Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы

страница №48

,
видите ли, не выдал по какой-то причине деньги, и он был вынужден сидеть в конторе и
смотреть, как конторские девки щелкают на счетах и прыскают, рассказывая про какие-то свои,
вовсе не охотничьи дела. Да будь бы жив Евстигней Иванович, да он бы этих девок самолично
выбросил из конторы в окно. А если бы узнал, что охотник Петр Захарович ждет трудовые
рубли и теряет попусту третий день в горячую пору промысла, да он бы и контору ту по бревну
раскатал...
О чем ты плачешь, ель?! О чем ты плачешь?
Дядя Петр покачивает головой, беседует:
"Ты-то будешь жить. У тебя половина корней согрета. Только половина - и уж совсем
другое дело, другой оборот. Приберег тебя человек, потому и ожила. И сам-то я, глядя на тебя,
ожил. Ты помнишь, чуть тепленький явился на это место? А отчего? Оттого, что почти побывал
на том свете".
Летом, в межсезонье, дядя Петр нанялся на лесопилку точить пилы и другие режущие
инструменты. На лесопилке практикант - парнишка с отвислой губой - воткнул рубильник,
не поглядевши по сторонам. Заволокло дядю Петра в пилораму и стало мять. Полотен он еще не
успел навесить, а то вмиг развалило бы его. Мяло секунды две-три, а в больнице лежал полгода.
Сперва и вовсе был недвижим. Когда рабочие вынули его из пилорамы и положили на опилки,
то накрыли мешковиной с лицом и ногами, как закрывают покойника, и стали ждать
конфликтную комиссию.
Парнишка-практикант, винясь перед всеми, плакал и вытирал кровь с лица дяди Петра и
обнаружил, что тот еще немного дышит.
После больницы охотник лежал на полатях, синий, слабый, и плевал в старую онучу
кровью. Он явственно ощущал, как угасает в нем что-то и все ему вокруг становится
неинтересным и даже надоедным.
Ранней весной, когда над окном, вниз корешком, вроде остренького хрена, выросла
сосулька и сырой ветер саданул ставней, словно бы рассердившись на лежебоку-хозяина,
словно бы требуя выйти, еще раз поглядеть да уточнить, стоит ли жить на этом свете, дядя Петр
слез с полатей.
- В лес хочу!
- Какой тебе лес? - запротестовала всю жизнь понапрасну протестовавшая жена. - Ты
погляди на себя. Краше в гроб кладут...
- В лес хочу! - уже сердито новгорил дядя Петр.
Семейство дяди Петра знало: если "сам" начал сердиться, значит, дело клонится вроде бы
к лучшему. Даже вполне может быть: после этого он пойдет на поправку.
Провожал дядю Петра зять, лесничий, с которым он не разговаривал уже года три, потому
что тот однажды клюнул на взятку и принял у конторы Кабардалес неприбранную лесосеку, ту
самую, в которой скрылся кот.
Зять помог срубить охотнику избушку в семь рядов, верней, помог скатать бревна на мох,
а все остальное дядя Петр уже делал без него.
И как-то получилось, что сухопарая, всего о две-три лапы, елка с сучками-шильцами
очутилась подле окна. Осталась и живет себе.
Видно, весна воскресила их.
Какая это была весна! Дядя Петр словно бы заново рождался на свет. Рубил избушку -
топорище в мыле, но он, стиснув зубы, работал до полного изнурения, до ломоты в костях. И
скоро перестал пятнать красными плевками снег вокруг постройки.
Березник швырял в него отрубями сережек, допьяна опаивали его хвойным духом сосняк,
пихтач, ельник. Кровь по жилам гнало, как вешние потоки в половодье. Шумела тайга, звенел
от птичьих песен небосвод, дятлы весело барабанили по сухостойникам, зорянки делали
охотнику побудку. Казалось охотнику - все птицы хором славили его труд и вместе с ним
радовались его выздоровлению, упивались непоборимой, могучей, солнечной жизнью.
По ночам дядя Петр слушал лес. И не было еще в жизни ничего приятнее этого великого,
слитого воедино шума тайги.
Порой ему казалось, что он сойдет с ума, не переживет такую небывалую весну.
...Лапку ели тронул чуть заметный, далекий свет. Там, за рекой, за горными горбами, над
туманящимся, озябшим лесом, медленно прорастал желтый стебель рассвета. Седая от дождя и
мокрого снега ветка ели тускнела в предутренней мгле, сливаясь с нею. Дождь перестал
шуршать о стекла и долбить железную трубу наверху.
С рассветом захолодало. Стекло подернуло белыми травинками и жилистым листом.
Скрыло елку мутным стеклом.
Оцепенел мокрый лес. В гуще его зябко продрожал в последний раз и с покорным
вздохом сник ветер.
Дядя Петр взял чайник и вышел к ключу. Ключ здесь же, почти у самого порога избушки.
Испуганным зверьком он трясся возле неохватного пихтового пня и казался пестрым от
упавших в него листьев. Дядя Петр тряхнул головой, чтобы избавиться от наваждения, опустил
кружку начерпать воды. Послышался тоненький звон до невидимости прозрачного ледка.
Наполнив чайник до краев, дядя Петр стоял неподвижно, раздумывая. Перед его глазами в
разлапнике пихтовых корней возился, жил, дрожал ключик. Маленький ключик, почудившийся
охотнику зверушкой.
Давило сердце. Забыв умыться, дядя Петр ушел в избушку.
Неторопливо, раздумчиво пил охотник чай, запаренный прутиками малины. И почему-то
все время виделся ему медведь, с которым он в прошлом году нос к носу столкнулся
неподалеку отсюда, в старой лесосеке. Дядя Петр косил сено на вырубках и вечерком пошел
набрать кружку ягод. Самое странное было в том, что он вроде бы и не испугался медведя и тот
вроде бы тоже не испугался его. Они ошарашенно смотрели друг на друга.

