, поэму безвременную, поэму воздуха, поэму безвоздушного
пространства, поэму пустоты.
Та Оптина пустынь.
Отдавшая — даже звон.
Душа без прослойки
Чувств. Голая, как феллах.
Поэт стремительно отрывается от всего земного, от самой земли * и уносится
ввысь, в небо, ввинчиваясь в облака, преодолевая, пробивая воздушное
пространство слой за слоем, туда —
В полную неведомость
Часа и страны.
В полную невидимость
Даже на тени.
Туда — где
больше не звучу
, туда — где
больше не дышу
, туда — где ничего,
туда — в космическую пустоту...
Ахматовой
Поэма Воздуха
очень не понравилась, она считала ее кризисной,
больной, и спустя двадцать лет говорила о том, что такую поэму можно написать
одну, другой не напишешь, и что, быть может, даже и творческие причины были в
гибели Марины Ивановны, забывая, между прочим, о том, что поэма эта была
написана в 1927 году, и после этого Марина Ивановна еще много и много писала...
Оба поэта не приняли — не поняли — поэм друг друга, но встреча состоялась! Иначе
бы на другой день Марина Ивановна не пришла снова, а Анна Андреевна сумела бы
встречи избежать... Об отношениях Ахматовой — Цветаевой много говорится разного.
Кто-то сравнил их отношения с отношениями Шумана и Шопена: Шуман преклонялся
перед Шопеном, боготворил его, а тот снисходительно принимал это как должное. А
кто-то договорился даже до отношений королевы и фрейлины! Королева, конечно,
была, но представить фрейлиной Цветаеву?! Ахматова отлично понимала, что
Цветаева большой поэт, и говорила об этом не раз, но она многого, очень многого
в ней не принимала. И думается, точнее всего было сказано о них обеих Алей:
МЦ.
была безмерна, А. А.— гармонична: отсюда разница их (творческого) отношения друг
к другу. Безмерность одной
* Поэма написана в 1927 году, в дни Линдберга
, в дни знаменитого полета этого
летчика.
принимала (и любила) гармоничность другой, ну, а гармоничность не способна
воспринимать безмерность: это ведь немножко не comme il faut
с точки зрения
гармонии
. Правда, в 1940 году Марина Ивановна уже пересматривает свое отношение
к стихам Ахматовой, и, как замечает Ахматова,— двадцатипятилетняя любовь
оказалась напрасной!..
Да, встреча с Ахматовой состоялась, и в конце концов не столь уж важно, были
действительно они в первый день их встречи вместе в театре, как записала со слов
Анны Андреевны Аля, или на другой день Марина Ивановна провожала Анну Андреевну
до театра Красной Армии от Харджиева по Марьиной роще, и за ними неотступно
шествовали двое, и Анна Андреевна потом, в 1965 году, в Париже скажет Никите
Струве, что она шла тогда и думала:
За кем они следят, за мной или за ней...
А вот встреч со старыми московскими друзьями — еще из двадцатых годов,— с
Павликом Антокольским, например, с Эренбургом, не получилось. Быть может, Марина
Ивановна не решалась сделать первый шаг к возобновлению этих старых дружеских
связей, сознавая всю трагическую зыбкость своего московского существования и
боясь быть не только непрошенной, но и своим вторжением повредить их столь
благополучно и прочно построенной жизни (если в те годы в нашей стране вообще
могло быть прочным и длительным чье-либо благополучие!), и ждала приглашения к
встрече, ждала, когда они ей первыми протянут руку... Потом они будут жалеть,
недоумевать, как это могло получиться, но так уж получилось...
Правда, с Антокольским она встречалась в общественных местах не раз: в
издательствах и в клубе писателей, а то даже в гостях у друга Павлика, Виктора
Гольцева, на Сивцевом Вражке, в переулке на Арбате, где она читала
Поэму
Лестницы
. Виктор Гольцев принимал куда более горячее участие в ее судьбе, чем
те ее прежние друзья,
Эренбург? Она все же придет к нему, это будет, когда уже начнется война, придет,
видно, в минуту безысходности, но —
встреча не вышла — по моей вине...
—
напишет Эренбург.
