Жанр: Драма
Рассказы
.... А человека он не переставал бояться даже во время гона.
И все же любовь преодолела страх. Когда стадо ушло за горбом выгнутый хребет, к
истоку северной реки, он двинулся следом за ним. Разжигаясь от погони, неизвестности и
предчувствия битвы, дикарь все ускорял и ускорял свой легкий бег.
За ним неслышными тенями мчались две легконогие важенки, осыпая с карликовых
березок искры листиков, продолговатые капли голубицы, растаптывая крепкие ягоды клюквы,
ломая хрусткие ветви багульника.
Он нагнал стадо на склоне xpебта, где уже кончался мох, начинались леса и спутанными
валами лежали вразнохлест нескошенные травы на отлогих полянах.
Он вышел на середину поляны, постоял среди крепких, как проволока, веток травы
кровохлебки, среди пушистых ветвей иван-чая и густо воняющего перед холодами багульника.
Воинственно всхрапнув, он ударил сильным копытом о землю. Вздрогнули травы, рассыпались
сухие семена, из камней снялся табун куропаток, брызнули дождем багровые шишечки
кровохлебки и задвигались красными волнами. Он затрубил грозно и требовательно, теперь уж
обоими копытами поочередно отбрасывая ошметки земли и все ниже опуская голову с
захлестнутыми яростью глазами.
Он привел с собою двух важенок, и ему надо было доказать им и всему этому
послушному, добропорядочному стаду, небу этому, земле этой, миру этому - что он имеет
право на любовь! И он завоюет ее или умрет!
От стада отделился вожак и встал, как бы загораживая своих оленей собою. В позе вожака
была нерешительность и досада. Олени-рогачи почтительно толпились сзади вожака, как
солдаты, в несколько рядов, а за ними пошевеливали длинными ушами важенки, вытягивая
по-женски любопытно шеи. Дикарь снова протрубил и еще дальше стал раскидывать землю.
Должно быть, он докопался до когда-то огненной, но теперь уже остывшей лавы и высек из нее
искры. Вожак не трогался с места. Он стоял широкогрудый, приземистый, с неуклюжими,
большими копытами, любопытно смотрел на разгорячившегося молодца и не знал - как ему
быть и что делать?
У вожака снова зашумело в ушах, тяжестью наполнилось тело его, и он затряс головой,
чтобы избавиться от этой докучливой, нудной тяжести и шума, а дикарь понял это как вызов и,
молодо, пружинисто играя затвердевшими мускулами, пошел навстречу вожаку с закинутой
ветвистой головой.
Стадо оленей застыло в робком, растерянном ожидании. Дикие важенки, понимающие,
куда клонится дело, отошли в сторону и начали щипать мох на ягельной поляне с таким видом,
словно бы их не касалось ничего на этом свете и никакого отношения не имели они к той
смертельной схватке, что должна была сейчас произойти.
А между тем пришелец двигался к вожаку неторопливо, с достоинством, трубя громко, с
перерывами, чтобы все важенки: и те, которых он привел, и те, что были отгорожены от него
лесом рогов, - видели, какой он красивый, сильный и бесстрашный и какая знойная сила
таится в его молодом, еще нисколь не истраченном теле!
О победе он сейчас не думал. Он ни о чем сейчас не думал. Нутро его наполнилось
пламенем, все в нем бушевало такой огненной стихией, что никакая власть, никакая сила на
земле не могли ни остановить его, ни образумить.
Он еще благородно постоял перед вожаком, увидев, что тот не изготовился к бою. И когда
вожак наклонил голову и, разжигая в себе полууснувшие инстинкты и устарелую ярость, затряс
рогами и всхрапнул, дикарь ударился рогами в его рога.
От сухого, оголенного удара, какой бывает только при ударе искровых кремней друг о
дружку, шарахнулось и затопало стадо. Олени перестали жевать моховую жвачку и с
туповатым удивлением глядели на битву самцов.