Совсем не сознавая, что делает, дядя Петр сорвал ягоду, положил в рот и нажал на нее
языком. Сладко! Медведь помедлил, затем прижал одной лапой кусты к пню, другой лапой
деловито сорвал горсть ягод вместе с листьями и запихал их в розовую пасть. Сладко!
Дядя Петр деликатно отщипнул вторую ягоду и, глядя немигающими глазами в
оцепенелые зрачки медведя, отступил на шаг. Так, обирая кустик за кустиком, они уходили
друг от друга. И только после того, как саженях в ста, уже за логом, медведь по-дурному
рявкнул и, затрещав кустами, ринулся прочь, дядя Петр тоже хватил во все лопатки, не бежал, а
летел, можно сказать, вроде бы и земли ногами не касался. Откуда и прыть взялась!
Чудные, памятные штуки в жизни бывают. Четырнадцать медведей положил дядя Петр, а
отчетливо помнил только этого, неубитого, пятнадцатого.
Совсем рассветало. От жары опять оплыло стеклышко в окне. Снова видна еловая ветка.
Перестала она плакать, сникла, успокоилась. На кончике каждой иголки остекленела крупная
капля. Елка несмело играла искрами.
Дядя Петр насыпал в пол-литровую банку молотой соли, а на полочке оставил две
пригоршни сухарей и коробок спичек. Выбрав смолистые поленья, он клеточкой сложил их под
нарами. Долго драл на тоненькие ленточки бересту и, когда истопля дров была готова, постоял,
подыскивая еще работу.
Никакой работы больше не было.
В изголовье на нарах лежал старый-престарый буденовский шлем, найденный дядей
Петром когда-то возле поселка Куртым. Охотник собрал с полки сухари и высыпал их в шлем.
Туда же бросил коробок спичек и добавил к этому добру пять комочков сахара. Шлем он
подвесил на железный крючок, на котором обычно сушил шкурки. Так лучше, не доберутся
твари.
Охотник подпер избушку березовым колом, вместе с Ураганом обошел вокруг нее,
мимоходом коснулся щекой колючей ели, перешагнул через ключик и ушел.
Над избушкой долго струился дымок, но постепенно поредел, распаутинился, и его не
стало. Еще какое-то время шипели снежинки на трубе, потом и шипение утихло.
Прилетела вертоголовая воровка-ронжа, огляделась, крякнула и стала искать еду подле
избушки. Нашла в снегу голову соленой трески, разрыла ее, исклевала и запрыгала к ключу.
Ронжа напилась и с интересом глядела на ключ. Оттуда, из воды, на нее смотрела
озороватым глазом такая же, как она, рыжеголовая птица. И все бормотал, бормотал под
пеньком чуть слышно, почти невнятно ключишко, бормотал и шевелился...