В двадцатых они были дружны, об этом писала в своем дневнике маленькая Аля, и
уже большая Аля в воспоминаниях рассказала нам о том, как Илья Григорьевич нашел
Сергея Яковлевича, будучи за границей, и соединил его с Мариной Ивановной и как,
когда Марина Ивановна приехала
в Берлин, он ей помогал во всем. Однако
дружба Марины с Эренбургом была
непродолжительной, как большинство ее дружб,— писала Аля,— личных,
неэпистолярных,— но куда более обоюдной, чем многие иные... Дружба Марины с
Эренбургом была дружбой двух сил — причем взаимонепроницаемых или почти. Марине
был чужд Эренбургов рационализм, наличествовавший даже в фантастике,
публицистическая широкоохватность его творчества, уже определившиеся в 20-е
годы, как ему — космическая камерность ее лирики, простонародность
(простокародкосгь!)
ее Царь-Девицы и вообще — российское, былинное, богатырское начало
в ее поэзии, вплоть до самой российскости ее языка, к которым он оставался
уважительно-глух всю свою жизнь
.
А Марина Ивановна в письме к Бахраху в 1923 году объясняет свое расхождение с
Эренбургом так:
...У меня всегда было чувство с ним, что он все ценное в себе считает
слабостью, которую любит и себе прощает. Мои доблести
играют у него роль
слабостей, все мои + (т. е. все мое любимое и яростно защищаемое) были для него
только прощенными минусами.— Вам ясно? — Он, простив себе живую душу, прощал ее
и мне. А я такого прощения не хотела. Как с женщинами: любуются их пороками и
прощают: милые дети!
Я не хотела быть милым ребенком, романтическим
монархистом, монархическим романтиком,— я хотела быть. А он мне мое бытие
прощал]
Это основные расхождения. Жизненное — в другом. Жизненно он ничего не простил
мне — там, где как раз нужно было простить! Он требовал (теперь вспомнила!)
каких-то противоестественных сложностей, в которых бы я плыла как в реке: много
людей, все в молчании, все на глазах, перекрестные любови (ни одной настоящей!)
— все в Prager Diele
.
Все это — весьма бесплотно, когда-нибудь в беседе уплотню
, писать об этом не
годится.
В основном благородстве его, в большой доброте и в страдальческой сущности ни
секунды не сомневаюсь...
Но между тем Берлином 1922 года и Москвой 1939— 1941 гг. путь был слишком длинен
и сложен, и слишком разными дорогами шли Эренбург и Цветаева...
Июнь. В июне выходит журнал
Интернациональная литература
, где напечатан
Робин
Гуд и Маленький Джон
, Марина Ивановна переводила это еще весной в Голицыне.
А в журнале
Дружба народов
—
Раненый Барс
Важа Пшавела. Потом, в августе в
той же
Интернациональной литературе
будут напечатаны ее переводы поляков, и
среди них замечательный
— Юлиан Пшибось. Но этот августовский журнал она уже
не увидит, вряд ли успеет увидеть, как и журнал
Работница и крестьянка
, где
поместят ее перевод Лысогорского
Песнь о работнице
,— 8 августа она уже уедет
из Москвы...
3 июня 1941 года Мур писал Але:
Дорогая Аля!
Сейчас 11 ч. 30 мин. дня. За окном почему-то идет подобие снега. Но я'люблю
такую погоду. За столом мама тоже пишет тебе письмо. Последние два-три месяца мы
сдружились с Асеевым, который получил Сталинскую премию I степени за поэму
Маяковский начинается
. Он — простой и симпатичный человек. Мы довольно часто у
него бываем — он очень ценит и уважает маму. Маме предлагают выпустить книгу
переводов — это хорошая идея... Только что звонила Лиля — получила на имя мамы
книгу стихов Эренбурга об Испании и Франции Верность
с трогательным
посвящением. Сегодня мама пойдет в Гослит — подписываться на заем
.
Книга переводов действительно могла оказаться реальной возможностью получить
деньги, и это, должно быть, как-то на какое-то время несколько обнадежило Марину
Ивановну и хоть немного дало ей передохнуть перед новым ударом, который вот-вот
должен был обрушиться на нее, и не только на нее.
Она, как и все мы, подписывается на заем, не имея денег, и у нее будут
высчитывать из гонораров, которые и так не бог весть какие! Она занимается
общественной работой, она уже давно, с весны 1940 года, со знакомства с
Яковлевой, регулярно посещает творческие собрания, где обсуждаются переводы
товарищей, где дается консультация молодым, начинающим переводчикам. Яковлева
писала, что
включилась в работу М. И. прежде, чем ее оформили членом груп-кома,
а стало быть, профсоюза. М. И. была немногословна. Но каждое ее слово было
весомо, било в цель. Ум у нее был мужского склада. Да и в характере не было
ничего бабьего
. Она судила резко, склонна была к насмешкам
.
