Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы

страница №43

ечего взять. - Подумал и еще добавил: - Кроме таланта".
Мне веселей стало. С талантами я управляться умею. Навыкла. "Вам, - спрашиваю, -
когда-нибудь рассказывали о тех, кто здесь жил прежде?"
"До революции, что ли?"
"Да нет, - говорю, - до революции таких, как ваша теща и тесть, еще не было, не
успели они еще на свет появиться".
"Верно, - говорит артист, - они моложе. Но вроде бы всегда тут жили, вечно".
"Они собирались жить вечно... Разрешите мне..." - показала я вдаль.
"Валяйте! - разрешил артист. - Да не разувайтесь, - и всхохотнул: - Здесь не
разуваются, здесь только раздеваются..."
"Ну я, - говорю, - нараздевалась за свой век. Не гожусь уже по этой части..."
Одним словом, побеседовали мы по душам. Рассказала я этому артисту все и он кое-что
мне поведал. Расстались друзьями. Есенина он мечтает сыграть в кино. Тренируется. На
магнитофоне. С одного конца - подлинный голос Есенина записан: "Сумасшедшая, бешеная,
кровавая муть! Что ты? Смерть? Иль исцеление калекам? Проведите, проведите меня к нему, я
хочу видеть этого человека..."
А с другого конца восторг артиста: "Гой ты, Русь моя родная, хаты - в ризах образа... Не
видать конца и края, только синь сосет глаза..." - и почти неотличимо. Ликом схож с
Есениным мой артист, в профиль показался - вылитый покойный поэт. "Проведите, проведите
меня к нему! - орет вслед за поэтом хозяин. - Я хочу видеть этого человека!.."
Я ему говорю: "Не надо, Валентин Иванович. Не трогайте Есенина. Нужно жизнь его
выпеть и выстрадать, чтобы..."
"Ага, ага! Уж нетушки, нетушки! - расходился артист. - Пока выстрадаешь, и возраст
есенинский пройдет. Он, голубчик, изловчился ржаную Русь в такую рань покинуть. Сколько
уж нашего брата собиралось, но пока во ВГИКе да возле него колотятся, пока сниматься
начнут, пока авторитет завоюют... Семья, дети, суета, глядишь - и ку-ку!.. Не-эт, от меня
Серега не уйдет! Я его осаврасю!.. "Мне приснилось рязанское небо и м-моя непутевая
жизнь..." Ах, Господи!"
"Елена Денисовна, я вам пленочку по почте пришлю на память, вам можно и нужно ее
иметь. Вы-то выстрадали мою исповедь, а уж я как-нибудь своим умом обойдусь. До свиданья!
До свиданья! Заходите, заходите... как к себе домой..."
"Да нет уж, Валентин Иванович, не могу я больше зайти... не осилю. Дайте-ка поцелую
вашу буйную головушку. И уходите, уходите отсюда, если хотите сыграть светлого поэта,
пропеть его ясную душу, высветлить его беспутную жизнь... За Оку, где уж, правда, не плачут
глухари, деревни там пустые русские плачут, на родину его ржаную ступайте, подышите
чистым воздухом, погорюйте, поплачьте..."
Вот и все. Надеюсь, не очень замучила вас? Вместе с этим письмом я посылаю вам
пленку, подаренную Валентином Ивановичем. На ней не стишки, не сольные бредни Валентина
Ивановича, на ней матерьяльчик, да такой, что моему разнеженному романисту умишко
разжулькает. Господь уж с ним! Пускай сливочки ложечкой черпает. И все же самую большую
мою ценность - "Хитроумного Идальго Дон Кихота Ламанчского" - я оставлю ему.
Вам уж, видно, судьба определила все только горькое вкушать и тащить на себе тяжкий
воз гремучей правды. Да много-то не наваливайте на хребтину свою. Хоть и мужицкая спина,
но сломается, ее раздавит, сомнет наша славная, емкая правда. Много ее накопилось, а таких,
как вы, мало народилось.
Простите меня навечно. Храни вас Бог".

