Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Скрещение судеб

страница №24

ины и плакали.
И Марина Ивановна не могла этого всего не замечать, ведь она ходила по улицам...
И хотя жила она всегда в себе, в своем мире, но то, что происходило теперь, в
эти дни, не могло не волновать ее, не задевать ее душу. И она останавливалась
там, на тротуарах, где стояли женщины и плакали, и плакала вместе с ними. И не
могло не устрашать ее то вечернее московское небо, видное из окна ее комнаты с
седьмого этажа — прозрачное вечернее небо, в котором, как в гигантском
аквариуме, плавали стаи чудищ-рыб. И не было шторы, чтобы задернуть и не
смотреть...
11 июля уходило на фронт московское ополчение, ушла и писательская рота. Я
видела эту роту добровольцев, она проходила через площадь Восстания к зоопарку,
к Красной Пресне, это было тоскливое и удручающее зрелище — такое невоинство!
Сутулые, почти все очкарики, белобилетники, освобожденные от воинской повинности
по состоянию здоровья или по возрасту, и шли-то они не воинским строем, а какойто
штатской колонной. И среди других был и Николай Николаевич Вильмонт.
А 6 июля уже отбыл из Москвы первый эшелон Союза писателей в Казань, Берсут и
Чистополь. Были отправлены пионерлагерь и детсад Литфонда, их увезли из
Подмосковья и даже многих родителей не успели предупредить, и те не знали, что
их дети отправлены на Каму; увезли жен

писателей с детьми, уехали и сами писатели, которые не могли или не должны были
идти на фронт, а также в ополчение. Шла эвакуация Москвы: эвакуировались детские
дома, детские сады, школьников собирали в школах вместе с учителями и вывозили
из города. Эвакуировались институты, заводы. С вокзалов уходили эшелоны,
уплывали пароходы по реке.
Знала ли об этом Марина Ивановна? Конечно. Но, по горькой иронии судьбы, это
теперь облегчало ее квартирные дела, Муля пишет Але 12 июля: Твоя мать ищет
новую комнату — не сошлась характером с соседями. Ну да ничего. Сейчас найти
комнату очень нетрудно — может выбрать по вкусу... Сейчас звонила Нина и
сказала, что твоя мать, может быть, переедет жить в одну из двухкомнатных
квартир Бориса *. Ее только смущает высокий этаж...

Но 12 июля Марина Ивановна просто бежит из Москвы, из квартиры на дачу в Пески,
где проводят обычно лето Меркурьева, Кочетков и другие ее знакомые переводчики.
В 1940-м Меркурьева звала Марину Ивановну в Пески на травку, а теперь Марина
Ивановна оказалась с ней в одном доме. На открытке, которую она отправляет
Елизавете Яковлевне с дачи, стоит тот же адрес, что и на письме Меркурьевой к
ней: станция Пески, Коломенское, Ленинской железной дороги **, село Черкизово,
Погост Старки, дача Корнеевой. По-видимому, черновик того гневного письма,
которое писала Марина Ивановна Меркурьевой в сентябре 1940 года, так и остался
черновиком в тетради, неперебеленный и не отправленный адресату, ибо гнев,
должно быть, остыл, и вызван-то он был не столько адресатом, сколько
обстоятельствами, и по справедливости его должно было бы обратить на других!..
Во всяком случае, отношения, по-видимому, сохранились добрые, раз встретились
они с Меркурьевой под одной крышей.
В 1940-м Марина Ивановна говорила: У меня лета не было, но я не жалею,
единственное, что во мне есть русского, это — совесть, и она не дала бы мне
радоваться воздуху, тишине, синеве, зная, ни на секунду не забывая, что — другой
в ту же секунду задыхается в жаре и камне
.
В 1941-м лета у нее тоже не было: другой все еще задыхался в жаре и в камне,
другая была в лагере... И если Марина Ивановна могла спастись от невыносимого
для нее со*
Б. Л. Пастернак. ** Рязанской железной дороги.