Дикарь разогнался для второго удара и, уже не видя вожака закровенелыми глазами, а
лишь природою данным чутьем угадывал его, с новой, еще большей силой стукнулся рогами в
рога вожака и почувствовал, как спружинила шея противника и откинулась его голова. Не
размыкая рогов, дикарь стоял, упираясь в землю, и ноги его по колено ушли в засоренную
острым плитняком болотину. На одной его ноге камнем подрезало кожу и задрало чулком.
Сделались видны до звона натянутые сухожилия и красные, как огненная сталь, мускулы. От
натуги, от огромного напряжения выдувалась кровяная пена из ноздрей дикаря и дымилась на
нем кожа. Вожак сдавал. Голова его закидывалась все выше и выше. Вот оба оленя вздыбились,
стоя на задних ногах, до пахов вдавив один другого в болотистую почву, жарко храпя друг
дружке в оскаленные морды, роняя из ноздрей и рта кровавую пену. Вожак могуч, крепок, но
он уже пьяно шатается и вот-вот рухнет на спину, ломая о булыжник отростки рогов, а олень с
далекой северной вершины затрубит победу, закричит горам, земле, небу этому о законном
праве на дикую любовь свою, добытом в справедливой борьбе.
Но вожак неуловимым движением головы высвободил рога и упал перед дикарем на
колени в размешанную, развороченную болотину. Он как будто покорился, обессилел. Лишь
глаза его, не захлестнутые кровью и свирепым пламенем, зорко и напряженно следили за
молодым оленем.
Долю секунды, одну только долю секунды дикарь стоял вздыбленный к небу, а затем,
ликующе всхрапнув, бросилcя на поверженного соперника сверху.
Он даже и не почувствовал, как отросток рога вожака, расчетливо и точно
подставленного, с легким хрустом вошел в него, словно граненый штык в грудь солдата, -
холодное острие коснулось того, что билось пружинистыми толчками и было сейчас не
сердцем, а сгустком пламени, готового вот-вот прожечь грудь, разорваться восторженным
криком победы. В ноздри дикого оленя ударил запах нутряной, перекипевшей крови, и тут же
разом усмирился в нем огонь и откинулась красная пелена с его глаз.
Будто в прозрачном, чуть дрожащем потоке, он ясно увидел толпящихся вдали оленей,
ушастых перепуганных важенок за ними, увидел и тех двух, что спокойно паслись в стороне и
ждали своей участи. Увидел вершину с белой шапкой, вдруг зарябившую и опрокинувшуюся
вниз острием своим, вниз узкими истоками речек, вниз тупыми макушками лиственниц, редко,
но упрямо наступающими на голый хребет.
Он умер, не успев прокричать о своей победе. Рот его так и остался открытым в
безгласном восторженном крике, в глазах остановились недоумение и жажда любви.
Вожак стряхнул с себя враз увядшую тушу пришельца и брезгливо потряс головой. Запах
крови угнетал его и раздражал. Он подошел к камню, обметанному серыми заплатами
лишайника, и долго, старательно терся рогом о камень, счищая с него красную кровь, потом, не
оглядываясь, побежал за своими оленями и сердито загнал в стадо разбредшихся по сторонам
молодых важенок.
Ночь настигла стадо домашних оленей у останца Трезубец - огромной, даже среди этих
гор, скалы с тремя заостренными вершинами. Меж этих вершин, в одном из распадков, где
камень был измельчен копытами оленей, переплетаясь по-братски, словно коренья одного
дерева, лежали кучи рогов. Иные рога уже превратились в пепел и прах от времени, иные
почернели и обломались, иные выбелило ветром, снегом и вешними потоками. Меж рогов
проросла трава, и коробочки отгоревших цветов с сухим треском раскрывались, роняя семена в
расщелины камней.
И хотя вожак и олени его стада не сбрасывали рога - их спиливали люди, избавляя
животных от печального обряда, ради которого надо было делать изнурительный, дальний
поход, все же слабый проблеск памяти останавливал и удерживал их у Трезубца и какая-то
священная привязанность к этому месту оживала в вожаке и во всех оленях стада. Всю ночь
стояло здесь стадо, не смея кормиться и шуметь. До первого солнечного луча почетным
караулом замирали олени у распадка, и ноздри их пульсировали, трепетали, вбирая запах
тлеющих рогов.
