Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы

страница №2

вки. Поверху, по стенам фургона все чаще царапало
ветками, все сильнее дергало сани - трактор-трудяга бил путь в нанесенных за ночь сугробах.
Я подбросил в печку дров. Они сразу же разгорелись, по отемнелой коробке метнулись
отсветы. В дальнем конце фургона, среди бабенок, сомлело навалившихся на него, сидел
человек неопределенных лет. Был он тесно прижат в угол и в то же время как-то обособленно
сидел, тупо глядя на вновь заалевший бок печки. Лицо его было обнаженно-костляво, глаза
тусклы, отдаленны, сухо сжат был морщинистый рот. Одет он был не очень тепло, зато
многообразно - в казенную шапку, слежавшуюся на затылке от носки и времени, с
завязанными тесемками - чтоб шапка не спадывала, вместо шарфа обернуто казенное
рубчатое полотенце, серое от пота и грязи, руки глубоко засунуты в рукава бушлата, многажды
прожженного, драного, пестро покрытого заплатами.
Я видел этого человека в столовой лесоучастка. Технорук небрежно, как о чем-то
досадном, сказал, что тип этот выслан в отдаленный район Урала на лесозаготовки после
освобождения. Я много встречал разного народа в леспромхозах, не удивлялся уже ничему,
даже когда один лесоруб назвался сыном писателя Свирского и попросил за это поставить ему
двести граммов. Между прочим, "сын" не знал, что папа его написал "Рыжика", и шибко
обрадовался, когда ему об этом сообщили.
Я стал закуривать и, перехватив взгляд из угла, протянул туда сигарету. "Бывший"
прикурил от уголька, коротко буркнул: "Благодарю!" и снова прикрыл глаза, погрузился в свои
думы.
Он не хотел никаких разговоров.
В какое-то время меня укачало. Стараясь не наваливаться на близсидящих женщин, я
задремал и вдруг очнулся от тишины.
В будке все зашевелились, зазевали потягиваясь, завязывали платки, надевали руканицы.
По-волжски окая, - вербованные женщины в Мысу были сплошь почти из Ульяновской
области, они удивлялись:
- Как скоро приехали-то!
Технорук, отвернув рукав полушубка, взглянув на часы и, отмотав проволоку от двери,
выскочил наружу:
- Чё у тебя опять?
Издали что-то прогавкал тракторист. Технорук выругался и, бойко строча струею по
доскам фургона, что-то продолжал говорить, приказывать.
- Офурился начальник! - прыснули бабенки.
Застегивая на ходу ширинку, технорук впрыгнул в фургон, передернулся и мрачно
пошутил:
- Закуривай, народ! - он добавил в рифму матерщину. Никто и никак на это не
отозвался, лишь тот, с полотенцем на шее, потер переносицу, будто снимая с лица плевок.
В стену фургона постучали кулаком.
- Магнето загнулось. Чё делать-то?
- Опять магнето? - встревожился технорук и спросил, не открывая дверцы: - А
запасное?
Тракторист не отвечал. В мать-перемать заругался технорук и долго крыл тракториста,
работу свою и все на свете. В фургоне притихли. Народ думал, что технорук погонит всех до
лесосеки пешком. Но начальник неожиданно прервался, вытащил пачку папирос, порвал ее не с
той стороны, чертыхнулся:
- Я вас научу! - ковыряя пачку с другого конца. грозился он. - Я вас научу родину
любить. Сейчас же! Бегом на базу!
- Да я ж в мазутной телогрейке, мороз под сорок... Околею!
- Мороз! Околею! - передразнил технорук. - И околевай! Башкой думать надо! План
срываешь! - Технорук значительно глянул на меня и, рывком скинув с себя полушубок,
выбросил его за дверь: - Мотай, мотай!
Тракторист за стеною фургона проклинал работу, бабу какую-то и нас, сидящих возле
печки, во благостном заветрии, в раю - с его точки зрения. Бухнув пинком в дверь фургона
так, что проволока заскулила на скобе, он, отводя душу, напоследок высказался до конца:
- Пла-ан! Все план! Все люди - бра-атья, понимаш?! - и ушел в снег, в тайгу.
Мы остались в теплом фургоне, молчаливые, виновато примолкшие. И меня попиливал
пустяшный вопросик:
"Чего это он про братьев-то? Зачем? К чему?" И не одного меня, оказалось, зацепило
едкое слово, сдуру бухнутое трактористом.
- Братья! - раздалось из угла глухо и усмешливо. И все вскинулись, пораженные тем,
что человек в полотенечном кашне подал звук, случалось это, видать, не часто.
Печка притухла, в фургоне было почти темно, и только ветер завывал за неплотно
пригнанными досками, позвякивала труба, стукалась дверца на проволоке, шуршало, охало в
лесу.
- А хотите, я вам притчу расскажу о братьях? - неожиданно предложил "бывший", и в
голосе его просквозило злорадство.