* * * *

Рассказ Валентина Ивановича Кропалева, известного киноартиста, так и не сыгравшего
Есенина на экране, названный им самим - "Возмездие", записанный им самим на
магнитофонную пленку - в назидание потомкам: "С чего и начать - не знаю. Начну,
пожалуй, без интриги. Рожден северной деревней. Школа. Самодеятельность. Агитбригада,
одержавшая на всесоюзном смотре творческую победу. С третьей попытки поступление во
ВГИК, к великим педагогам - Герасимову и Макаровой.
Общежитие. Рижский вокзал. Разгрузка вагонов. Недоеды. Недосыпы. Гулянки. Веселье.
Была у Сергея Аполлинарьевича одна замечательная особенность: он всю вгиковскую
группу забирал на съемки своих картин - кого снимать, кого плоское катать, кого круглое
таскать, кого освещать, кого администрировать, чтобы удобрить и подкормить свой посев. Я
долго таскал и катал. Потом освещал. Потом администрации помогал. Потом в массовку попал,
потом в эпизод, а на четвертом курсе и роль получил, молодого, смертельно непримиримого и
беспощадного к врагам революции чекиста. Научился кожанку носить, из нагана холостыми
патронами палить, на коне скакать.
Премьеры! Аплодисменты! Творческие встречи! Автографы! Банкеты. Восторженные
поклонницы..
На поклоннице я и спекся. Звали ее Викой, Викторией. Победа, значит. Сокрушение
лирического полу. Я и оглянуться не успел, как оказался в постели, потом - в генеральской
квартире. Увы, увы, Василий Васильевич Горошкин к периоду моего восхождения к вершинам
кино и вашему возвращению из Коми-лесов взошел уже к своим вершинам. Нюсечка, Анна
Ананьевна Горошкина, к той поре тело пышное обрела, или телесную опухоль, на спецхарчах
из закрытого спецраспределителя для избранных личностей.
Я сначала ничего не помнил, только ел и гулял, гулял и ел. А меня хвалили и показывали
знатным гостям, как знаменитость среднего достоинства, вместе с тявкающей Булькой -
болонкой, умеющей ходить на задних лапах и даже плясать под святочный марш Дунаевского
"Утро красит нежным светом", показывали вместе с иконами, африканскими масками,
хрусталем, коврами и другими материальными ценностями.