Что-то все время беспокоило вожака. Чудилось ему: сквозь скорбный тлен настойчиво и
остро струится запах того оленя, которого он убил на заре.
Вожак все ниже и ниже опускал голову к земле.
Ему виделся молодой олень, несущий свои первые рога к древнему кладбищу. Он пришел
с далекой, недоступной людям северной вершины, спустился с голых, прокаленных морозами
камней, опутанных внизу карликовой березкой и стлаником. Он шел через реки и грозные
потоки, сквозь каменные лавы и гибельные болота, сквозь снежные обвалы и волчьи стаи,
сквозь беды и бури шел он. И когда принес рога и, мучаясь, с болью выдернул их из кости
головы и они сплелись ветвями своими с рогами его предков, две крупные голубые слезы
выкатились из глаз его. Он услышал, как тонко звенели они, скатываясь по отросткам рогов до
самой земли, твердой, неласковой, но родной. Пронизанный сладкой печалью, облегченный и
светлый, лежал потом возле Трезубца молодой олень, и мудрость взрослого самца, которому
дано было познать теперь радость ежегодного обновления, вселялась в него на всю жизнь.
Перед самым утром стадо оленей встревоженно ворохнулось, запереступало. Вожак
недовольно повернул голову, и, хотя ночь была без звезд и луны, он по слетающему с вершин
ветреному запаху, в котором студеною лентой колыхался дух северных, пресных снегов,
почувствовал - в стадо пришли важенки. Те, две.
Вожак не прогнал их и на рассвете увел стадо от Трезубца.
Олени и оленухи шли медленно, оставляя на мшистой горной тундре подчистую
выеденные поляны мха и темную, несколько лет не зарастающую топанину. Олени то и дело
оглядывались, вздрагивали ноздрями.
Вожак не прибавлял шагу и не торопил своих оленей.
Через несколько зорь, когда люди разбили палатку уже в лесу, на восточном склоне
Великого хребта, а олени уже шли вдоль границы лесотундры по проплешистым затравенелым
мхам, дикие важенки начали отделяться от стада.
Днем они кормились на полянах, лежали среди седых стлаников и уже не подпускали к
себе толстоногих, не очень брезгливых и настойчивых в любви самцов. Ночью они все же
заходили в гущу теплого стада, с которым породнились, и вздыхали так, как умеют вздыхать
только коровы и олени: шумно, длинно и грустно.
День ото дня дне важенки все дальше и дальше отпускали от себя стадо и однажды не
вернулись в него.
Белым от инея утром вожак повел свое стадо вниз, в необозримую, глухую тайгу, оставляя
горные вершины, останцы, перевалы в ярком осиянии уже не греющего, праздно сверкающего
солнца.
Перед тем как уйти из горной тундры, тесной и просторной, до следующего лета, вожак
обвел прощальным взглядом Великий хребет, клубящиеся по склонам стланики, осыпающиеся
ягодники, не тронутую косой траву и черные развалины скал, вбирающих в глухую,
остуженную грудь первый холодок, который потом наберет силу и станет колоть их, разрывать
на куски, осыпать то рокочущей лавой мелкого плитняка, то громадными, все сокрушающими
на пути глыбами.
На одном из Трезубцев, сталисто отблескивающем в вышине, вожак различил две
тонконогие, ушастые фигурки. Они стояли там плотно одна к одной, сиротливые и грустные, до
тех пор, пока все стадо, до последнего оленя, не скрылось в лесу, выжидательно притихшем в
предчувствии снега и зимы.
Вот и вожака, мудрого и заботливого отца стада, не стало. И он скрылся в лесу. Ушел.
Дикие важенки еще долго, до самой темноты, напрягали зрение и нюх, но ничего уже не
было видно, и запах оленей растащило по хребту крепчающим ветром. Уже в потемках
спустились важенки вниз и пожили у Трезубца до тех пор, пока усмирило морозом запах того
бунтаря-пришельца, что принес сюда свои первые рога.