1960-1961

Виктор Астафьев
Огоньки

Я с папой и мамой пять лет назад уехал в город, потому что настала мне пора учиться. А
дедушка не захотел уезжать. Конечно, какой ему интерес в городе, если он всю жизнь
проработал бакенщиком у Караульного переката, знает там каждый камешек и реку любит? Вот
я - это другой разговор. Мне в городе интересно, да и то больше зимой, когда в школе учусь.
А летом меня всегда тянет к дедушке, в белую избушку на берегу реки. Там я родился и жил до
семи лет, туда и теперь уезжаю в летние каникулы.
Нынешним летом я решил взять с собою и Андрюшку. Он мне сродни приходится. Не
знаю уж кем, шурином или зятем - неважно я разбираюсь в этой самой родне. Словом, его
мать - племянница папиной матери, моей бабушки, которая давно умерла, и я ее не помню.
Андрюшка паренек тихий и хилый, оттого что мало ест. Аппетита, говорят, у него нету.
Ну, папа и сказал мне:
- Возьми-ка ты, Серега, с собой Андрюшку. На природе у него сразу аппетит появится.
Пусть только дедушка ему почаще весла в руки дает.
И я взял Андрюшку с собой. Мне еще лучше, веселей. Единственное, что умеет делать
Андрюшка, - это песни петь. Здорово поет. Затянет что-нибудь, голос у него дрожит,
точь-в-точь как у артиста. По вечерам мы с дедушкой любили слушать его песни. Голос
Андрюшки разносится далеко-далеко над рекой, а на той стороне, в горах, немного тише
откликается другой Андрюшка. Наш уже перестанет петь, а тот будто убегает и все еще поет.
Дедушка ласково гладит Андрюшку по голове и говорит:
- Славно, Ондрюха, славно. Спой-ка еще про бурлаков-то.
Хорошо нам жилось. У Андрюшки и аппетит стал появляться. Дома капризничал, даже
пряники есть не хотел, а тут картошку в мундире и уху так наворачивал, что, как говорил
дедушка, "только за ушами пищало".
И вдруг дедушка заболел. Мы даже сначала не поверили. Он такой крепкий, совсем
непохожий на других дедушек: высокий, сильный, одной рукой на берег лодку вытаскивал. Он
и сам не верил, что заболел, только сказал:
- Что-то знобит меня, ребята...
Потом заглянул в старый ящик, весь перепоясанный для прочности жестяными лентами,
достал бутылочку, поболтал ее и налил чего-то мутного в стакан. Осушив его до дна, громко
крякнул, понюхал корку хлеба, убрал бутылочку в ящик и залез на печь.
- Вот пропотею - и все ладно будет.
Пропотеть-то пропотел, да толку мало. Попробовал дедушка утром спуститься с печки, и
чуть не упал.
- Гляди-ка ты, на самом деле вроде захворал, - пробормотал он.
Мы струсили, особенно Андрюшка.
- Ой, Серега, вдруг дедушка умрет, что мы тогда одни...
- Типун тебе на язык! - зашипел я на Андрюшку, и он примолк.