Юга, курорты, спецдомики под названием "охотничьи", лихая стрельба в заказниках,
шашлыки, сырая звериная печенка. Киноведы в штатском. Официантки всех национальностей,
форм и расцветок. Пьяные объятия. Поцелуи. Похлопывания по спине широченных
начальственных ладоней...
Очнулся - не снимают. И не зовут сниматься. Сергей Аполлинарьевич и Тамара
Макарова отворачиваются, руки не подают. Протесты. Жалобы. Истерики. Раздумья. Терзания.
Зависть. Творческий застой. Первый длительный запой.
Упреки. Подозрения. Неоправдавшиеся надежды. Баба моя - Виктория - начинает
кричать. Потом посуду бить. Пробует и меня бить. Однажды из-за ревности чуть нос мне не
откусила. А куда же артисту без носа-то?
Стал я задумываться. Петь Николая Рубцова под гитару: "Буду поливать цветы, думать о
своей судьбе..."
Раздумья были результативны. Я оглянулся окрест, и сердце мое содрогнулось: в какой же
я свинарник по пьянке залез! Есть у одного, уже покойного, поэта, близкого мне по запоям,
замечательное стихотворение о Мадонне Рафаэля. Это, значит, давняя уже история. Перед тем,
как увезти обратно, вернуть немцам сокровища Дрезденской галереи, захваченные, - ой,
простите! - спасенные нашими доблестными войсками, народу их показывали на прощанье и
отдельно показывали великую Мадонну. Я ее тоже видел, но не скажу, что высоко оценил. Из
деревни ж совсем недавно. Мне тогда руганый-переруганый Лактионов был ближе, чем
божественный Рафаэль.
Да-а, и вот, значит, ходит и ходит один гражданин советский запущенного вида, глазеет
на прекрасную Мадонну. Аж подозрительно - чего он столько ходит-то? А тот ходил-ходил и:
"В торжественно гудящем зале, где созерцалось божество, он плакал пьяными слезами и не
стыдился никого. Он руки покаянно поднял, он сам себя казнил, крушил: "Я понял, - он
кричал, - я понял, с какими стервами я жил!""
И я, как тот персонаж забытого стихотворения, тоже вдруг, о, вечное благодарствие этому
вечному "вдруг", понял, где я нахожусь. Затем пытаюсь понять, что со мной? Зачем я здесь? А
это уже гибель для персонажей данного сценария и жителей генеральского обиталища, - такие
громады, как Василий Васильевич Горошкин, природой созданы не для того, чтобы думать, нет
у них такого инструмента, которым думают, как у некоторых северных народностей не имеется
элемента или железы, способствующей брожению овощей и всякой такой хмельной фактуры.
Они ж мясо да рыбу едят и оттого погибают быстрей нас от алкогольных веществ.
Оглянулся я, стало быть, окрест...
Тихо на генеральской хазе, враждебно, больно и сумрачно. Генерал дома сидит - на
досрочной пенсии, овсяную кашу варит. Нюсечка, теща моя, в стоптанных тапочках и в
расстегнутом халате по пыльным комнатам бродит, матерится, курит, без конца звонит, новую
домработницу ищет. Жизнерадостная болонка Булька сдохла от недогляда. Баба моя,
енаральская дочь, тоже где-то бродит, что-то ищет.
С нее, с дочери-то, и начались качание и крен непотопляемого генеральского фрегата, без
остановки першего по морям, по волнам бурной современности, прямиком в светлое будущее.
Стали возвращаться из вами обжитых Коми- и других прочих лесов и тундр некоторые
уцелевшие и не все память потерявшие репрессированные граждане. Не перевоспитанные до
конца, не заломанные до основания, как ваш супруг, начали они не только романы строчить про
ударные стройки в таежных далях, но жалобы строчили, петиции, требовали ясности,
отмщения, справедливости.
И выяснилось, что папочка - наш Васечка - не за просто так готовое жилье со скарбом
отхватил. Благородной души создание (человеком эту падлу я не могу назвать), Васечка
усердно отрабатывал жилье и имущество. Выяснилось, что на Лубянке редко кому удавалось
превзойти его в жестокости.
А тут бац! - моя баба, енаральская дочь, любившая крепкую еду, веселые компании и
много на себе всякого барахла и блеска, была в нашем родном Доме кино остановлена одним
"бывшим" режиссером и на ней опознаны были сережки жены режиссера.
Крик. Истерика. Мордобой. Расследование.
Heт жены режиссера. И концов нет. Зато там и сям по квартирам и дачам у лиц, неистово
боровшихся за справедливость, за совесть и честь советского гражданина, обнаруживается
золотишко, именные ценности, произведения искусства, древняя утварь, книги, ружья,
кинжалы, и даже паникадило из взорванного собора было наконец-то обнаружено.
Хрущев Никита. Двадцатый съезд. Доклад. Прения. Возмущения. Негодование. Встряска.
Пьянка. Переустройство аппарата. Воскресение общественного сознания.
У Василия Васильевича Горошкина отнимают половину пенсии и изгоняют его из рядов
капээсэс. Василь Васильевич сперва дома орал, потом по телефону: "Мало мы их, мерзавцев,
стреляли!"
Телефон отключают. Дачу отбирают. Все гости и друзья сей дом покидают.
Я потихонечку, полегонечку от своей бабы и генеральских объектов делаю атанде.
Шляюсь по Москве. Начинаю работать, соглашаясь сниматься в фильмах о неутомимых
нефтеразведчиках, об азиатских кровожадных басмачах, где вдохновенно изображал
большевика Василия, день и ночь рассуждающего о ленинизме, без устали стреляющего
богачей, умиротворяющего дикую азиатчину и на лихом рысаке, со знаменем в руке
въезжающего в бедные кишлаки под крики "ура" и "ассалам алейкум"; играл честных и
непримиримых милиционеров, даже на роль миллионера-капиталиста единожды пробовался, но
мордой не вышел.
Баба моя, енаральская дочь, благодаря моей "руке" перезнакомившаяся "с кино", все
чаще и чаще улетает на юг - джигитовать.
Прошу прощенья! Забыл одну существенную деталь. Когда умерла Булька и в
генеральском доме поднялся стон и плач по покойнице, я, в утешение дорогой теще Нюсечке,
принес ей сиамского котенка. Его кто-то моему, тогда еще живому, приятелю-поэту подарил.