Важенки начали отходить к западному склону хребта, спускаясь ниже и ниже по
редколесным распадкам. К весне они достигнут того места, которое зовется у людей островом.
Остров - это такой уголок среди великих гор, где звери спасаются от опасности. Дикие олени,
козы, лосихи здесь рожают детенышей, и здесь же скрываются больные или раненые хищники,
и никогда ни один зверь ни в голоде, ни в злобе не трогает здесь друг дружку.
Небольшая для этих мест, пологая гора - верст пять в длину и с версту в поперечнике,
вся заросшая лесом, шипицею да черничником, она со всех сторон окружена гиблыми,
непроходимыми осыпями и потому совершенно неприступна для человека, который для себя
никак не может найти такой вот безопасный островок на всей своей огромной планете. В
хитроумных, запутанных щелях, среди огромных внизу и мелких вверху валунов-камней, где,
казалось бы, только змейке и проползти, есть звериные тропы.
И когда наступит срок, по одной из них бесшумно, тайком поднимутся сюда две важенки
и на мягком мху, затянутом черничником и брусникою, под приземистыми кедрами,
обвешанными бородами лишайника, принесут они детенышей, стремясь восполнить тот урон,
который осенью понесла природа.
А спустя год-два на Великом хребте, на далекой северной вершине, снова затрубит дикий
олень с клокочущим от страсти сердцем и потребует справедливой борьбы за губительную и
всепобеждающую любовь.
1967
Виктор Астафьев
Ночь космонавта
И все же те короткие, драгоценные минуты, которые он "зевнул" - наверстать не
удалось: космос - не железная дорога! Космонавт точно знал, где они, эти минуты, утерялись
непоправимо и безвозвратно.
Возвращаясь из испытательного полета с далекой безжизненной планеты, объятой
рыжими облаками, он по пути облетел еще и Луну. Полюбовавшись печальной сестрой Земли, а
по программе - присмотрев место посадки и сборки межпланетной заправочной
станции-лаборатории, он завершал уже последний виток вокруг Земли в благодушном и
приподнятом настроении, когда увидел в локаторном отражателе черные клубящиеся облака, и
понял, что пролетает над страной, сердечком вдающейся в океан, где много лет шла
кровопролитная и непонятная война.
Многие державы выступали против этой войны, народы мира митинговали и
протестовали, а она шла и шла, и маленький, ни в чем неповинный народ, умеющий
выращивать рис, любить свою родину и детей своих, истреблялся, оглушенный и растерзанный
грозным оружием, которое обрушивали на его голову свои и чужие враги, превратив далекую
цветущую страну в испытательный полигон.
Космонавту вспомнилось,, как совсем недавно, когда мир был накануне новой,
всеохватной войны и ее удалось предотвратить умом и усилиями мудрых людей, какая-то
женщина-домохозяйка писала с благодарностью главе Советского государства о том, что от
войн больше других страдали и страдают маленькие народы, маленькие страны и что в
надвигавшейся войне многие из них просто перестали бы существовать...
У космонавта была странная привычка, с которой он всю жизнь боролся, но так и не
одолел ее: обязательно вспомнить, из какой страны, допустим, писала эта
женщина-домохозяйка? В детстве, увидев знакомое лицо, он мучился до бессонницы, терзал
себя, раздражался, пока не восстанавливал в памяти, где, при каких обстоятельствах видел
человека, встретившегося на улице; какая фамилия у артиста, лицо которого мелькнуло на
экране, где он играл прежде, этот самый артист? И даже пройдя изнурительную и долгую
выучку, он не утратил этого "бзыка", как космонавт называл сию привычку, а лишь затаил ее в
себе. Закалить характер можно, однако исправить, перевернуть в нем что-то никакой школой
нельзя - что срублено топором...