- Рассказывай. Все равно делать нечего. Загорать долго...
- Дрова поэкономней! - спохватился технорук. - Олух этот черт-те сколько проходит,
возьмет да еще и заблудится. А ты трави, трави...
Человек в углу помолчал, погрел руки, ненадолго вынув их из рукавов, и начал распевно,
в расчете на долгое время - так прежде рассказывали сказки деревенскими вечерами, в
деревенских теплых избах.
- Было это в некотором царстве, в некотором государстве, в каком - значения не имеет,
факт, что было... Придумали братья для братьев барак без последнего. Изобретение сие просто,
как и всякое гениальное изобретение: кто последним из братьев выходил на работы - того
убивали. А в остальном барак как барак, с трехъярусными нарами, с подстилкой из опилок, со
светом в первобытных плошках, с необмазанными угарными печами. В бараке том люди
толпились уже с полночи у выхода, чтобы не оказаться последним. Тронувшиеся умом
хохотали и пели: "Наверх вы, товарищи! Все по местам, последний парад наступает..."
И в других бараках, слушая те песни, люди тряслись, верующие и неверующие молили
Господа о том, чтоб судьба смилостивилась над ними, чтоб никогда им не бывать в бараке "без
последнего".

Самое главное, самое страшное начиналось утром, когда отпиралась дверь барака, одна из
двух - заметьте! - и раздавалась команда: "Выходи!"
Братья топтали друг друга, рвали один на другом одежды, выцарапывали глаза, ломали
руки, ноги, рыдали от счастья, когда выбивались на улицу не последними...
На улице по обе стороны двери стояли и покуривали братья северного, светловолосого
лика, с голубыми иль серыми глазами, поджидали последнего, чтоб застрелить его или, как они,
посмеивались, говорили - "пришить"...
Система первых и последних, подобная лошадиным скачкам, когда переднюю лошадь
кормят сахаром, а последнюю бьют кнутом, испытывалась на шкурах ее же создателей. По
закону мироздания день сменяется ночью, ночь днем, зима летом, лето зимою, но зло не
изменяется и рождает только зло. Творца небесного братья отменили, сами сделались творцами
и теперь дивились на дело рук своих.
- Представьте себе: однажды в тот барак попали два брата, нет, не те, которых побратал
барак, а истинные, единокровные братья-близнецы. Они были еще молодые, ражие, как говорят
в народе. Оба брата были одинакового роста, одного лика, русы, светлоглазы, в плечах -
сажень. Как они, деревенские, почти неграмотные парни попали в барак, куда согнаны были
"сливки" общества, никто братьям не объяснил.
Единокровные братья чувствовали себя в бараке "без последнего" как дома: спали
спокойно, при выходе на работу не нервничали. Они, как котят, разбрасывали всю эту
вопящую, суетную, мелкотелую интеллигенцию и, словно по замусоренной луже, вплавь
выхлестывались наружу. На что уж комбриги, комкоры и генералы-молодцы сильны были, и те
перед братьями не стояли. Выплывут братья из барака, отряхнутся да еще и стрелкам
подмигнут, вместе с ними улюлюкать возьмутся, потешаясь над барахтающейся в подвальной
темноте человеческой червью.
Шли дни, месяцы шли, и хотя последнего каждый раз убивали, населения в бараке не
убавлялось, его все время пополняли, что войско на ходу, потому как в царстве том,
превеликом государстве народу было еще много.
Единокровные братья выходили и выходили на работу первыми, сминая слабосильную,
пронумерованную толпу, стаптывая себе подобных особей.
Однако харчишки в бараке давали такие, чтобы работать человек еще мог, но чтоб к
женщине его не тянуло. Братья же привыкли к еде деревенской, ядреной, обильной, съедали,
как они сами бахвалились, в один прихват по две кринки молока, по караваю хлеба, по чугуну
картошки, по миске каши. Братья начали слабеть от барачных харчей. Вот на работу они уже
вторыми выходят, третьими, не улюлюкают больше, не потешаются над безумной толпой,
тревожно, по-песьи заискивающе поглядывают на стрелков. Те свойски подмигивают им,
ничего, дескать, ребята, мы люди терпеливые.
Стали ворочаться на нарах ночами братья, будить друг друга раньше времени, и шариться
начали по чужим котомкам, затем по помойкам.
А это уже близко ко краю. Один из братьев заболел прилипчивой лагерной болезнью -
дизентерией. Штука эта и на воле гибельна для человека, но в бараке "без последнего" если ее
приобрел...
Но братья еще шли и шли на яростный утренний штурм смело, дружно. Здоровый брат
бил дорогу больному, рвал руками и зубами все, что подвертывалось на пути, да заразился
дизентерией и он - болезнь-то переходчива.
Однажды утром заметили братья, какой-то профессоришко, весь заросший жидкой
бороденкой, обошел их; другой раз академик узким плечишком оттер; картавый очкастенький
поэт, отроду чахотошный, пробился вперед; генералы-молодцы просто мнут барачную тлю и
братьев вместе с нею.