седства на Покровском бульваре, то от черной тарелки спасения не было, как и
не было уже спасения от войны.
Вместо радиоприемников, которые велено было сдать в первые же дни войны, теперь
в наших квартирах на стене висела сделанная из плотной бумаги плоская черная
тарелка, которая включалась непосредственно в трансляционную сеть.
Два раза в день голосом радиодиктора Левитана тарелка сообщала: От Советского
Информбюро
! Утренняя сводка, вечерняя сводка. Сводки были лаконичны и очень
страшны.
Но самой страшной правдой были направления! Направления обозначались городами,
на которые шли немцы: Брестское, Бобруйское, Луцкое, Минское, Полоцкое,
Оршанское, Витебское и прочие, прочие другие. Исчезали направления — исчезали
города: Брест, Луцк, Минск, Витебск, Орша и прочие, прочие другие. А в середине
июля появилось уже Смоленское направление: немцы шли на Москву.
Марина Ивановна, живя в Песках, может быть, и не слушала сводок, но слушал Мур,
и от разговоров было некуда уйти, и кто-то из соседей, из знакомых ездил в
город,— если не ездила в течение этих 12 дней сама Марина Ивановна (она вернется
в город 24 июля),— и привозил новости-слухи; а по слухам, города сдавались
немцам раньше, чем об этом сообщало Совинформбюро; и по слухам мы знали, что
целые наши армии попали в окружение и немцы добивают их где-то там, уже в
глубоком немецком тылу, на бывшей нашей земле. И что очень плохи дела на
Украине, и что немцы стремятся окружить Ленинград и отрезать его от страны. И
хотя Москву объявили закрытым городом и въезд был запрещен, но беженцы правдами
и неправдами проникали в Москву к родным, к друзьям, и кто-то у кого-то уже
видел этих обожженных войною, травмированных душевно людей, которые бежали из
своих домов от немцев, бросая все, теряя близких, а немцы настигали их, бомбя
поезда и на бреющем полете расстреливая толпы женщин, стариков, детей, идущих по
шоссейным дорогам.

И у кого-то дети, посланные на лето к бабушке, дедушке, остались там, под
немцами, и у кого-то старики-родители евреи не успели бежать, и их неминуемо
ждали душегубка, расстрел...
А мимо Москвы, мимо дачных платформ на восток шли эшелоны с ранеными, и в окнах
были видны забинтованные головы, забинтованные руки на перевязи, чьи-то торчащие

на вытяжке в гипсе ноги. Шли составы теплушек, набитые детьми, женщинами, и на
открытых платформах везли станки, скот, людей в палатках и без палаток. И полны
были московские госпитали ранеными, и выстраивались очереди добровольцев-доноров
сдавать кровь для раненых. И добровольцы осаждали военкоматы.
А в ночь с 21 на 22 июля был первый налет немецкой авиации на Москву. Прошел
ровно месяц с начала войны. А в ночь с 23-го на 24-е снова бомбили, и
Совинформбюро сообщило:
Добровольные пожарные посты и гражданское население и группы самозащиты на
предприятиях и учреждениях смело и быстро устранили очаги пожаров, возникавшие в
жилых домах от зажигательных бомб, сброшенных немецкими самолетами во время
налета на Москву. На К-й улице три зажигательные бомбы пробили крышу и попали на
чердак. Дежуривший на крыше дворник тов. Петухов не растерялся. Он мгновенно
спустился на чердак и засыпал зажигательные бомбы песком. Во двор деревянного
двухэтажного дома на Б-м переулке упали две зажигательные бомбы. Домохозяйка
Антонова немедленно их загасила...