Космонавт ругал себя: вот-вот поступит с Земли команда о посадке, надо быть собранным
до последний нервной паутинки - вдруг придется переходить на ручное управление. И никак
не мог оторвать взгляда от вращающегося экрана локатора, по которому вытягивались
тушеванными росчерками пожары войны, и приказывал себе вспомнить: откуда писала эта
домохозяйка нашему премьеру? "Навязалась на мою голову! - ругал он неведомую
женщину. - Бегала бы с авоськой по магазинам - некогда бы... Буржуйка какая-нибудь, а за
нее шею намылят. Руководитель полета - мужик крутой, как загнет свое любимое присловье:
"Чего же, - скажет, - хрен ты голландский..."
- Из Дании! Из Дании! - радостно заорал космонавт, забыв, что передатчики включены.
Сидевшие на пульте связи и управления инженеры изумленно переглянулись между
собой, и один из них, сжевывающий: в разговоре буквы "Л" и "Р", изумленно спросил:
- Овег Дмитвиевич, что с вами? Вы пвиняви сигнав товможения?
- Принял, принял! Сажусь! Бабенка тут одна меня попутала, чтоб ей пусто было!..
- Бабенка?! Какая бабенка?!
Но космонавт не имел уже времени на разъяснения, и пока там, на Земле, разрешалось
недоумение, пока на пульте запрашивали последние данные медицинских показаний
космонавта, которые, впрочем, никому ничего не объяснили, потому что были в полном
порядке, сработала автоматическая станция наведения, и началась посадка.
Системы торможения включились по сигналу Земли, и изящный легкий корабль повели на
посадку, пожелав космонавту благополучного приземления.
Полулежа в герметическом кресле, Олег Дмитриевич смотрел на приборы, чувствуя, как
стремительно сокращается расстояние до Земли, мучительно соображая: "Сколько потерял
времени? Сколько?.."
Потом было точно установлено - две с половиной минуты и одна десятая секунды.
Стоило ему это того, что вместо Казахстанской, обжитой космонавтами, степи, он оказался в
сибирской тайге.
Как произошло приземление и где - он не знал. Сильная, непривычно сильная перегрузка
вдавила его в кресло, что-то сжало грудь, голову, ноги, дыхание прервалось. Он припал губами
к датчику кислорода, но тут его резко качнуло, в ногу ниже колена впилось что-то клешней, и
он успел еще подумать: "Зажим! Погнуло зажим".
Потом он действовал почти бессознательно, ему не хватало воздуха и хотелось только
дышать. Дышать, дышать, дышать! В груди его хрипело, постанывало что-то, он делал губами
судорожные хватки, но слышались только всхлипы, а воздух туда не шел, и последние силы
покидали его. Напрягшись всем тренированным телом, уже медленно и вяло поднял он руку, на
ощупь нашел рычаг и, вкладывая в палец всю оставшуюся в теле и руках силу, повернул его.
Раздались щелчки: один, другой, третий - он обрадовался, что слышит эти щелчки, значит -
жив! А потом, уже распластанный в кресле, вслушивался - срабатывают ли системы корабля?
Раздалось шмелиное жужжание, перебиваемое как бы постукиванием костяшек на счетах.
Он понял, что выход из корабля не заклинило, и подался головой к отверстию, возникшему
сбоку. Оттуда, из этого отверстия, сероватого, дымно качающегося, клубом хлестанул
морозный воздух. Земной, таежный, родимый! Он распечатал грудь космонавта. Сжатое в
комок сердце спазматически рванулось раз-другой и забилось часто, обрадованно, опадая из
горла на свое место, и сразу в груди сделалось просторней. В онемелых ногах космонавт
услышал иглы, множество игл, и расслабленно уронил руки, дыша глубоко и счастливо.
Наслаждение жизнью воспринималось пока только телом, мускулами, а уж позднее - и
пробуждающимся движением мысли: "Я живой! Я дома!"
Жалостное, совершенно не управляемое ощущение расслабленности, какое бывает после
тяжелой болезни и обмороков, и непонятное раскаяние перед родным домом, перед отцом или
перед всеми людьми, которых он так надолго покидал, охватило космонавта, и у него, как у
блудного сына, вернувшегося под родной кров, вдруг безудержно покатились по лицу слезы, и,
неизвестно когда плакавший, он улыбался этим слезам и не утирал их.