К вечеру дедушка попробовал подняться еще раз. Мы помогали ему. Но у него сразу
закружилась голова, и он сел на пол возле печки.
- Дедушка, деда, что с тобой? - обнял я его за костлявые плечи.
- Захворал я, брат, Серега... рассохся... стало быть, года...
Он облизал пересохшие губы и вяло махнул рукой. Тогда я зачерпнул из кадушки воды и
подал ему. Дедушка отпил из ковша, отдышался и проговорил:
- Беда, ребята, ночь скоро... бакена...
Меня даже в жар бросило. Про бакены-то я забыл! С кем же их зажигать? С Андрюшкой?
Грести он едва умеет. Здесь только научился. Тоже - растет человек! Мать его близко к реке
не подпускала до нынешнего года. Но дедушку я все-таки успокоил:
- Мы зажжем, дедушка, не волнуйся.
- Как-нибудь сплавайте, осторожней... лампы заправьте.
- Не беспокойся, деда, все будет в порядке.
Позвал я Андрюшку на улицу и приказываю:
- Давай бери весла, иди в лодку и тренируйся грести, пока я лампы заправляю. Гляди,
как следует тренируйся!
Обычно дедушка выплывал к бакенам в то время, когда солнце скрывалось за горы и от
Шумихинского утеса ложилась тень почти через всю гору. Я решил плыть раньше: Андрюшка
- не дедушка.
И вот мы поплыли. Андрюшка гребет, а я направляю лодку кормовым веслом и учу его:
- Можно еще и из-под лодки веслом орудовать - это скорее. Вот так. Ну-ка садись на
руль.
Андрюшка пересел на корму. Но не успели мы проплыть и десяти метров, как лодку
повернуло и понесло вниз по реке, хотя Андрюшка из всех сил старался направить ее против
течения. Больше я не давал ему кормовое весло. Да он и не просил.
До верхнего бакена, который стоял в самом начале Караульного переката, надо было
подниматься километра полтора. Потом зажечь на нем сигнальную лампу и спускаться к
остальным четырем бакенам. Я не раз плавал туда с дедушкой и отцом и знал, до какого места
надо подниматься и как держать лодку, чтобы угодить на верхний бакен. С трудом миновали
мы Шумихинский утес, возле которого вода бурлила, крутилась и рокотала. Андрюшка
вспотел, но не жаловался. У седого камня, похожего на склонившуюся над водой старушку, мы
задержались. Я начал выплескивать веслом из лодки воду и сказал Андрюшке:
- Отдохни малость. Дальше сильно грести придется, чтоб не снесло.
Андрюшка сперва греб бойко, и лодка шла хорошо. Берег удалялся. Камень-старушка
превратился уже в темный бугор. Но вот весла стали подниматься тяжелее и медленнее, бить по
воде, брызгать. Я взглянул на маленькую пирамидку, которая покачивалась на легких волнах, и
крикнул, работая изо всех сил кормовым веслом:
- Не мажь! Проворней греби!
Но бакен спокойно покачивался и проносился мимо нас. Я отбросил кормовое весло,
подскочил к Андрюшке и стал толчками помогать ему грести. Но было уже поздно. Мы
очутились в нескольких метрах ниже бакена, и волнистая струя воды от его треугольной
крестовины подхватила нас, понесла.
- Размазня! - заорал я на Андрюшку. - Это тебе не песни петь.
Андрюшка виновато опустил голову. А мне стало неловко. Насчет песен я зря его укорил.
Не надо было. Да сгоряча и не такое сорвется. Не глядя на него, я сказал:
- Ладно, греби, а то еще и мимо другого бакена пронесет. Надо было выше подниматься,
тогда и не промазали бы.
- А как тот бакен? - робко спросил Андрюшка.
- Как, как! - снова разозлился я. - Черт его знает как! Свяжешься с таким, как ты,
наживешь горя. Ловись хоть за этот хорошенько. Да не прозевай!
Я подправил лодку боком к бакену. Андрюшка так старался не прозевать, что, хватаясь за
крестовину, почти весь подался из лодки. Она накренилась и зачерпнула бортом. Загремел
шест, забрякали лампы. Я обмер, но быстро опомнился, успел выровнять крен и закричал:
- Тише, ты! Чуть не утопил!
Андрюшка цепко держался за бакен и ничего не отвечал. И даже после того, как я зажег
лампу, он все еще не отпускался.
- Брось держаться - примерзнешь, - проворчал я.
Зажечь лампу и вставить ее в фонарь - дело пустяковое. Но не светятся еще три бакена, и
один из них - вверху. Его надо все равно как-то зажигать. Бакен стоит в самом опасном месте.
- Ну, передохнул?
- Ага.
- Берись за весла, начнем биться против течения. Андрюшка поплевал на руки, подумал
и снял с себя рубашку. Я сделал то же самое.
- Понеслась! - скомандовал я и принялся грести своим веслом.
Андрюшка уперся широко расставленными ногами в поперечину, работал изо всей мочи.
Хлопали весла, плескалась и шумела за бортами вода, в которой, словно раскаленные
пружинки, сжимались и разбегались последние отблески заката. Где-то вверху по реке, у скал,
тоскливо закрякала утка. Ей никто не откликнулся. Она крякнула еще раз и умолкла.
Зажженный бакен удалялся от нас очень медленно. Руки у меня начали слабеть, делаться
непослушными. А каково-то было Андрюшке! Но, к моему удивлению и радости, он греб все
еще крепко.
- Немного уж до бакена, совсем маленько, - приободрял я его и еще сильнее и чаще
опускал свое весло в воду.
Но вот я почувствовал, что лодка замедлила ход - Андрюшкины весла стали бить
вразнобой. Выдохся Андрюшка.