В июне Марина Ивановна занимается на курсах П. В. X. О. *. Курсы эти были
обязательными для всех граждан
* Противовоздушная, противохимическая оборона.
страны, все должны были знать, как вести себя при налетах вражеской авиации, как
тушить зажигалки, которые будут сбрасывать на нас с самолетов, как эти зажигалки
хватать щипцами и тушить в песке или в воде. Какие ядовитые газы может применить
противник и какие меры самозащиты существуют. Крутили фильмы о войне в Испании,
показывали, как бомбят Лондон и люди спасаются в бомбоубежищах, как из-под
развалин домов вытаскивают убитых и раненых, как эвакуируют из Лондона детей...
(Всё это, конечно, не для воспаленных нервов Марины Ивановны!)
Мне рассказывали, что на занятиях ПВХО она с недоверием относилась к
противогазу, уверяя — если действительно придет необходимость его надевать, то
шланг обязательно перекрутится и уж лучше будет умереть от газов с открытым
лицом, чем задохнуться под этим резиновым забралом...
Марина Ивановна по-прежнему бывает по вечерам у друзей и знакомых, но теперь она
часто приходит одна, без Мура. У Мура появилась девушка, и он предпочитает
проводить время с ней.
Когда я была у Марины Ивановны последний раз и разговор шел на кухне, где она
что-то варила и на столе лежал тот чертов петух, она жаловалась на Мура, что он
становится совсем неуправляем, что он дружит с какой-то девушкой (а зимой у нас
на Конюшках она сетовала на то, что у Мура нет друзей, что он совсем один!), что
девушка эта ему не пара — мало образована, недостаточно интеллигентна, у нее
дурной вкус, она старше Мура, а главное, опытнее его и явно через многое уже
прошла...
Я тогда невпопад сказала, что Муру уже шестнадцать лет, а дать ему можно и
двадцать и что ведь все равно рано или поздно...
— А я смотрю на это иначе!.. — перебила меня Марина Ивановна.
10 июня Марина Ивановна пишет поэту-переводчику Кочеткову:
Дорогой Александр Сергеевич!
У меня перестал действовать телефон, м. б. совсем, м. б. временно — не знаю.
Мы остаемся на прежнем месте, так как нигде новых жильцов не прописывают.
Вся надежда — на дачу.
Нынче я от 6 ч. до 8 ч. в Клубе писателей на лекции П. В. X. О. Оттуда пойду
домой и буду вас ждать.
Еще я дома с утра часов до четырех,— как вам удобнее.
Очень нужно повидаться.
Очень растерянная и несчастная. МЦ
.
13 июня Муля сообщает Але о матери:
Вообще к ней относятся хорошо, а кое-кто,
например Асеев и Эренбург *,— очень предупредительны. К сожалению, с соседкой
она не нашла общего языка, но такая уж у нее планида. Это, впрочем, не мешает ей
быть очень деятельной, много работать и по-прежнему считать твоего братакрасавца
грудным младенцем. Нечего говорить, что убранство ее комнаты, мягко
выражаясь, оставляет желать лучшего! Боже, что это такое!..
Видно, как-то в эти дни Марина Ивановна зашла на Кропоткинскую к Марии
Александровне Вешневой, сестре Яро-полка Семенова. И та вспоминает, что Марина
Ивановна была очень расстроена, все время говорила, в какое опять безвыходное
положение она попала с жильем. Вешнева предложила ей на летнее время свою
квартиру: она с детьми будет на даче, муж ее, Федор Александрович Леонтович,
только ночует, он целые дни на работе, квартира большая, и они не будут мешать
друг другу. Но Марина Ивановна отказалась, говоря, что это не выход из
положения, летом они с Муром могут устроиться и на даче. И потом она боится
керогаза, а газовой плиты на Кропоткинской еще не было. А главное, она боится
своим присутствием в квартире повредить ее мужу, который работает режиссером на
кинохронике... Лето-то проскочит, а что и как будет дальше?!.
18 июня, день второй годовщины своего возвращения в Россию, Марина Ивановна
проводит в Кунцево, куда она ездит с Муром, с Алексеем Крученых и с Лидией
Либедин-ской.
А 19 июня Мур пишет Але:
Дорогая Аля!