Но не кормил и не поил поэт животное - самому жрать нечего. Я и забрал котенка и принес от
всей души дорогой теще в день ангела. Котенок вырос и оказался голубоглазой кошкой,
которую теща моя - Нюсечка - любила больше всех людей на свете. Даже когда наступила
разбухшими ножищами на детей своей любимицы, даже когда та порвала ей жилы и сухожилья
на ногах, не позволила мужу уничтожить зверину.
Я что-то замотался, отвлекся от дорогой семьи, сам стал заниматься режиссурой, одну уже
картину склеил, ко второй готовился, - глядишь, к старости лет и до киношедевра доберусь. Я
из крестьянской землеройной семьи. Упорный.
К родственникам не хожу. Телефон у них обрезали и не ставят.
Однажды вдруг - опять вдруг! - встречаю свою нестареющую, развеселую жену в
компании кавказских киноджигитов, и она мне сообщает новость: папа ее ободрился, телефон
ему обещают вернуть, кричит всем, что не зря в справедливость верил и надеялся; народу и
партии еще понадобятся такие ценные кадры. Может, и понадобился бы Василь Васильевич
Горошкин, и пенсию ему восстановили бы, но он от скуки начал писать патриотические поэмы
разоблачительного направления, и однажды его увезли в спецсанаторий, "откуда возврату уж
нету...".
Мама Нюсечка теперь все время с кошечкой. Ноги ее совсем не ходят. Лежит, романы про
любовь да про революцию читает и просится на юг - грязями лечиться. Енаральская дочь
слезно просила, чтоб кто-нибудь из киногруппы помог загрузить в вагон больную и
беспомощную мать. Она хорошо заплатит. Пришел я с приятелем на Курский вокзал. Погрузил
дорогую тещу с кошечкой в отдельное купе. "Есть же на свете люди, которые зла не
помнят", - растрогалась теща.
Заметил, что голова тещи лежит на ультрасовременном дипломате аглицкого
производства, и обе они, с дочерью, весьма заботливы к тому чемоданчику.
"Золотишко!" - допер я. Подозревал и раньше, что в родительском доме не все на
выщелк, напоказ держится, есть кое-что и секретное, да не доискивался. Куда? Зачем мне это?
Мы любое золото пропьем с люмпенами "Мосфильма".
За услугу мою бескорыстную пообещала мне енаральская дочь дать давно обещанный
развод.
Прошел год, может, два. Я на съемках был в Тверской губернии. Телеграмма мне:
"Валентин, прошу тебя появиться, это очень серьезно. Вика".
Я какой-то суеверный, дерганый сделался, бояться стал всего, что связано с семейством
генерала Горошкина.
Объявился. Генеральская дочь одна в квартире и лицом что ночь темная, духом
подавлена, телом растерзана.
Не стало моей тещи - Нюсечки. Исчезла теща. Испарилась. Вика по срочному вызову
умчалась на юга и подзадержалась там. Мать осталась одна, и у нее, по-видимому, случился
приступ. Телефона нет. Заходить к Горошкиным давно никто не заходил, замков на двойных
дверях дюжина. Женщина и умерла возле двери. Здесь обнаружило ее косточки родное дите,
когда вернулось домой.
Генеральшу съела любимая сиамская кошка. Дотла съела. И одичала.
Увы, не жаль мне ни тещи, ни тестя, ни дочери ихней, ни даже кошки, да и себя уж как-то
мало жаль.
Я незаметно испоганился, обрюзг душой и телом, во мне все истрепалось, будто в рано
выложенном жеребенке. И когда генеральская дочь снова отыскала меня и попросила:
"Валентин, поживи в квартире, потвори. Я съезжу кой-куда в последний раз, и развод тебе дам.
На этот раз железно обещаю", - я опять сдался.
Она все еще не теряла надежды найти на югах богатого спутника жизни. Но южане
шалить горазды, однако от семейных уз уклоняются, не то что мы, растяпы, - еще и не
распробовали ладом, а нас уж в загс, под расписку!..
Вот так и оказался я там, где вы меня застали, любезная Елена Денисовна. Вот так вот,
литературно выражаясь, и перекрестились наши судьбы.
Жена моя, бывшая генеральская дочь, нашла-таки чернявенького верткого торгаша,
моложе ее лет на пятнадцать. Этот базарный джигит скорее всего оберет генеральскую дочь,
завладеет московской квартирой и отравит ее или утопит в теплых водах родного моря.
Да мне-то что? Меня она ослобонила. Развод дала - и это главное. Но не свободен мой
дух, совесть моя отяжелена воспоминаниями и на всю жизнь отравлена генеральским сдобным
харчем. Хочу от этого освободиться посредством опять же всевыносливого кино. Склею фильм
про семейство генерала Горошкина и сыграю в нем самого себя. Думаю, что вы согласитесь:
хотя бы эта-то роль выстрадана мною и заслужена.
Великого русского поэта сыграть не достоин - реализуюсь в подонке.
Сценарий написан, план есть, и только никак не могу придумать, как научить кошку
жрать покойника? Где труп взять? Может, денег накопить да за границей сторговать? Там же ж
все продается и покупается. У нас за труп засудят и засадят. Покойников у нас всегда жалели и
любили больше, чем живых.
Засим до свидания, Елена Денисовна! Будете в Москве, заходите. У меня есть маленькая
квартира в Мосфильмовском переулке, что-то вроде жены есть, даже и киндер есть, на меня и
на Есенина похожий.
Он будет расти и жить в другие времена, с другим народом, и может, удостоится роли
великого поэта или сделает что-нибудь путное на ином поприще. Во всяком разе, я постараюсь
воспитать его так, чтоб он прожил жизнь не так, как я, и не был бы никогда и ни у кого
прихлебателем и шестеркой.
Низко и преданно Вам кланяюсь - Ваш нечаянный квартирант Валентин Кропалев".