Но сводки нас щадили — пожары полыхали во всех концах города, и их не могли
потушить до утра! В ту ночь фугасная бомба угодила в театр имени Вахтангова на
Арбате и был убит известный актер Куза, а в Староконюшенном переулке и в
Гагаринском переулке, тоже в районе Арбата, были срезаны фугасными бомбами
многоэтажные дома, и стояли чьи-то оголенные квартиры, и было завалено
бомбоубежище. А у Арбатской площади, на углу Мерзляковского переулка и улицы
Воровского, разбомбило аптеку. И на Большой Молчановке из родильного дома
Грауэрмана эвакуировали женщин и новорожденных младенцев... Немцы летели к
Кремлю, но был недолет, и бомбы сыпались в районе Арбата.
Это я упомянула только о том, что видела своими глазами, когда на рассвете с
родителями возвращалась домой по хрусткому битому стеклу, которым были засыпаны
улицы. Бомбежка застала нас у бабушки, а та жила на углу Большого Афанасьевского
переулка и Арбата, и всю ночь мы провели в подвале ее дома.
В этот день, 24-го, Марина Ивановна и вернулась в Москву. Видимо, не выдержала,
как не выдерживали и другие. Надо было что-то делать, что-то предпринимать. Надо
было быть в курсе событий, на людях, пытаться понять, что и как...

В ее голосе тогда по телефону, перед отъездом на дачу, было столько ужаса: Они
могут долететь? Их могут пропустить на Москву?!..

Теперь Москву бомбили каждый день, два раза в день, с чисто немецкой
пунктуальностью, кажется, в двенадцать и в восемь вечера, точно уже не припомню.
Все ждали этого часа, нервничали, поглядывая на часы, посматривая на черную
тарелку
, которая неумолимо объявляла: Граждане, воздушная тревога! Граждане,
воздушная тревога!
... А затем следовал утробный вой сирены.
В Москве складывался особый военный быт: магазины закрывались рано, метро
переставало работать в шесть-семь часов вечера, и станции и тоннели превращались
в бомбоубежища. Но еще загодя тянулись к метро вереницы людей и у входа
выстраивались длинные очереди. Дети с самодельными рюкзаками за спиной, в
которых лежала одежда — ведь можно было вернуться домой и не застать своего
дома; матери тащили большие мешки и сумки с подушками, с одеялами, чтобы удобнее
устроить на ночь детей на шпалах между рельсами. Плелись старики, кого-то катили
в инвалидной коляске, даже на носилках несли. Кто-то тащил чемоданы, кто-то
связки книг, мужичонка шагал с тулупом и валенками под мышкой: тулуп на шпалы,
валенки под голову, с удобством устроится и на зиму сбережет... Мы тоже носили в
бомбоубежище чемоданчик, в котором лежало несколько серебряных именных
подстаканников, преподнесенных некогда отцу и еще не заложенных в ломбарде, и
кипа квитанций из комиссионных магазинов. С первых дней войны мы оказались в
бедственном положении: отец остался без работы, реставрационная мастерская, где
он работал, закрылась, у меня заработка не было. И еще мы носили с собой в
бомбоубежище десять метров розовой байки. Я не позволяла заранее готовить
ребенку приданое, а в магазинах все внезапно исчезло, все было уже из-под
прилавка, и мать случайно достала эти десять метров байки, и теперь мы носили их
с собой, чтобы было во что завернуть ребенка, если наш дом сгорит.
Несколько раз по настоянию отца мы ходили в метро, но это было далеко,
утомительно, и мы бегали во Вдовий дом через площадь Восстания, но иногда не
успевали перебежать площадь, и бомбежка заставала нас в длинной каменной
подворотне напротив Вдовьего дома, и мы видели, как осколки зенитных снарядов
падали на площадь, на крыши стоявших пустыми трамваев.

Вся эта беготня каждую ночь, и недосыпания каждую ночь, и ожидание бомбежки
совсем вывели из строя мою мать, у нее началось какое-то нервное заболевание, да
и отец стал сдавать, а я очень уставала, и мы решили спасаться от бомбежек в
Переделкино, на пустующей даче Вишневского.
Но в город приходилось ездить, отец искал работу и продавал вещи, и, сдав их в
комиссионный, потом бегал смотреть, разбомблен магазин или еще цел. А я бегала
по всяким военным учреждениям, пытаясь получить от Тарасенкова аттестат, без
которого мне даже сложно было бы эвакуироваться, а эвакуация нависала надо мной
дамокловым мечом. Но Тарасенков находился под Таллином, а Эстония была уже почти
вся занята немцами, и самолеты с почтой сбивали, и аттестат до меня не доходил.