У меня два новых увлечения: одна девица и футбол. Девицу оставили на 2-й год в
9-м классе, ей 18 лет, украинка, была в Ташкенте, а теперь ей нечего делать, и
мы гуляем, обмениваемся книгами, ходим в кино и т. п. Мама злится, что ничего
не знает о моей знакомой
, но это пустяки. Во всяком случае, я с этой девицей
здорово провожу время, она остроумна и изящна — а что мне еще надо?
* По-видимому, предупредительность
Эренбурга Муля приписывает тому, что Илья
Григорьевич послал МЦ свою книгу с дарственной надписью.
Увлечение № 2 — футбол — я предвидел. Острые ощущения — замечательная штука! Я
был уже на 4 матчах первенства страны. Болею
за кого попало. В СССР приехали
писатели Жан-Ришар Блок и Андре Мальро. Блок выступал в Интернац. литературе
.
Сегодня был в кино с моей девицей — смотрели Кино-концерт
и Старый двор
.
Ничего. Лемешев качается на люстре — эффектно. Мы смеялись над поклонницами
Лемешева. Моя подруга любит джаз и балет и не понимает большой музыки
. Обожает
читать Клода Фаррера. Мы с ней часто гуляем вечером — днем слишком жарко. В
общем, как видишь — живу. Сегодня иду на футбол Трактор
— Динамо
. Прочел
замечательнейшую книгу — прямо открытие для меня: Богатые кварталы
Арагона. А
мама эту книгу не переносит!..
21 июня — суббота. И у Яковлевой в Телеграфном переулке, как всегда, очередной
субботник
: собрались переводчики, поэты, и была Марина Ивановна и читала там
Повесть о Сонечке
.
Нас было шестеро: Андрей Венедиктович Федоров, Вилли Левик, Элизбар
Ананиашвили, Ярополк Семенов, Марина Ивановна и я
,— вспоминала Яковлева. Левик
утверждал, что его там не было, он отлично помнил, где он провел тот вечер (нам
всем врезался в память последний мирный вечер!), и Элизбар говорил, что Левика у
Яковлевой не было и что народу было больше, но, кто еще, припомнить не мог.
Все шло как обычно в этот субботний вечер. Хозяйка в платье до пят разливала чай
в тончайшего фарфора чашки и маленькой ручкой, унизанной кольцами, поправляла
прическу. Она сидела на высоком павловском диване, поставив туфельку на вышитую
подушку, брошенную на пол. И кто-то из гостей в который раз уже бегал на кухню,
заставленную десятком чужих столов, и приносил очередной чайник с кипятком. И
Марина Ивановна прочла
Повесть о Сонечке
и читала свои стихи, и читала стихи
французов по-французски, и читали русские переводы, и сравнивали, и спорили, и
говорили, говорили, как только умеют говорить всю ночь напролет русские
интеллигенты...
Идет без проволочек и тает ночь...
Потом шли по бульвару, провожали Марину Ивановну — Ярополк, Элизбар и еще ктото.
И снова читали стихи, читали стоя посреди бульвара, а кто-то сказал — какая
чудная летняя ночь, какая тишина, какой чистый воздух после дождя, какое ясное
небо! И как не верится, что где-то там идет война ч что война эта может
настигнуть
и нас... О войне говорили и думали все, говорили и в ту ночь...
Потом Марина Ивановна пришла домой и, может, еще читала. И когда наконец она
заснула на своем жестком ложе на чемоданах и ящиках, за голым окном ее комнаты
уже розовел рассвет. Для многих и многих последний в их жизни рассвет...
От Балтийского моря до Черного моря с восходом солнца начинается бой. С грохотом
и ревом уже обрушилась на нашу землю война! Уже бомбят города, уже в 3 часа 17
минут из Севастополя в Москву, в генштаб, раздается звонок командующего
Черноморским флотом адмирала Октябрьского — в небе вражеские самолеты! А в 3
часа 30 минут из Западного военного округа поступит сообщение — немцы бомбят
города Белоруссии; а спустя три минуты о том же доложат из Киева; а еще через
семь минут — из Прибалтики... И уже по всей нашей долгой западной границе бьет
тяжелая немецкая артиллерия: германская армия перешла в наступление... И,
застигнутые врасплох, гибнут и гибнут уже в неравном бою тысячи людей...
А мы все спим,
как только в раннем детстве спят...
Как только в молодости —
под воскресенье, когда завтра некуда торопиться, некуда спешить и опаздывать.