- Давай, друг! Давай, Андрюш! - просил я его. - Ну, раз! Раз! Раз! Совсем чуточку
осталось.
- Сереж... не мо... не могу... силы... уже...
- Андрюшечка, милый, нажми! Дружочек, капельку! Вот он, бакен... Дедушка...
Андрюшка как-то всхлипнул и ударил еще несколько раз по воде веслами. Нос лодки
медленно приближался к белому бакену.
Я из последних сил приналег и крикнул:
- Ловись! Быстро!
Трясущимися руками Андрюшка ухватился за крестовину. Я перебрался на нос лодки и
привязал ее к бакену цепью.
- Ф-фу! - разом вырвалось у нас.
Долго сидели неподвижно.
...Была уже поздняя ночь, когда мы приплыли к избушке. Убирая запасные лампы в
чулан, я услышал из окна дедушкин голос:
- Это ты, Серега?
- Я, дедушка. Все в порядке. Лежи спокойно. Мы сейчас костер разведем, картошки
сварим. Будешь есть?
- Буду, буду. Полегчало мне вроде. А где Ондрюха-то? Умыкался, поди, с непривычки,
горюн.
Когда мы зашли в избушку, дедушка в валенках и старенькой ватной тужурке сидел у
окна.
- Гляжу, нету и нету вас, - сказал он. - Река ведь, до беды недалеко. Слез с печки-то, а
на улицу сил не хватило выйти, так вот у окна и сторожу.
Дедушка достал из стола цветастый мешочек, вытряхнул из него на свою широкую ладонь
все леденцы, сколько их там было, разделил пополам и отдал нам.
- Пососите с устатку, пока картошка варится. Завтра лампы гасить и зажигать вам же,
наверное, придется. Кто его знает, когда я поправлюсь. Ну, да теперь душа у меня спокойна -
помощники вон какие приехали...
Мы сидим на высоком берегу, сосем и хрумкаем леденцы. Рядом, над костром, бормочет
котелок с картошкой. На реке, будто далекие звездочки, мерцают огоньки бакенов, и мне
почему-то кажется, что они хитро перемигиваются между собой: дескать, досталось братцам.
В темноте появился зеленый огонек и красный. А потом показалось сразу много огней,
как в городском доме. И вдруг рявкнул гудок. Не стало слышно, как шумит перекат, и ночная
тишина сразу пропала. Только доносится с реки: хлоп-хлоп-хлоп - плицы пароходного колеса
об воду шлепают.
- Андрюшка, Андрюшка! "Короленко" идет! - кричу я.
Но Андрюшка не откликается. Он уже спит. Так сидя и спит. В кулаке у него крепко
зажаты дедушкины слипшиеся леденцы.

