Жанр: Драма
Рассказы
...й вертолет тоже скоро поднялся в воздух, направляясь к ближней
железнодорожной станции, куда должен был прибыть поезд особого назначения. Антошка
отбыл туда же с бензопилой. Леспромхозу дано было распоряжение рубить дорогу к станции и
подготовить трактора и сани для вывеэения космического аппарата...
Космонавт между тем, уже побритый, осмотренный врачами, отвалившись на сиденье,
летел к своему аэродрому и просматривал свежие газеты. Попробовали было корреспонденты
расшевелить его вопросами. Он рассказал им о Захаре Куприяновиче, об Антошке, попросил не
особенно смущать старика "лирическими отступлениями" и, сославшись на усталость, как бы
задремал, смежив ресницы.
Но он не дремал вовсе. Он как будто разматывал ленту в уме и видел на ней весь свой
полет. Луну, приближенную настолько, что просматривал он ее как бы с парашютной вышки, и
сиротливо висевшую в пространстве, скромно мерцающую планету с простецким названием
Земля, которая казалась ему когда-то такой огромной. Вспомнил и снова ощутил, не только
сердцем и разумом, но даже кожей, как, шагая в тяжелом скафандре по угольно-черной
поверхности чужой ему и непонятной планеты, он остро вдруг затосковал по той, где осталась
Россия, сплошь почти укрытая зеленым лесом, тронутым уже осенней желтизной по северной
кромке. Вон она лежит сейчас в снегах, чистая, большая, притихшая, и где-то в глубине ее,
пришитая к тайге белой ниткой тропы, стоит избушка с номером на крыше, и от нее упала тень
на всю белую поляну. Виделся беловато-жаркий костер в ночной тайге, грубо тесанный,
кореньговитый мужик, глубоко и грустно о чем-то задумавшийся.
"Отцу-то, Митрию Степановичу поклонись!" - мудрая доброта человека, которому уж
ничто не надо самому в этой жизни, сквозила в его словах, в делах и в усталом взгляде.
"Сумеем ли мы до старости вот так же сохранить душу живую, не засуетимся ли? Не
механизируем ли себя и чувства свои?.."
Прилетев в Байконур, Олег Дмитриевич первым делом спросил об отце. Друзья или, как
хорошо называл их Захар Куприянович, связчики сказали космонавту, что Дмитрий Степанович
уже в Москве, устроен, ждет его.
Отдав рапорт правительству, пройдя через первый, самый нервный период встречи на
Внуковском аэродроме, космонавт, переходя из рук в руки, из объятий в объятия, все искал
глазами отца. Увидев его, он даже вскрикнул от радости. Был он в новом клетчатом пальто
модного покроя, в тирольской шляпе с бантиком на боку, в синтетическом галстуке, сорящем
разноцветные искры, приколотом к рубашке модной железякой, - уж постарались земляки, не
ударили в грязь лицом, пододели старика. Впереди отца, удало распахнув котиковую шубу,
выпятив молодецкую грудь, стояла раздавшаяся телом, усатая тетушка Ксана и делала Олегу
ручкой.
Раздвинув плечом публику, минуя тетушку, которая с захлёбом причитала: "Олежек!
Олежек! Миленький ты мой!" - космонавт приблизился к отцу, прижал его к себе и услышал,
как звякнули под клеенчато-шуршащим пальто медали отца. "Батя-то при всем параде!"
Отец тыкался нахолодавшим носом в щеку сына и пытался покаяться:
- Порол ведь я тебя, поро-о-ол...
"И правильно делал!" - хотел успокоить отца космонавт, но тетушка-таки ухитрилась
прорваться к нему, сгребла в беремя и осыпала поцелуями, все повторяя рвущимся голосом:
"Милый Олежек! Миленький ты мой!.."
Мелькнуло в памяти ее интервью в центральной газете:
"Воспитывала... до десяти лет... Исполнительный был мальчик. Учился хорошо, любил
голубей... мечтал летчиком..."
Учился он, прямо сказать, не очень-то. Воля ему большая была. А кто ж при воле-то
ладом учится в детстве? Голубей любил или нет - не помнит. Но уж точно знает - хотел быть
столяром, как отец, о летном деле не помышлял вплоть до армии.