Я ездила в Москву ранним поездом, ибо очень много времени приходилось тратить на
вокзале, ожидая, пока у каждого приезжего проверят паспорт с московской
пропиской и впустят в город. На всех вокзалах, на всех дорогах стояли
заградительные отряды.
Обычно этим же ранним поездом ездил из Переделкино в Москву и Борис Леонидович.
Потом, когда в 1943 году вышла его маленькая книжка стихов На ранних поездах,
мои товарищи подтрунивали надо мной, что я ездила с Борисом Леонидовичем на
ранних поездах! Но ранних поездов не было, ибо я, завидя Пастернака,
пыталась смыться подальше и сесть в другой вагон. Я не могла превозмочь робости,
меня стесняло не только мое положение, но главное — о чем ему со мной говорить?!
Конечно, из вежливости он будет занимать меня разговорами, проклиная в душе! И я
заранее представляла себе мучительные паузы, когда не знаешь, что сказать... Но
однажды мы все же оказались в одном вагоне, и он, шумно и радостно со мной
здороваясь, словно мы были с ним миллион лет знакомы, уселся напротив меня у
окна.
Он, оказывается, видел меня не один раз, но ему казалось, что я ищу одиночества.
Он так это понимает! Иногда так хочется быть совсем одному, и любое постороннее
вторжение воспринимается почти как физическая боль... Он сам ищет уединения...
Ему так надо сосредоточиться, подумать, но совершенно невозможно, он мечется
между Москвой и дачей, собственно говоря, дача — это и есть теперь его дом, его
рабочее место, но раз дача — то все едут ins grim! * без
* На воздух (нем.).

дела, без предупреждения, когда кому заблагорассудится, и вовсе не те, кого
хотелось бы видеть, кто тебе нужен... Он не станет мне докучать своим обществом,
он только хочет узнать, где Тарасенков, что с ним, и, пожалуйста, ему большой,
большой привет и всякие добрые и самые лучшие пожелания... Он уверен, что все
будет хорошо, и мы все встретимся — обязательно встретимся! Иначе не может,
иначе не должно быть... Это так ужасно, война всех разбросала, все рушится
вокруг! Порвалась связь времен... Люди теряют друг друга... Зинаида Николаевна
где-то там, в каком-то татарском местечке под Казанью, а Евгения Владимировна с
Женечкой * уехала в Ташкент и даже не простилась, и даже не успела сообщить, что
уезжает, все было так внезапно, теперь даже нет времени присесть на дорогу...
Он говорил громко, словно бы мы были одни в вагоне, впрочем, вагон был пустоват,
все старались сесть в первые вагоны, чтобы быстрее выскочить в Москве и занять
очередь на выход. Он говорил как всегда тягуче, с паузами и почти не замолкал. И
я почувствовала себя сразу легко и свободно и пожалела, что столько упустила
встреч с ним. Меня только смущало мое положение, и я все старалась сесть какнибудь
так, чтобы не очень было заметно, а Бориса Леонидовича явно смущали его
грязные бинты, которыми были завязаны два пальца. Он старался держать руку в
кармане плаща, какого-то допотопного, прорезиненного, но, разговаривая,
забывался, вытаскивал руку, жестикулировал и, заметив перевязанные пальцы, опять
старался их спрятать. Я хотела было спросить, что у него с рукой, но, заметив,
что он стесняется и грязных бинтов, и плаща, на котором налипла глина, и давно
не чищенных башмаков, которые прячет под скамейку, делала вид, что ничего не
замечаю. Он сам заговорил о том, что возился на огороде, а тут пришлось срочно
ехать в город и он не успел переодеться и что он никак не может понять, почему
бинты должны быть обязательно белые? Это неправильно, что они белые, они не
должны быть белыми... Белый снег, облака, но когда весной снег стекля-неет и
становится грязным, это отвратительное зрелище, это уже не снег...
Он полол грядку и поранил пальцы об осколки зенитного снаряда. Там рядом стоит
зенитная батарея, но, впрочем, что он мне говорит, раз я живу на даче
Вишневского, то я от*
Евгения Владимировна Лурье — первая жена Б. Л., он как-то нас познакомил во
дворике Литинститута. Женечка — его сын, Е. Б. Пастернак.