Субботу мы провели на даче у Вишневского, конечно, говорили о войне. Крутили
радио,—
голосов
, вещавших по-русски, тогда еще не было,— все станции говорили
на своем языке и все говорили — война! война!.. И военные марши, по всей Европе
гремели победные военные немецкие марши... А за окном лил дождь, и было страшно
и тоскливо. Вишневский произносил патриотические тосты, и, бия себя в грудь
кулаком и мрачно насупившись, кричал — мы им покажем! Мы их разгромим!... И чьято
девочка-француженка, еще в 40-м вывезенная к нам из-под носа у немцев, а
родители ее остались там, во Франции,— плакала и что-то рассказывала Тарасенкову
по-французски. И все очень много пили...
А утром мы спали до двенадцати. Нас поднял телефонный звонок. Из трубки был
слышен крик:
— Как, ты еще спишь?! Ты ничего не знаешь?! Уже война!..
И сразу все оборвалось, все стало нереальным: все хлопоты, планы, желания,
надежды, все споры, ссоры, вся жизнь... Тарасенков побежал в Союз, я пошла за
ним, там было уже людно. Мне кто-то сунул страницы разорванной
на части телефонной книги Союза писателей, я набирала номера знакомых и
незнакомых и механически повторяла: в два часа (кажется, в два часа!) митинг в
Союзе писателей на Воровского. И был митинг в том самом соло-губовском — Наташи
Ростовой — особняке. Митинг был короткий — все куда-то торопились. С трибуны
маленькой сцены говорили, кажется, Фадеев, Эренбург, Ставский, не помню точно,
помню, как рыдала Караваева. Потом все запели:
Это есть наш последний и
решительный бой...
Вечером мы с Тарасенковым поехали к его матери, она жила на 3-й Тверской-Ямской.
Мы ехали в неосвещенном трамвае, кондукторша все время сморкалась и принимала
деньги наощупь и отрывала билеты наощупь. И все почему-то говорили вполголоса...
И темный трамвай несся по темным улицам, непрерывно звеня, давая знать о себе
пешеходам. И не светилось ни одно окно, и не горел ни один фонарь. Знакомые
улицы не узнавались, и казалось, что это был не город, а макет города, мертвый
макет, с пустыми, ненаселенными домами, и синие лампочки, уже ввинченные
дворниками в номерные знаки на домах, еще больше подчеркивали пустынность и
нереальность города и нас самих. И только назойливые трамвайные звонки, и гудки
автомобилей, и резкие сигналы санитарных эвакомашин напоминали о том, что это не
макет, не сцена, не спектакль, что это жизнь! Иная, совсем иная жизнь, к которой
надо приспособляться и привыкать...
26 июня Тарасенков днем уезжал в Ленинград — он числился за Балтийским флотом.
До поезда я его не проводила. Когда мы поднялись из метро на площади трех
вокзалов, нас сразило зрелище — казалось, мы раздвоились, растреплись,
расчетверились, раздесятирились!.. Повсюду: у метро, и у вокзалов, и на
тротуарах, и на мостовой — стояли пары он-она, прижавшись друг к другу, обхватив
друг друга, неподвижные, немые, были и брюхатые, и дети, которые цеплялись за
полы отцовских пиджаков. Казалось, шла киносъемка и статисты были расставлены
для массовки... Дальше меня Тарасенков не пустил — в августе я должна была
родить.
ГЛЯЖУ И ВИЖУ ОДНО: КОНЕЦ
О войне Марина Ивановна услышала на улице. В двенадцать часов дня по радио
выступал Молотов, на всех площадях из рупоров, из открытых окон неслось это
страшное слово — война! — и прохожие застывали на месте...
22 июня — война; узнала по радио из открытого окна, когда шла по Покр (овскому)
бульвару
,— записала Марина Ивановна в тетрадь. Потом она скажет Эмику
Казакевичу — когда они встретятся с ним в бухгалтерии Гослитиздата:
— Как бы мне нужно было сейчас поменяться местами с Маяковским!
Война застала Марину Ивановну за переводом Гарсиа Лорки, убитого фашистами в
Гренаде в 1936 году. Кто-то сказал, чтобы убить Поэта — его надо убить дважды.
Сначала убить физически, потом убить его песни, убить память о нем. Последнее не
удается ни одному тирану, как бы могуществен он ни был. Убили Лорку, убили
Мандельштама, а они живут! ПОЭТА — убить нельзя! Но сколько существует способов,
простейших и изощреннейших, которыми у поэтов отнимают жизнь...