Он с трудом вырвался от тетушки, снова пробился к отцу, вовсе уже затисканному
толпой, и успел ему бросить:
- Ты от меня не отставай!
Отец согласно тряс головой, а в углах его губ копились и дрожали слезы. "Совсем он
старичонка у меня стал. Никуда больше от себя не отпущу!" - сказал сам себе космонавт и
отправился пожимать руки и говорить одинаковые слова представителям дипломатического
корпуса.
Отца он увидел, спустя большое время, уже возле машин. Старик проплакался и успел
ободриться настолько, что даже перед модной иностранкой, одетой в манто из русских мехов,
отворил дверцу машины со старинной церемонностью, и подмигнул Олегу Дмитриевичу: "Знай
нас, столяров-краснодырщиков!"
Как-то сразу отпустило, отцовская озороватость передалась ему, и он настолько осмелел,
что и сам распахнул дверцу перед иностранной дамой, разряженной наподобие тунгусского
шамана, и она обворожительно ему улыбнулась улыбкой, в которой мелькнуло что-то знакомое.
- Знай нас, столяров-краснодыршиков! - вдруг брякнул Олег Дмитриевич.
Дама, не поняв его загадочной шутки, все же томно прокурлыкала в ответ, обнажая зубы,
покрытые блестящим предохранительным лаком:
- О-о, как вы любезны! - и снова что-то знакомое пробилось сквозь все помады, наряды
и коричневый крем, которому надлежало светиться знойным африканским загаром.
"Всегда мне черти кого-нибудь подсунут!" - досадовал Олег Дмитриевич, едучи в
открытой машине по празднично украшенным улицам столицы, и мучительно вспоминая: где и
когда он видел эту иностранную даму, разряженную под шамана или вождя африканского
племени. Толпы празднично одетых людей кричали, забрасывали машину цветами, школьники
флажками махали, а космонавт, отвечая на приветствия, все маялся, вспоминая эту самую
распроклятую даму, чтобы поскорее избавиться от "бзыка", столь много наделавшего ему
хлопот и вреда, но ничего с собою поделать не мог. А люди все кричали, улыбались и бросали
цветы - люди земли, родные люди! Если б они знали, как тягостно одиночество!.. И вдруг
мелькнуло лицо, похожее на... и Олег Дмитриевич вспомнил: никакая это не иностранка, а
самая настоящая российская мадама, жена одного крупного конструктора. Он встречал ее
как-то на приеме, и сдалась она ему сто раз. "О-о, батюшки!" - будто свалив тяжелый мешок с
плеч, выдохнул космонавт и освобожденно, звонко закричал:
- Привет вам, братья! - обрадовался вроде бы с детства знакомым, привычным словам,
смысл и глубина которых открылись ему заново там, в неизведанных человеком пространствах,
в таком величии, в таком сложном значении, какие пока не всем еще людям Земли известны и
понятны. - Привет вам, братья! - повторил космонавт, и голос его дрогнул, а к глазам снова
начали подкатывать слезы, и он вдруг вспомнил, как совсем недавно и совсем для себя
неожиданно, во сне или наяву плакал, уже охваченный тревогой и волнением от встречи с
Землею, с живой, такой простой и знобяще близкой матерью всех людей.
Повидавший голокаменные астероиды, пыльные, ровно бы выжженные напалмом,
планеты, без травы, без деревьев, без речек, без домов и огородов, он один из немногих землян
воочию видел, как бездонна, темна и равнодушна безголосая пустота, и какое счастье, что есть
в этом темном и пустом океане родной дом, в котором всем хватает места и можно бы так
счастливо жить, но что-то мешает людям, что-то не дает им быть всегда такими же вот
едиными и светлыми, как сейчас, в день торжества человеческого разума и праздника, самими
же людьми сотворенного.
1972
Виктор Астафьев
О чем ты плачешь, ель?
О чем ты плачешь, ель? О чем ты плачешь? Ель скреблась веткой о стекло. Скреблась
несмело и почти неслышно. Ветка была мокрая, капли скатывались на кончики ее лапок, на
бородавочки. В каждой клейкой бородавочке хоронилась новая лапка - новая жизнь дерева.