лично это знаю. Осколки сыплются градом... Вот один писатель задержался в доме,
а когда бежал в щель, уже били зенитки, и он держал над головой кастрюлю, но
кастрюля не спасет, кастрюлю может пробить осколком. Это глупо — прятаться в
щель, зачем вырыли эти дурацкие траншеи, они только мешают ходить. На даче надо
просто спать. Он совсем не высыпается, он измучился, он ездит в Переделкино,
чтобы спать. Когда он в городе, он дежурит на крыше лаврушинского дома, и это
очень мучительно — всю ночь не спать... И неправда, что не страшно, живому
существу должно быть страшно, вот даже собаки в Переделкино первыми забиваются в
щель, как только услышат сигнал воздушной тревоги. Человеку страшно, и это
естественно, это ведь сатанинская игра со смертью!.. Почему все условились
говорить неправду? Кому нужна эта глобальная ложь!?. Конечно, это удивительное,
это марсианское зрелище! Трассирующие пули, которые прошивают черное небо, и
скрещенные рапиры прожекторов, и гигантские факелы пожаров... Но это-то и
страшно, в домах живут люди, это их жилища... Ну вот, он опять забылся и опять
вытащил руку из кармана, у него нарывает палец. Да, очень дергает. Но это не
тема для разговора, я вот, наверное, сижу и думаю, как это неудачно получилось,
что мы оказались в одном вагоне... Да, да, он держал всю ночь палец в горячей
воде, но ничего не помогает, нарыв не прорвался, а он так устал, каждый день
надо ездить в город, все время какие-то дела в редакциях, надо выбивать деньги.

Это унизительное безденежье!.. Никто не платит денег... Сегодня ему придется
ночевать в городе, и опять не спать, и опять лезть на крышу... Нет, они
прилетят, они обязательно прилетят, это ведь немцы! Они каждую ночь прилетают! И
совсем невозможно работать, нет времени работать, он сейчас не пишет, он не
может писать... О войне вообще не надо писать, писать надо о том, что вечно...
Вечны не войны, вечны человеческие страсти, которые порождают эти войны, об этом
надо писать. Да, он понимает, для сегодня, для газет, журналов может и надо так
писать, но он не умеет, как надо, и потом ему кажется, он уверен, что, как надо,
совсем не надо... У него не получается... Вот у Эренбурга получается...
Я не заметила, как мы подъехали к Москве, и, когда вышли из вагона, нас
закрутила толпа пассажиров, ринувшихся к выходу, к тому узкому загону,
оцепленному солдатами, где проверялись паспорта. Нас оттеснили друг от друга.
Борис Леонидович что-то еще мне кричал, но я уже не слышала...