Сознание все еще было затуманенное, движения вялы, даже руку поднять не было сил.
Но, облегченный слезами, как бы снявшими напряжение многих дней, и то сиротское чувство
одиночества и покинутости, изведанное им в пространствах Вселенной, от которого отучали в
барокамерах и прочих хитроумных приборах, но так до конца и не отучили - человеческое в
человеке все-таки истребить невозможно! Чувство это тоже вдруг ушло, как будто его и не
было. Еще не зная, где он приземлился и как, космонавт все равно уже осознавал себя
устойчивей, уверенней, и ему хотелось поскорей сойти с корабля, ступить на Землю, увидеть
людей и обняться с первым же встречным, уткнуться лицом в его плечо. Он даже ощутил
носом, кожей лба и щек колючесть одежды, осталось это в нем с тех давних времен, когда,
дождавшись с войны отца, он припал лицом к его шинели, и в нос ему ударило удушливым
запахом гари, сивушной прелостью земли, и он понял, что так пахнут окопы. Сквозь
застоявшиеся в шинели запахи пробивало едва ощутимые, только самому ближнему человеку
доступные токи родного тепла.
Очнулся космонавт на снегу, под деревом, и увидел перед собой человека. Тот что-то с
ним делал, раздевал, что ли, неумело ворошась в воротнике легкого скафандра. Они
встретились глазами, и космонавт попытался что-то спросить. Но человек предостерегающе
поднял руку, и по губам его космонавт угадал: "Тихо! Тихо! Не брыкайся, сиди!"
Ни говорить, ни двигаться космонавт не мог и отрешенно закрыл глаза, каким-то, самому
непонятным наитием угадав, что человеку этому можно довериться. Усталость, старческая,
дремучая усталость - даже на снег глядеть больно. А ему так хотелось глядеть, глядеть на этот
неслыханно белый снег.
Силы возвращались к нему постепенно, и много времени, должно быть, прошло, пока он
снова поднял налитые тяжестью веки.
Горел огонь. На космонавта наброшен полушубок и под боком что-то мягкое. Наносило
земным и древним. Он щекою ощутил лапник. "Ладаном и колдовством пахнет. Лешие,
наверное, под этим деревом жили: тепло, тихо и не промокает..."
"Пихта!" - вспомнил он первое существо на Земле. Не дерево, а именно существо, оно
даже прошелестело в его сознании или в отверделых губах вздохом живым и ясным. От
полушубка нанесло избой, перегорелой глиной русской печи и еще табаком, крепкой
махоркой-саморубом. Нестерпимо, до блажи захотелось покурить космонавту. "Вот ведь
дурость какая! А полушубок-то, полушубок! Какая удивительная человеческая одежда!.. Так
пахнет! И мягко!.."
Космонавт осторожно повернул голову и по ту сторону умело, внакрест сложенного огня
увидел человека в собачьих унтах, в собачьей же шапке, и клетчатой рубахе, но по-старинному,
на косой ворот шитой, и вспомнил - это тот самый человек, которого он увидел давно-давно:
он делал с ним что-то, шарясь у ворота скафандра. Человек, сидевший на чурбаке возле костра,
встрепенулся, заметив, что космонавт шевельнул головой, выплюнул цигарку в костер и
широко развел скособоченный рот, обметанный рыжеватой с проседью щетиной.
- Ну, здравствуй, Алек Митрич! Добро пожаловать, как говорится, на родную землю!