Бородавочки были не больше капель, что суетились на оконном стекле, вспыхивали на
мгновение и угасали.
"Неужто и в жизни так вот! - думал дядя Петр. - Вспыхнет жизнь человеческая или
какая другая, займется ярким светом да и погаснет?.."
Так рассуждал дядя Петр, глядя на лядащую елку, которая царапалась в окно, как
приблудная нищенка. И зачем он ее оставил, когда рубил избушку? Добрые деревья свалил,
раскряжевал, скатал на сруб избушки, а эту - старую, мослатую - оставил?.. Пожалел? Нет.
Чего ж ее жалеть-то? Просто оставил и оставил. А она взяла да оправилась, загустела хвоя на
ней, закучерявился колючий лапник, а нынче вон даже шишки появились, желтые, изогнутые...
Света больше доставаться стало дереву, молодняк не теснил. Кроме того, половина
корней попала под пол избушки. Там всю зиму земля талая, соков больше.
В избушке душно и жарко. Вместо печи стоит бочка из-под бензина и занимает почти
половину охотничьего помещения. Мало дров положишь - печка вроде бы обижается, шипит
только. Больше подбросишь - сердито гудит, краснеет, и в избушке хоть парься.
Если уже дышать нечем становится, дядя Петр сползает на пол и лежит па полосах
бересты, чувствуя сквозь нее потным боком приятно холодящую землю.
Не спится. Забыл, спокинул охотника сон. О стекло царапается ветка, оставляя махонькие,
недолговечные капли. Они тяжелеют, наполняются и, как опившиеся пауты, отваливаются вниз,
в темноту.
Длинна ноябрьская ночь. Длинна и переполнена еле ощутимой тревогой.
Сторожко спят в хвойных лапах рябчики, еще вылетающие с зарей на кормежку,
кратковременную и вороватую. К ближним осинам или в малинник пошелушить мерзлых ягод
выбегает заяц, за которым в лесу не охотится только ленивый. Тропят к рассолам отощалые за
осенний свадебный гон сохатые, оставляя на сучках клочья толстой шерсти. Залез в берлогу и
медленно, надолго засыпает благодушный от сытости и уюта медведь. Недоверчивой, хитрой
сделалась белка, которая совсем недавно сидела на вершине ели, кокетливо вертела хвостиком,
игривым цоканьем дразнила грибников. Начала петлять и ходить лесными грядами белогрудая
куница.
Наступил первослед, страдная охотничья пора.
Вот из-за куницы-то и не спал дядя Петр.
Утром кобель Ураган взял след самца-куницы на Дунькиной гриве и, хрипловато
вскрикнув, ударился в чащу.
Самец-кот спал в беличьем гойне. Белку он поймал на рассвете, задавил, съел и завалился
спать в еще теплую квартиру. Так всегда поступают сильные, не любящие рассуждать
захватчики. До этого коту удалось прихватить на пути всего одну мышку. Он проглотил ее
одним вдохом и даже снежок с капельками крови слизал с валежины. Кот был голоден.
Год от года в этих местах становилось все меньше и меньше белки. Только привязанность
к родным, до последней веточки знакомым лесам удерживала здесь кота, а то бы он уже давно
откочевал.
Прикрыв мордочку хвостом, спал зверек, но не спали его слух и нюх. Вот дрогнули
мокренькие дырочки ноздрей, и сразу воспрянули, насторожились уши. И еще не успел кот
проснуться, открыть глаза, как уже почувствовал собаку. Он пружинисто вымахнул из гойна,
темной молнией метнулся по снегу и пошел, легкий, сноровистый, увертливый.
Вдали простуженно и хрипло вскрикнула собака. Кот знал этот вскрик, мало похожий на
собачий лай. Кот поднялся на дерево, надеясь сбить Урагана со следа. Куницу, идущую по
таежной гряде, Ураган чуял хуже, и этот кот в прошлом году дважды ушел от него.
Умен был кот, стреляный был кот. Под кожицей на шее у него перекатывалась дробина, и
он подергивал иногда головой, чихал по-кошачьи, не понимая, что это ему мешает.