* * * *

...Лет пять тому назад я побывал в старом губернском городе, где начиналась моя
послевоенная и творческая жизнь. Среди многих дел и встреч не забыл я навестить и Олега
Сергеевича. Старый, облезлый, совсем почти слепой, он по голосу узнал меня, обнял, заплакал,
мелко тряся головкой, разбрызгивая слабые слезы, пытался вымолвить: "А Леночка-то...
Леночка-то..."
Я попросил его сводить меня на новое кладбище, где среди многих уже могил моих
товарищей по войне, по труду на заводе, в газете и в литературе, постоял и перед могилой
Елены Денисовны.
Роскошно было убранство могилы. На памятнике, сделанном в виде развернутой книги, на
одной странице из синевато-серого мрамора было крупно выбито: "Незабвенной Елене
Денисовне - Дон Кишоту наших дней".
На другой странице золотая лавровая веточка. Ниже - красивым витым почерком писана
эпитафия, старательно подобранная самим безутешным вдовцом: "Я видел взгляд,
исполненный огня. Уж он давно закрылся для меня. Но, как к тебе, к нему еще лечу, и хоть
нельзя, смотреть его хочу". М. Ю. Лермонтов.
По бокам каменной книги стояли тяжелые мраморные амфоры, покрытые серебряной
пылью - под древность. Олег Сергеевич и Аллочка садили в те вазоны цветы, но
кладбищенские мародеры срывали их, и тогда они догадались втыкать летом - в землю, зимою
- в снег алые розочки из пенопласта. Их еще не крали, но слышал Олег Сергеевич, что в
столицах уже все с могил воруют, даже деревца выкапывают, и скорбящие люди проявили
рациональную сметку: режут и рвут цветы на клочья, но он, Олег Сергеевич, этого делать ни за
что не станет, и пока его ноги ходят, не устанет он каждый день носить цветы на печальную
могилку и плакать по святой, нетленной душе современного Дон Кишота.
Олег Сергеевич так и не сдался, так, по-старинному, по-благородному и произносил имя
всевечного чудака и бессмертного героя человечества.