Вот в один из таких моих приездов с дачи в Москву на Конюшках неожиданно
появилась Марина Ивановна, и я, только что намаявшись в вокзальной толкотне в
ожидании проверки паспорта, пожаловалась ей на это.
— А я боюсь своего паспорта... — сказала она. Тогда я этого не поняла, не могла
понять и поставила
в своей тетради три восклицательных знака: по-видимому, я приписывала это ее
мнительности. Как это можно бояться своего паспорта? Можно бояться, если его —
нет, а если он есть, то он у всех одинаковый, чего же тут бояться?!
Теперь-то я понимаю, чего она действительно могла бояться: в паспорте мог стоять
особый шифр, непонятный нам, но понятный тем, кому надо, и те, кому надо, сразу
могли распознать — кто есть кто... Не знаю, был ли у Марины Ивановны именно
такой паспорт или обычный, как у нас у всех, и кто мог сказать ей о том, что
бывают иные паспорта? Наверное, услышала опять же в той ночной очереди?.. Знаю,
что и Нине уже перед самым своим отъездом в Елабугу она тоже говорила о
паспорте.
О том, что Марина Ивановна уже в Москве, а не на даче, мне было известно, я
звонила ей после первых бомбежек, когда каждую ночь наша Пресня полыхала
пожарами. Немцы, видимо, были осведомлены о том, что Пресня деревянная, и
фугасок на наш район не тратили — все больше сбрасывали зажигалки. А Марина
Ивановна жила в каменном доме.
— Все равно,— сказала она,— фугаска или зажигалка! У вас или у меня... судьба!
Я слышала, что Марину Ивановну теперь часто видели в скверике сологубовского
дома на Воровского, там, где Союз писателей. В скверике этом теперь было всегда
людно, это были дни паники. Первая волна паники захлестнула Москву, и многие
хотели бежать от бомбежек. Приходили узнать об эвакуации или самостоятельно
куда-то уезжали и оформляли для этого документы.
27 июля ушел второй эшелон с писателями в Казань, в Чистополь. Но это только так
было принято говорить эшелон, а на самом деле это вовсе не означало, что весь
состав был отдан писателям, просто шел поезд по направлению к Казани и дальше, и
какое-то определенное количество билетов было выделено для Союза писателей.
Просилась ли Марина Ивановна, чтобы ее отправили тогда, 27 июля? Она только 24го
приехала в Москву с дачи, она могла опоздать, списки могли уже быть
составлены, билеты
распределены. А 28-го уплыл пароход в Чистополь, уплыли мать и сестры
Маяковского, драматург Билль-Бе-лоцерковский и другие писатели и переводчики.
Думается, могла бы этим пароходом уплыть и Марина Ивановна. Но может быть, она и
не просилась, может быть, она еще не решилась ехать? Я от многих слышала, что
она всем задавала один и тот же вопрос: ехать или не ехать? Надо эвакуироваться
или не надо эвакуироваться?.. Это у нее стало навязчивой идеей, впрочем, мы все
тогда болели этой навязчивой идеей! И каждый решал в одиночку этот мучительный
вопрос...
Когда Марина Ивановна появилась тогда утром на Ко-нюшках и увидела нашу
разгромленную квартиру и горы узлов и чемоданов, наваленных у окон, она
оживленно спросила:
— Вы эвакуируетесь? Куда? Когда?
Но мы не собирались эвакуироваться, это просто отец придумал в начале бомбежек
свалить вещи у окон, чтобы во время пожара можно было хоть что-то вытащить,
правда, теперь он понимал, что ничего не спасешь, да и мы стали ночевать на
даче. Услышав мое объяснение, Марина Ивановна как-то сразу потеряла интерес к
теме эвакуации.
Она пришла не за чемоданом, ей ничего не нужно было оттуда брать и ничего не
нужно было туда класть, она даже не поинтересовалась, где он стоит, она просто
так забежала на минуту, она была в Союзе. Она торопилась и не присела и все
ходила по комнате, курила, открывала зачем-то дверцы книжного шкафа, стекла
которого тоже были перекрещены полосами бумаги, как и окна. Книг не вынимала,
только молча проводила пальцем по корешкам — Бальмонт столько-то, Блок столькото,
Маяковский столько-то... Цветаевой несколько тоненьких книжечек, всего —
пятнадцать. Впрочем, на полке куда больше! И проза, никогда не издававшаяся
отдельными книгами, и стихи, никогда нигде не издававшиеся, переписанные от
руки, перепечатанные на машинке, переплетенные в ситцы, стояли — подобие книг. И
она их трогала. Она говорила, какое это счастье — держать в руке верстку книги,
именно верстку, она еще ты! — плоть от плоти, кровь от крови. Книга уже живет
отдельно от тебя, у нее своя судьба, своя дорога. Ты уже ничего не можешь, уже
не властен...