Но за ним шли очень чуткий кобель и умудренный годами охотник. Кот удлинил прыжки,
сделал скидку на другую гряду, перемахнул к речушке, заваленной выворотнем-лесом, плотно
скрытым крапивой, ощетинившейся от мороза.
Кот, конечно, не знал, что Ураган износил сердце на охоте и научился беречь его. Пес уже
не горячился, не бегал зря, умел окорачивать след, срезать круги, распутывая хитромудро
нарисованные куницей петли.
Когда солнце обняло полукружьем крохотный день и стало сваливаться за горы, кот
совсем близко услышал дыхание Урагана. Надо было выходить из леса, бросать родной урман.
А уходить из леса было боязно. Какое-то время кот шел вдоль опушки, прыгал с дерева на
дерево, с сучка на сучок. Его легкое тело, управляемое коротким хвостом, плавно опускалось на
сучки, и все же комья кухты опадали вниз, дырявили тонкий слой первого снега.
Ураган вел гон по опавшей кухте. Шел точно и споро. Кот прыснул на вершину самой
высокой ели, припал грудью с белым фартучком к стволу, огляделся. Куда уходить?
Впереди виднелась черная лента реки, испятнанная заплатами льдин. Подле реки, то
взбегая на угесы, то опадая в межгорья, тянулась узкая полоска леса, местами порванная
тракторными волоками или простреленная тропинками. А между этой полоской и еще не
сведенным островком леса, где мчался кот, чуть припрятанные снежком, лежали без конца и
края поваленные деревья.
Кот всегда боялся подходить к этому мертвому лесу. Здесь развелось много
жуков-короедов, лесной блохи, черных муравьев и всякой другой заразы. Загубленные деревья
прели, впивались сломанными сучками в болотистую жижу, хрустели, оседали. Там постоянно
слышались шорохи, стоны, будто понапрасну загубленные деревья, умирая, скрипели зубами.
Дядя Петр сидел на валежине подле опушки и тупо смотрел на раздвоенный
след-копытце, уходящий в поваленный, захламленный лес. Кота здесь не взять. Ушел. Страх
вынудил спуститься в поверженный лес, пахнущий порченым вином и гнилым болотом. Но
куда было деваться коту? Живой лес кончился, кот скрылся в мертвом.
Дядя Петр снял шапку, и от его редковолосой головы валом плеснулся пар. Руки и ноги
дрожали. На глаза наплывали желтые круги. И солнце, вздремнувшее перед закатом на
вершинах леса, за рекой двоилось, сердце, вроде бы разбухшее от натуги, опадало вниз,
уходило из горла, высвобождая дыхание. Начала остывать мокрая спина.
У ног охотника, с закрытыми глазами, с разом обозначившимися ребрами, уронив
костистую голову на поврежденные лапы, лежал Ураган. Хриплое дыхание вырывалось из его
ноздрей.
- Ну что, Урагаюшко, - сказал дядя Петр. - Ушел кот-то, умотал, варнак?
И столько глубокой горечи почудилось в голосе охотника, что Ураган, преодолевая
слабость, поднялся и положил голову на колени хозяина.
Возле порванных ноздрей Урагана шерсть была седая и редкая. Обозначилось множество
беловатых шрамов - это следы укусов куницы, барсуков, рысей и собак.
Ураган в молодости был лютым драчуном. Если он хотел, всегда первым становился на
собачьей свадьбе. Шавки и разные дворняги тонко и горестно завывали, топая на расстоянии от
Урагана. Оборони Бог подвернуться. Сцапает кобелина зубами и кинет в канаву либо в огород.
Почему-то яростно ненавидел Ураган овчарок. Может быть, в нем говорила злость вечного
работяги, трудно добывающего свой собачий хлеб?
Относился он к овчаркам примерно так же, как в прежние времена мужики относились к
дворянам. На его совести было несколько загубленных овчарочьих душ.
- Вот так, Урагаюшко, - со вздохом закончил разговор с собакой дядя Петр, -
остарели мы, видно, с тобой, уходились.
Они брели в избушку. Дядя Петр впереди, Ураган сзади. Кобель сник, опустил голову и
часто присаживался выкусывать из лап напитанные кровью ледышки.