1954


Виктор Астафьев
Осенью на вырубке

О медведях, как о чертях, можно рассказывать бесконечно и занятно. Хотя бы, например,
о том, как в одном детдоме ребятишки выкормили медвежонка, а когда он стал медведем, увели
его в лес. Зверь же спустя время явился ночью в поселок и давай ломиться в помещение,
похожее на детдом. Большая паника была. Милиционер, вызванный к месту происшествия,
долго убивал медведя из пистолета, зверь горестно кричал, не понимая, за что и почему его
убивают.
Или как объездчик Ахия - татарин, живший в устье уральской речки Вижай, поддался на
уговоры городского охотника и пошел с ним на берлогу, но когда выжил шестом зверя с лежки
и тот вылетел на свет Божий, городской охотник, полагавший, что медведя в берлоге стреляют,
как свинью во хлеву, бросил ружье и помчался вдаль. Ахия давай палить по предателю, но не
попал в него, а вот под медведя угодил. Зверь так его устряпал, что остался у объездчика один
глаз, рот, разорванный до уха, и все лицо, как у горевшего танкиста, в натеках и розовой
кожице.
Но всех, кто пожелает послушать о берлогах, о проказах косолапых на пасеках, об охоте
на овсах, о случайных встречах с медведем грибников, малинников, пастухов, о медвежьих
свадьбах, даже о том, как медведица спасла деревенское дитя и воспитала его в лесу, я отсылаю
к охотничьему костру, там любитель подобных историй наслушается такого, перед чем даже
иной фантаст спасует и может бросить писать, понявши, как приземлен взлет его и детски
слабо вдохновение.
Я же, как и всякий бродячий охотник, когда-то должен был непременно встретиться с
медведем и поведать о том. Таскаясь с ружьем лет с двенадцати, исходил я всякой тайги много:
сибирской, заполярной, уральской, вологодской, а вот медведя воочию, тет-а-тет, как говорят
французы, узрел всего единожды, потому и судите, сколь редок и осторожен этот зверь.
Случалось, конечно, видеть медвежьи следы, хаживал и я медвежьими тропами, рев
слыхивал, как-то спугнул вроде бы с лежки косолапого, но все на таком расстоянии, что
уверенности полной не было - медведь бежал или лось, а может, бродяга какой...
Вообще-то, на зверя я почти не охотился. В детстве бывал раза два на маральих солонцах
и, когда при мне убили маралуху, стали ее свежевать, я разревелся и убоину есть не мог.
Привыкшие думать, что на меня напущена порча, родственники перестали брать меня на охоту.
В войну довелось мне раза два ходить за козами по снегу. На фронте, случалось, стрелял
кур, уток, и в "руках не дрогнул карабин", коли добивали на еду раненых горемык лошадей,
брошенных в поле.