1987


Виктор Астафьев
На далекой северной вершине

Он часами неподвижно стоял на каменном останце, окутанном сонной дымкой. Останец
был огромен, гол, черен и напоминал развалины древнего замка. Вокруг останца раскатились на
версту, а где и на две, каменья величиной с двухэтажные дома. От этих каменьев откололись и
рассыпались булыжины поменьше, и осыпи были похожи на серые стада, пасущиеся вплоть до
зимних снегопадов у подножия скал на густотравных, заболоченных полянах.
Останцев, гольцов, осыпей, срезанных ветрами скал много на Великом хребте, и почти все
они называются соответственно той форме, какую дала им природа: Медведь, Чум, Трезубец,
Патрон и даже Бронепоезд.
Он почему-то выбрал Патрон. И на его тупом срезе, нацеленном в небо, стоял, глядя вниз.
Если бы у него не было рогов, раскидистых и ветвистых, его можно было бы принять за
причудливо источенную дождями и ветрами вершину - так он сливался со всем этим,
убаюканным тысячеверстной тишиною, суровым миром.
На останец он выходил перед закатом солнца, когда спадала с вершин синяя паутина и
было далеко и отчетливо все видно. Солнце, перед тем как закатиться, уютно западало в рога и
какое-то время покоилось там, будто в раскинутых добрых руках. Затем оно скатывалось за
спину оленя, и от каждого отростка его рогов улетали ввысь лучи, весь он вспыхивал
голубоватым, загадочно-манящим светом и на миг словно бы превращался в яркую планету,
взошедшую над Великим хребтом. Все звери и птицы замирали вокруг, в пугливой
настороженности поворачивали головы туда, где вот уже несколько вечеров без дыма сгорал
дикий олень и не мог сгореть.
Вожак двухтысячного оленьего стада, которое кочевало к родному колхозу с запада на
восток по Великому хребту, выедая по пути пастбищные мхи, чуть приотставал и, по-мужицки
крепко pасставив узловатые ноги, тревожно глядел на останец, где стоял и светился олень.
Ноздри вожака дрожливо пульсировали, от напряжения по ним сочилась сырость, к
голове его приливала кровь, и в ушах начинало шуметь. Вожак тряс головою, пытаясь отогнать
этот густой, тяжелящий все тело шум.
Вожак был грудастый, кряжистый и строгий. Он вместе с сильными оленями - хорами
возглавлял оленье стадо, и вожаком признавали его не только олени, но и пастухи-оленеводы,
доверчиво разговаривающие с ним и балующие его за верную службу солью-лизунцом. Вожак
не раз спасал это стадо от нырких и бесстрашных северных волков, привыкших добывать еду в
смертельной борьбе. Вожак помогал пастухам находить кормные поляны ягельника среди
осыпей, на пустынном, обветренном хребте; почуять надвигающийся обвал и узреть затянутые
рыжей шерсткой мха трясинные окна; расслышать крадущиеся, по-кошачьи мягкие шаги
белошеего горного медведя; и много еще нужного и полезного людям и оленям знал и умел
вожак.
Не умел вожак одного - драться за продление рода, добывать в борьбе любовь. Люди
избавили его от этой извечной необходимости. Люди сделали его покорным и послушным, они
загасили в нем пламя, которое сожгло не одно оленье сердце, тот огонь, из которого
выплавлялись быстрые как вихрь, самоотверженные и гордые в любви олени.
А тот, на останце, хотел сразиться.
В позе его, напряженной и дерзкой, в раскинутых встречь ветру рогах, в поджатой ноге
был вызов, и чувствовалось - вот-вот затрубит он на весь этот подоблачный край, встревожит
и пробудит от белого сна горы и бросится следом за пенистыми потоками вниз, слепой и
яростный от губительно-сладкой звериной страсти.
Вожака охватило беспокойство. Он уводил стадо все дальше и дальше от останца
Патрона. Фигурка оленя на гольце сделалась уже с комарика величиной. И все же в долгую
северную зорю, почти сомкнувшимся кругом обнявшую хребет, видно было дикаря-оленя, как
спускалось солнце на его рога, видно было и как он на мгновение превращался в язычок
пламени и невиданной планеткой восходил над землей, а затем медленно угасал в
пепельно-серых северных сумерках. Но вот стадо отошло так далеко, что останец Патрон
призрачно закачался и, как бы отделившись от земли, слился с небом, растворился в нем.