Через порог избушки он перемахнуть не мог. Перелез, будто пьяный мужик. Чувствуя, как
стиснуло сердце, дядя Петр закричал:
- Какова лешева ползешь? Околевать - так околевай!
После этого дядя Петр зло рвал пилою сухостоину, колол чурки так, будто сокрушал зверя
лютого. Наготовил дров столько, что хватило бы в русскую печь на неделю. Работа немного
успокоила.
...В охотничьей суме, пропитанной жиром и всевозможными запахами, хранилась
четвертинка водки. Дядя Петр каждую осень брал с собой четвертинку водки и распитием ее
отмечал первую добычу.
Этот сезон начался с неудачи. Ну так что же? Обратно нести четвертинку? Сердито
высморкавшись за печку, дядя Петр подержал в руках, как пташку, стеклянную посудину и
решительно хлопнул ее по уютному донышку. Пробка шлепнулась в стенку, брызги водки
шипнули на печке, и охотник мрачно крякнул. Под парами беспокойно завозился Ураган.
Суетливо ходит по окошку ветка ели, и когда в печи вспыхивают дрова, она кажется
белой, а капли, текущие по стеклу, черными. Но стоит притухнуть печи, сразу светлеют капли,
которыми плачет за окном черная ель.
О чем ты плачешь, ель? О чем ты плачешь?
Дядя Петр ведет молчаливый разговор с елью.
"Ты осталась живая, елка. На тебе даже шуба замохнатилась, шишки появились.
Плодиться начнешь. Глядишь, год-другой - и появятся этакие ребятенки-ельчонки вокруг
тебя. Жизнь твоя будет нескончаема. Когда состаришься, опадет с ветвей хвоя и корни твои
один по одному станут отпускаться от земли, однажды качнет тебя ветром, может быть слабым,
и ты, видевшая на своем веку бури и ураганы, упадешь, обламывая со звоном голые сучки.
Может быть, дети твои - мохнатые ребятенки - подставят свои гибкие плечи и смягчат твой
удар о грудь земную?"
О чем только не переговоришь в осеннюю длиннуюпредлинную ночь!..
О чем только не передумаешь?!
Вечор ходили грудастые, непричесанные тучи. Они оседали все ниже и ниже, пока не
коснулись лесистых гор мелкой, быстро тающей крупой. Потом плюхнулись на землю густым и
липким снегом, а после этого высеяли мелкий белый бус - не то туман, не то дождь.
Притих, ужался лес, знобко передернул плечами и покорился. Стоит беспомощный, голый
во тьме.
А к утру ударит заморозок, и тогда защелкают обледенелые ветки, хрустко начнут
обламываться под ветром отягченные затвердевшим снегом лапы пихтача и ельника, станет
лопаться тугая кора на липах и понурится, обвиснет унылый березник.
Только елке подле избушки будет хорошо, безопасно. "Елка ты, елка! - глубоко
вздыхает охотник. - Помнишь, как пришел я сюда ранней весной? Не пришел, а, прямо говоря,
приполз и сыскал вот это уединённое, от глаз скрытое местечко для избушки. Раньше ставили
избушки на охотничьем перепутье. Оставляли в них истоплю дров, узелок с солью, серники и
сухаришки. Обязательно на перепутье, чтобы человек отдохнул, спасся от непогоды и голода. А
теперь нельзя.
Иные люди (да и не люди они вовсе!) почему-то рассыпают соль, сжигают дрова,
выбрасывают сухари и оправляются в избушке перед уходом, как животные. Мало того, они
балуются огнем и сжигают пристанище охотников. Глянь по Уралу. Сожжены и порублены
избушки на Вильве, на Яйве. на Усьве, на Койве, на Чусовой - на всех таежных реках.
Остались только те избушки, что от глаз скрыты. Почто так?"
В двух верстах от этой избушки давным-давно был поселок. Здесь когда-то плавили руду
каторжане, копали они ее вокруг поселка, названного нерусским словом - Куртым. От поселка
осталась лишь кирпичная печь. На ней вырос ивняк и пихтач. И кладбище на бугорке осталось.