- Здравствуйте! - отчего-то растерянно ответил космонавт и вспомнил - это ведь
первое слово, произнесенное им на Земле по-настоящему вслух! Хорошее слово! Его всегда
произносит человек человеку, желая добра и здоровья. Замечательное какое слово! Он
натужился, чтобы повторить его, но человек, поднявшись с чурбака, замахал на него руками:
- Лежи, лежи! Я буду пока докладать, а потом уж ты. Значит, так, - уже врастяжку,
степенно продолжал он. - Зовут меня Захаром Куприяновичем. Лесник я. И жахнулся ты, паря,
на моем участке. С небеси и прямиком ко мне в гости! Стало быть, мне повезло. А тебе - не
знаю. Иду это я по лесу. Рубили на моем участке визиры летом вербованные бродяги,
по-всякому рубили, больше тяп-ляп... Иду это я, ругаюсь на всю тайгу, глядь: а ко мне самовар
с неба падает! Ну, я было рукавицу снял и по старинке: "Свят-свят!.." Да вспомнил, что по
радио утресь объявили: сегодня мол, наш космонавт должен приземлиться, и смекнул:
"Эге-е-е-е! Это ж Алек Митрич жалует! И правильно! - грю себе. - Всякие космонавты были,
везде садились, а в Сибире почто-то нету? Беляев с Леоновым вон в Перьмской лес сели, а наша
Сибирь поширше, поприметней ихнего лесу..."
- Так я в Сибири?!
- В Сибире, в Сибире, - подтвердил лесник и удивился. - А ты разве не знаешь?
Олег Дмитриевич удрученно помотал головой.
- Вот те раз! А я думал, тебе все известно и все на твоих автоматах прописано? -
Лесник во время разговора не сидел без дела. Он шелушил кедровую шишку, выуженную из
огня и, ровно расщелкивая напополам орешки, откладывал зерна на рукавицу, брошенную на
снег. Но тут он перестал щелкать орехи и уже обеспокоенно спросил: - Алек Митрич,
выходит, твои товаришшы не знают - где ты есть и живой ли?
Космонавт нахмурился:
- Не знают.
Захар Куприянович по-бабьи хлопнул себя руками:
- А, язвило бы тебя! Сижу-рассиживаю, табачок курю, вот, думаю, прилетят твои
свяшшыки на винтолете, и я тебя им в целости передам... Ах, дурак сивый, ах, дурак!.. Чего же
делать-то? - Большой этот человек в собачьих унтах огляделся беспомощно по сторонам, как
бы спрашивая у молча сомкнувшейся кедровой и пихтовой тайги совета.
Олег Дмитриевич приподнялся и, переждав легкое головокружение, указал леснику на
полушубок:
- Прежде всего оденьтесь, потом уж будем думать, что нам делать.
- Сиди уж, коли бес попутал и ко мне на голову сверзил! - махнул рукой Захар
Куприянович и бесцеремонно, как на маленького, натянул на космонавта полушубок, после
чего поднял рукавицу с ядрышками орехов и сказал: - Держи гостинец! - но когда высыпал в
протянутые ладони космонавта гостинец, спохватился: - Можно ли тебе орех-то? Народ вы
притчеватый. На божьей пище живете! Показывали тут по телевизору твою еду, навроде зубной
пасты. Жалко мне тебя стало... - Захар Куприянович приостановился, что-то соображая. Его
голубовато-серые глаза, уже затуманенные временем, глядели напряженно на огонь, и рыжие,
колкие вихры, выбившиеся из-под черной шапки, как бы шевелились в отсветах пламени.
Ядрышки орехов были маслянисты и вкусны. Олег Дмитриевич никогда не пробовал
этого лакомства. Чувствуя, как возвращаются к нему силы от живого огня, от угощения
лесника, впавшего в глубокие размышления, он беспечно сказал:
- Не бес меня попутал, Захар Куприянович, - женщина!
Лесник отшатнулся от огня:
- Ба-а-аба-а-а-а?! - он суеверно ткнул перстом в небо: - И там ба-ба-а-а?!
Подбирая языком остатки зернышек на ладони, космонавт кивнул головой, подтверждая
свое сообщение, и попросил удрученно онемевшего лесника, показывая на темную в кедраче
тушу корабля, от которого тянулся мятый след по снегу:
- Мне нужно подкрепиться, Захар Куприянович. И нужно осмотреть ногу. Болит.
- Верно, верно, - засуетился лесник. - Подкормиться тебе надо, а у меня с собой ну
нич
...Закладка в соц.сетях