26 июня в тетради Марины Ивановны есть запись:
Попробуем последнего Гарсиа
Лорку
... а дальше — дальше чистые страницы, дальше никаких записей нет и не
будет. Последнего Гарсиа Лорку она так и не
попробует
.
Еще в первые дни войны по инерции она продолжает переводить — потом вое
оборвется. Переводить больше не для кого, не для чего. Она лишается своего
единственного заработка.
Журналам не до переводов. Бумага идет на военно-патриотическую литературу, на
брошюры, листовки, фронтовые газеты, которые печатаются в воинских частях.
Номера журналов сдваиваются, а будут месяцы, когда они и вовсе не будут
выходить. В издательствах все планы рушатся. Редакции пустеют.
Я зашла в журнал
Знамя
; там оставался уже только Юра Севрук, милейший парень,
он страдал, что его задерживают, он боялся опоздать на войну. Он не опоздает, он
успеет и погибнет... Он тогда сказал:
— Вот как получу повестку из военкомата, распущу машинисток, повешу замок на
дверь и напишу:
Все ушли на фронт!
Такие записки были уже вывешены на дверях складов, баз, каких-то мелких
учреждений:
Все ушли на фронт
...
В самом начале июля я позвонила Марине Ивановне, это было еще до ее отъезда на
дачу. У меня выключили телефон и сняли аппарат — его передали в госпиталь,
который открывался у нас на Конюшках, в школе. Позвонила я Марине Ивановне,
потому что у меня под кроватью все еще стоял ее чемодан с рукописями. Я
объяснила, что Тарасенков уже 26 июня уехал на фронт, не успев ни с кем
проститься, а у меня больше нет телефона, и теперь если ей что-нибудь срочно
понадобится, то будет трудно со мной связаться и, быть может, ей было бы лучше
забрать свой чемодан. Она была очень нервна, подавлена. Говорила отрывисто,
нехотя.
Нет, ей ничего не может понадобиться. Нет, ей ничего не будет нужно. И вообще ей
теперь уже ничего не нужно! Она не знает, где она будет и что с ней будет, и
пусть лучше все лежит у меня...
Я стала говорить, что дом наш, как спичечный коробок, вспыхнет от первой же
зажигалки. Последовало долгое молчание, мне казалось, нас разъединили, потом
очень испуганно:
— Вы думаете?.. Вы действительно уверены?.. Они могут долететь?! Их могут
пропустить на Москву?!
Я ничего не думала, я просто видела: Москва готовится к налетам. Москва менялась
на глазах. На всех улицах, во всех домах все окна были перекрещены бумажными
полосами, чтобы при бомбежке меньше летело мелких осколков, что, правда, не
мешало стеклам вылетать целиком. У магазинов на центральных улицах уже
сваливались мешки с песком, с землей, ими потом завалят зеркальные витрины. На
крыши высоких домов поднимались ящики с елками, кустами, и там, наверху
разбивалось нечто вроде сквера, чтобы дезориентировать немецких летчиков.
Большой театр, здание Моссовета, Мавзолей задекорировали какими-то намалеванными
холстами, раскрасили стены. Когда начнутся бомбежки, а может быть и
раньше, было приказано разобрать
все деревянные заборы, которых в Москве было еще множество в районе
Арбата, например, и особенно на таких улочках, как наши Конюшки, и московские
дворики с лопухами и седыми одуванчиками стояли открытые и беззащитные. По
бульварам никто уже не ходил, там разбили палатки, там жили девушки-бойцы ПВО,
там вырубали столетние деревья, освобождая место для гигантских аэростатов
воздушного заграждения, которые днем мирно дремали на солнце, но, лишь начинал
гаснуть закат, в синее вечернее небо со всех концов Москвы, со всех бульваров и
скверов, лениво раскачиваясь и медленно набирая высоту, вздымались эти
неповоротливые серые чудовища с надутым брюхом и паслись до утра под самыми
звездами.
Через город проходили отряды красноармейцев (слова — солдат, офицер — появятся
позже), запыленные, уставшие, с походными скатками шинелей, с котелками, шли они
по мостовой, четко отбивая шаг, и для бодрости своей и нашей пели:
Москва моя,
страна моя, ты самая любимая...
А на тротуарах стояли женщины и глядели им
вслед, махали платками, крестили их сп
...Закладка в соц.сетях