Последняя книга у нее вышла в 1928 году.
А я говорила о том, что очень боюсь за библиотеку и все безуспешно добиваюсь
свидания с директором Ленинской

библиотеки — хочу сдать книги на хранение под расписку, с тем чтобы после
Победы, а я твердо верила в Победу, книги вернули бы Тарасенкову, а он их
завещает после своей смерти этой библиотеке. И что-то нудила о зажигалках, о
пожаре и о том, как страшно горела книжная палата на Новинском, то есть на улице
Чайковского, почти рядом с площадью Восстания, и мы с отцом, только выйдя из
бомбоубежища, из Вдовьего дома, пошли смотреть на пожар; это был наш любимый
особнячок, изящный, легкий ампир с полукруглой галереей, весь набитый книгами.
Десятки пожарных машин не могли совладать с огнем, и в ночное небо, когда
рухнула крыша, выстреливали из огня с туго набитых полок огненные книги, и на
секунду там, в вышине, раскрывались огненные страницы с черными прочерками строк
и тут же возвращались на землю горсткой искр. Вот так же будет гореть и наш дом,
и так же будут выстреливать в небо книги...
— Ну что ж,— заключила Марина Ивановна,— если суждено сгореть, то пусть сгорю
здесь... Правда, когда сгорает книга, где-то остается другая, всего не сожжешь,
но рукописи...
Она торопилась, я пошла ее проводить, ей надо было на трамвай, а трамвайная
остановка была посреди площади Восстания, и я повела ее по горке, а там надо
было через подворотню прямо на площадь. Не успели мы подняться на горку, как
раздался вой сирены, объявили воздушную тревогу. Марина Ивановна прибавила шагу,
но я не очень-то могла бежать, и едва мы достигли подворотни, как уже начали
бить зенитки и нельзя было бежать через площадь. Зенитки стояли где-то в саду,
за Вдовьим домом, и снаряды, разрываясь в небе на положенной им высоте, падали
осколками на площадь.
Марина Ивановна рвалась бежать в бомбоубежище, во Вдовий дом, и тянула меня за
руку, а я ее не пускала. Ее трясло, глаза у нее блуждали, она, казалось, была
невменяема, она не слушалась меня, и мне ничего не оставалось делать, как
прижать ее к стене в этой подворотне и упереться руками в стену над ее плечами,
она была ростом ниже меня. Я понимала, она не станет меня отталкивать. Я ей
объясняла, что при мне осколком зенитного снаряда ранило человека на этой самой
площади, и что-то еще говорила, но Марина Ивановна не слушала, правда, и не
рвалась уже бежать, она вынула папиросы, закурила, руки у нее дрожали, она
говорила, что боится бомбежек, что это все противоестественно,
что это все не по-человечески, и главное, она безумно боится за Мура, ей
все время кажется, что его обязательно убьет или выбьет еще глаз осколком, она
не может так жить, у нее больше нет сил... И слезы лились у нее по щекам. Мур ее
не слушается, он сам лезет на крышу. Это возмутительно, что посылают
несовершеннолетних дежурить на крыше. На войну берут только совершеннолетних, а
тут ведь тоже война! Но я сочувствовала Муру и уверяла Марину Ивановну, что
тушить зажигалки совсем не опасно, даже моя мать в первую бомбежку потушила
зажигалку, упавшую у нашего крыльца, схватив ее каминными щипцами и бросив в
ящик с песком. Муру, должно быть, просто стыдно сидеть в бомбоубежище среди
женщин, детей, стариков, когда даже девушки дежурят на крышах.
— Вам легко так рассуждать, когда все ваше с вами! — сказала Марина Ивановна,
вытирая слезы рукой,— потом вы заговорите иначе, помяните мое слово!..
Тревога была короткой, днем часто давали ложные тревоги, днем немецкие самолеты
отгоняли от Москвы

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.