Дядя Петр любил заходить на это одичалое, умирающее кладбище. Как и всякое другое
человеческое жилье, оно требовало догляда. Лишь три креста и две оградки из тонких,
подолбленных дятлами жердочек остались там.
Позавчера дядя Петр завернул на Куртымское кладбище. Кто-то был до него здесь дней за
пять, выворотил оставшиеся кресты, сломал оградки и развел костер на могилах.
С недоумением и болью огляделся охотник по сторонам, как бы отыскивая того, кто
обобрал и без того бедные могилы, и вдруг увидел что-то блестящее в траве. Думал, шляпка
гриба, наклонился, а это двадцать копеек. Поднял дядя Петр монетку, сжал ее в кулаке и круто
выругался, хотя никогда, даже пьяный, в лесу не матерился, а на кладбище тем более.
- Хозяева! В душу вас!..
Вокруг него подчистую обрубленные горы, и, может быть, потому, что стоял он над
прахом каторжан, напоминали они стриженые арестантские головы. Как-то еще в детстве дядя
Петр видел людей, этапом идущих за Урал. У них были головы в шрамах, рубцах, шишках и
струпьях. Сняли красу с гор, забрили им лбы, и обозначились овраги, болотца, ржавые ручьи и
тракторные волоки вкось и вкривь, будто был никем не управляем трактор, и колесил он по
земле как хотел и куда хотел.
"Что же это за человек такой появился, который может развести огонь на кладбище из
крестов и оградок, срубить лес и бросить его, уронить и не поднять двадцать копеек? Где он
взрос? Чей он хлеб ел?"
На печи зашипело. Просочился дождь с потолка. Течет по горячей трубе. Парит. Духота в
избушке.
Дядя Петр ложится на пол, смотрит в окошечко, где еще вздрагивает, слезится ветка ели.
Люди построили мосты, железные дороги, пароходы, стрельнули в небо мудрой
штуковиной с собакой. Они лечатся у докторов и оберегают детей от микробов. Да, да, его
родная дочь, прежде чем кормить сынишку, кладет ложку на горячую плиту и накаляет ее,
говорит - дезинфекция. Микроба-бактерия представлялась дяде Петру вроде таракана, только
посрамнее на вид. Он несколько раз тайком глядел на ложку внука и никаких бактериев не
обнаружил, однако относился ко всем этим причудам уважительно.
Но почему же этот нынешний народ не уважает обычай леса? А ведь они, эти обычаи,
создавались тысячелетиями, и мудры они, полезны, потому как те, что оказались
непригодными, отбрасывались нещадной таежной жизнью.
Из-за лесного варначества, беспутства и корысти набродных людишек гибнут геологи,
гибнут туристы, гибнут иной раз даже охотники и пастухи-оленеводы. А ведь для всех людей,
кроме подлых, тайга всегда была кормилицей и спасителем.
Так неужто лесное варначье свои законы на земле установит? Неужто умные люди так и
будут бороться с ними только красивыми словами? Что же останется на земле детям нашим?
Одни красивые слова о красоте и жизни или вот эта самая жизнь и красота? Очень давно
известно, что из слов, даже самых красивых, шубы не сошьешь. Вошь надо давить, особенно
лесную вошь. А разумного человека учить надо видеть трудное рождение жизни. Взять то же
дерево: по вершочку, по сучочку растет оно, а срубается одним махом. Сколько придумано
человеком машин и всяких разных штуковин для того, чтобы свалить самое обыкновенное,
живое дерево. А много ли мудрили люди над тем, чтобы помочь скорее расти дереву, быть ему
здоровым и сильным? Сколько срублено и сколько посажено? Подсчитать надо, баланс под это
дело подвести, пока не поздно.
Такие вот примерно мысли все чаще и чаще появлялись у дяди Петра. И еще другие думы
бывали. Разные. Например: почему есть в школах учителя по физкультуре, по пению. Есть,
которые учат рубить, строгать, пилить, гайки нарезать и завинчивать. Шоферить даже кое-где
учат. Но почему нет таежному делу учителя?