Мускулы вожака сами собой расслабились.
Он успокоенно улегся на просторной ягельной поляне, утомленно закрыл белыми
толстыми ресницами глаза. Взамен вожака по бокам стада встали два сильных хора, подняли
головы, дрожливыми ноздрями процеживая струи воздуха, распутывая нити, вплетенные в эти
струи, будто читали бесконечные, сложные, им лишь ведомые письмена. Вокруг отдыхающего
вожака, кокетливо изгибая шейки, ходили пышногрудые, ушастые важенки.
Вожак смотрел на них дремно и сыто, переваливая во рту сочную ягельную жвачку.
Утром мимо стада, сопровождаемые собачьим лаем и гамом, прокочевали пастухи,
остановились ненадолго, дали соли-лизунца вожаку и разбили палатку за седловиной, в
заветрии, у потока. Вожак через два-три дня приведет стадо к стоянке пастухов, и они
пропустят его мимо, а после снова обгонят и снова разобьют палатку впереди.
Так вот постепенно стадо оленей перевалит хребет. Нагуляв тело на горных ягельниках, к
зиме олени спустятся на равнину, в колхоз, к спокойной, беззаботной жизни.
А дикарь этот останется здесь, одинокий, мятежный, и, скорее всего, волчья стая выследит
его зимою, погонит так, что от мороза у него ледяными пробками схватит ноздри, и он,
задохнувшийся, обреченный, остановится в глубоком снегу. Волки неторопливо стянутся
вокруг дикаря петлею, разорвут и растащат его по кусочку.
Даже кровь с камней и со снега слижут волки.
Откуда он взялся, этот бесстрашный гость? Зачем пришел сюда?
Уж много лет в этих краях нет диких оленей. Люди оттеснили их еще дальше на север, в
ветреный и пустынный заполярный круг. Может, отбился от домашнего стада и одичал этот
олень? Может, во время гона, забыв обо всем на свете, мчался безрассудно за важенками и
очутился здесь? А может, никак не сыщет важенок и рыщет по хребту, истово желая любить и
сражаться за любовь?!
Но у него были важенки. Две. Как он нашел их среди каменных осыпей, в голых завалах
ущелий, в искореженных худых лесах - известно только ему. Он был молод, к нему пришла
первая свадебная осень, и он, происшедший от дикого оленя и гибкой, как ива, северной
оленухи, был неистов в любви и жадно искал еще и еще самок. Но сильнее любви он жаждал
боя, горячей схватки, чтобы истратить переполнявшую его страстную силу, притушить огонь,
все больше распаляющийся в сердце.
Но на огромном, необозримом хребте не было больше диких тонконогих оленух и
гривастых диких оленей. Он трубил, он звал их, и две важенки, чудом найденные им, чутливо
насторожив уши, слушали его гневный, страстный голос и покорно следовали за ним все
дальше и дальше к югу, в сторону склонов, покрытых лесами, пугающих скрытою в них
опасностью.
Жажда материнства была сильнее страха.
Они не отставали от самца. А он, ловя томительные, зовущие запахи в струистом осеннем
ветру, точно шел к огромному оленьему стаду. И пришел.
Он стоял и вечер, и два, и три на останце, ожидая, когда придут к. нему сразиться такие
же, как он, гордые и яростные самцы. Он трубил так, что внизу, утаившиеся в камнях,
вздрагивали немые, терпеливые и преданные в любви важенки.
Никто не откликался на голос дикаря и не шел с ним драться. Он мог бы сам прийти к
стаду и ударить копытом оземь так, что камни полетят из-под них, густым комарьем закружатся
клочья травы и мха, повиснет вокруг предчувствие битвы. Но запахи дыма, собак и какого-то
устойчивого, сытого покоя пугали его.
Там, внизу, пахло человеком

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.