После войны мне никого не хотелось стрелять, но нужда заставляла, и - грешен, ох
грешен! - много истребил я на Урале тетеревов, уток и в особенности рябчиков.
После окопов, смертей и военной толчеи тянуло от суеты, гама и рева побыть наедине с
собою. Охота на рябчиков с манком - уединенная, тихая, иной раз за день километров
тридцать-сорок сделаешь, да все по старым просекам, по заброшенным дорогам, по поймам
речек, вдоль логов и ключей, - красот всяких насмотришься, приключений тыщи изведаешь,
надышишься, отойдешь душою...
И до того я сделался беспечен на охоте по птице, что пули вовсе перестал брать, если и
были в патронташе один-два заряда с пулями, то лишь для блезиру, как говорят в народе.
Когда я приобрел избу в глухой деревне Быковке, что стоит в глуби мыса, образованного
соединившимися реками Чусовой и Сылвой, то и совсем о каких-либо зверях забыл думать:
леса здесь давно выпластаны, лишь у речек, в недоступных оврагах, растерянно ершились
островки хвойников, да на самом мысу, каменным плугом впахавшемся в водохранилище,
обреченно шумела грива колхозного лесного надела.
По вырубкам взошли осинники, липа, березник, необозримое море розового кипрея,
малины, всякой разной дудки, чертополохов, ягодников. Большое тут стадо дичи развелось,
особенно тетеревов много гнездилось, и охота была хорошая, пока не обсыпали с самолета
вырубки химическим порошком, борясь с энцефалитным клещом. Клещ как жил в лесном
холме, так и живет по сию пору, зато птица вывелась почти подчистую. После одной зимы я
шел закраиной колхозного леса, и ноги по щиколотку утопали в птичьем пере.
Встреча моя с медведем случилась в ту пору, когда дичи было еще густо, - веснами
небосвод качался от свиста, звона, чулюканья и грая. Сидишь, бывало, на тетеревином току и
до того заслушаешься, что даже и стрелять позабудешь.
В том году, как встретить мне медведя, малина продержалась до холодов: лето стояло
погожее, но прохладное, зато уж осень выдалась любо-дорого - мягкая, легкая, солнцезарная.
Всякая живность повылезала из кустов, из-под корней, из логов и крепей на открытые места.
Я встал рано поутру, отправился по заброшенной трассе высоковольтной линии, во
многих местах уже перепоясанной зарослями кустов, стесненной плотно наступающими
осинниками, березой, липами, клубящимися в ложках цевошником, щипицей и ивой. По трассе
местами еще косили сено, и вот на отаве-то, зеленой, сочной, похожей на густые всходы
озимых хлебов, сидели и поклевывали травку тетеревиные выводки.
Утром пал иней, трава похрустывала под ногами, звонко сыпались листья с осин, было
светло и тихо, дышалось так глубоко, что пряный холодок слышно было не только в груди, но
вроде бы и в животе.
Тетерева сидели плотно. Я скрал и щелкнул одного, потом другого и, сказав себе: "Будя!"
- подался в свою избушку, набрав по пути примороженных маслят.
Очень собой и всем довольный, пришел я домой, поел, забрался на русскую печь, чтобы,
поспавши всласть, сесть за стол: славно работается в удачно начатый день.
Сколько я поспал, не знаю, как приехал из города один мой товарищ, заядлый охотник, и
принялся искушать меня идти в лес, заверяя, что работа не Алитет, в горы не уйдет, да и
вообще кому она нужна, моя работа? Книг вон сколько написано, а сделали они человечество
лучше? Деньки же солнечные на исходе, скоро падера ударит, снег с дождем пойдет, вот тогда
знай себе пиши...
Разве против таких доводов устоишь!
Через час мы топали по той же старой трассе, где косачи жировали утром на хрусткой от
инея отаве. Но пригрело солнце, отволгла трава, и все было мокро, переливалось искрами из
края в край. Яркие листы, запутавшиеся в бурьяне, тряпично обвисли. На закраинах трассы
яснее выявилась и бездымными факелами горела красная рябина; отава зеленела прямо-таки
празднично, местами желто светились живучая ястребинка и кульбаба да синел в жухлой
полегшей траве скромный цикорий. Тетерева с открытых мест убрались в крепи, мы поманили
рябчиков. Они охотно откликались, но из рябин не вылетали, там было хорошо, они звали нас к
себе. Два спаниеля - мой Спирька и Арс товарища, - один заполошней другого, вышарили в
чащобнике вальдшнепа, затявкали, погнали. Мы открыли пальбу из четырех стволов,
перепугали долгоносую пташку, собаки ударились искать ее, снова подняли живую, поперли
дальше с гавканьем и шумом.
- А не попить ли нам чайку? - предложил мой соратник по охоте: он начинал варить
чай, едва исчезало из виду жилье.
Почаевничали, полежали возле костерка, дальше подались, и поскольку я уже загубил две
птичьих души, то отправил товарища с собаками старой заросшей просекой, где, по моим
расчетам, и должны обретаться в дневную пору выводки, а сам выбрал себе легкий для хода
кошеный волок с тем, чтобы коротко по нему пробежаться и, спустившись к речке Соколке, до
отвала намолотиться смородины.
Надежды на успехи в охоте не было никакой. Несделанная работа томила меня, и как
только я остался один, пошел по старой, клочковато заросшей вырубке, все, что намечалось к
написанию, стало вертеться в голове. Но если я отключился от мира сего, уйдя в мир, пышно
говоря, иллюзорный, это не значило, что я не видел ничего вокруг и не слышал. Все я, конечно,
видел, все слышал и даже ступал вкрадчиво - с носка на пятку по мягкой отаве, - но видел и
слышал каким-то уже не главным зрением и слухом, а как бы лишь отражением от главного,
второстепенным что ли.
Зеленый, заросший по обочинам волок незаметно глазу начал клониться на спуск к речке
Соколке. Малинник, ягоды на котором закисли и редкий лист оплесневел от паутины, нет-нет
да и одаривал меня ягодкой-другой, запекшейся, к стерженьку прикипелой, но все еще пахучей.
Осот - и здесь осот! - распушился, р

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.