Вот взять его, дядю Петра, и назначить на эту должность. Да он ее, эту ребятню, за один
месяц научил бы тайгу слышать, видеть и понимать. И не стали бы, глядишь, люди после этого
размахивать топором в лесу, как в битве с чужеземцами. Нет, что ни говори, машины, ракеты -
все это хорошо, но должен появиться на земле заступник и радетель леса. Обязательно должен.
И ему надо поторопиться, пока еще есть что беречь. Надо помочь ему вырасти, этому
заступнику. Ох, как надо!
Под нарами завозился и застонал Ураган. Постонал виновато и даже чуть заскулил. Точно
так же он заскулил давеча у мертвой лесосеки, в которую безвозвратно ушел кот. Должно быть,
увидел Ураган во сне этого недобытого кота.
Да, ушел кот, ушел. А сколько на своем веку выследил таких котов дядя Петр! Сколько
кошек, рысей, белки! Город можно одеть в добытые им меха, целый город!
Помнит, в начале тридцатых годов встречали его, дядю Петра, на заготпункте, как
роднейшего человека. И стульчик ему поставят, и договорчик поднесут, и отоваривание
всевозможное предложат, и о здоровье спросят. А он, дядя Петр, на вопросы лениво отвечает,
насчет здоровья вовсе ничего не говорит, договор не подписывает, требует самого Евстигнея
Ивановича.
Вот так. Потоку что был человек безвылазно месяц, а то и два в тайге, ел чего попало, в
бане не парился, спал где придется, не раз заскакивал в гости к смерти и чуть башку себе не
свертывал в гоне за зверем. Мог он после всего этого позволить себе маленький кураж?
Евстигней Иванович, заведующий "Заготпушниной", во всем этом имел тончайшее
понятие, потому что сам полжизни в тайге провел. Он не полезет к тебе сразу с договором и со
здоровьем. Он, бывало, жманет лапу, саданет по плечу и скажет: "Ну, как промышлял?" И дядя
Петр ему ответил: "Обыкновенно, помаленьку". И все.
Больше никаких слов не надо.
Евстигней Иванович кинет на ходу приказ: "Принять пушнину от Петра Захарыча и
премию соответственно начислить, а мы пока с ним чаишком побалуемся".
Примут пушнину конторские по совести, без обмана, без подвоха, потому что шкурка к
шкурке, ворсинка к ворсинке, волосок к волоску подобраны.
А дядя Петр тем временем, обласканный, сидит в гостях у Евстигнея Ивановича и не то
чтобы пьянствует, а так, для уважения хозяина, выпивает с ним поллитровку, и вовсе ему не
интересно это винище. По сердцу ему оказанный почет и беседа. Беседа нешуточная, про
мировой капитализм. И выходило так, что лишние нормы по пушнине, выполненные дядей
Петром, - это удар под самое дыхало капитализму.
Да после этих слов дядя Петр, бывало, себя почти до смерти гонял. Другой раз можно
куницу или соболя ударить из ружья, а он пройдет две-три лишние версты, из-за этого в снегу
заночует, но шкурку дырявить не станет.
- Э-эх, как все переменилось! Нынче на приемном пункте работает девка, техникум по
пушнине кончила. Девка - спец по пушнине! Господи! Да это ли не измывательство?! Ну что
она может знать в таком умственном и хитром деле! Губы у нее накрашенные, ногти тоже.
Берет она двумя пальчиками шкурку: "Первый сорт, второй сорт", а сама при этом никакого
интереса не проявляет к работе. - Хочется дяде Петру треснуть по столу так, чтобы доска
проломилась. Только что и удерживает, что сидел за этим столом когда-то Евстигней Иванович,
великий знаток охотничьей души.
Девку ту охотники надувают, сплавляют ей невышедшие шкурки, брак сплавляют и
вводят ее в конфуз и в убыток. Дядя Петр никогда себе такого не позволял и не позволит. Но и
оскорблять себя тоже не даст. А его в прошлом году оскорбили, по самому нутру гвоздем
царапнули. Во-первых, дали худой договор, как начинающему промысловику, и главное (эх,
даже вспоминать тошно!), главное - заставили три дня обивать пороги, ждать деньги. Банк
...Закладка в соц.сетях