Все ближе, ближе братья к последнему делаются. Пали они духом, кричать друг на
дружку взялись: "Васька, не отставай!", "Ванька, круши кашкалду!" Да уж не крушится. Рот
раззявлен, глаза наружу, все напряжено, но сил нет.
Долго ли, коротко ли шло это соревнование, долго ли, коротко ли боролись братья, но
пришел их черед - Васька остался последним. "Ванька - братан, не бросай!" - завопил он. И
Ванька вернулся к Ваське, подхватил его, выволок из рокового барака, а ему в грудь дуло
автомата.
Закричали Ванька с Васькой: "Граждане начальники! Граждане... Мы всегда... мы всегда
были первые! Мы еще можем..."
Но нет пощады последнему, от веку нет, в любой жизни нет, в лагерной и подавно.
Оттянул стрелок затвор, деловито, неторопливо поднял автомат. И тогда Ванька схватил вовсе
ослабевшего Ваську и загородился им. Но автомат был новой системы, хорошо смазанный, -
очередь прошила обоих братьев...
...Все так же выл ветер, все так же гудела тайга над фургоном. Печка притухла, люди не
шевелились. Я протянул рассказчику сигарету.
- Проклятые фашисты! Немчура черная! - прошептала рядом со мной женщина.
Я подумал, человек из угла скажет: "При чем тут фашисты? При чем немчура?" Но он
ничего не сказал. Ломая одну за другой спички, наконец добыл огня, начал жадно затягиваться,
захрипел, задергался, закашлялся. Почти всех кашель встряхнул, все стали озираться, роняя
какие-то, ничего не значащие звуки и слова вроде; "Н-на", "Чё деется...", "Боже мой, боже
мой..."
Технорук передернулся, встал на одно колено, начал подбрасывать поленья в печь и,
дождавшись, чтоб разгорелось, с усилием молвил:
- Ты вот что, дядя! Ты эти разговорчики брось. - Голос технорука напрягся. - Тут
рабочий народ, корреспондент газеты... - Технорук замерз в свитеришке, распахнул дверцу
печки, плюнул на пальцы, поленом колотил чадящую головню. Лицо его было сурово,
негодующе, но вдруг насторожилось и в нем все и тут же отмякло - послышался кашель и
говор на дороге - тракторист возвращался и разговаривал с тем, должно быть, человеком,
который проспал на работу.

- Живы будем - не помрем! - потер руки технорук и словно спичкой чиркнул
взглядом по углу, где курил и тянулся к печке выговорившийся человек.
Все в фургоне закашляли, облегченно зашевелились, радуясь тому, что скоро поедут на
работу. Технорук начал цапать девок за что попало, и они не шибко упорно оборонялись,
повизгивали, шлепали его по рукам. Всем сделалось снова не то чтобы тепло и легко, но
привычно. Как бы винясь за что-то или подлаживаясь под момент, одна из бабенок пихнула
локтем под бок рассказчика: - "сорок оставь", - свойски ему сказала. Затянувшись от
недокурка, бабенка беспричинно захохотала и продекламировала ни к селу, ни к городу:
"Мертвый у гроби сладко спи, жизней пользуйся живушшый..." и снова захохотала, как всем
казалось, слишком громко, неуместно и снова совершенно беспричинно.
Но каково же было мое и всех спутников удивление, когда, наконец, прибыв на лесосеку,
выгружаясь из фургона, мы обнаружили в углу дружно, в обнимку почивающих рассказчика и
хохотавшую бабенку. Проявляя трогательную заботу, бабенка вколотила шапку на голову
соседа, увязала, заправила его и сама, снаряжаясь, спрашивала, что ее спутник видел во сне.
"Вот у меня завсегда тоже так, - вынимая из-под лавки топор и пилу, сетовала она: - Увижу
- сто рублев нашла. Мац-мац - нету! Но как увижу блядство, что в штаны напрудила,
проснусь - мокро-о-о..."
Я увидел, как забилась шапка на голове мужика, как заподпрыгивал горбом вздувшийся
бушлат на его спине - он хохотал и топал по едва протоптанной тропинке в глубь леса. Новая
серебристая пила качалась крылато, как у ангела за плечом, чуть позвякивая на морозе. Баба с
топором на плече, поспешая за ним, колоколила: "А ишшо, не дай бог, свеклу парену увидеть.
Н-ну, хуже, чем живого попку на вышке..."
Скоро в том месте, куда ушли мужик с бабенкой, размашисто, размеренно, без суеты и
сбоев заширкала пила. И среди всего заснеженного леса вдруг вздрогнула, скрипнула,
качнулась островерхая ель. Ломая себя, круша встречные преграды, гоня перед собою вихрь,
отемняясь на ходу, ель черным облаком ахнулась в снег.
Долго-долго не было видно ни вальщиков, ни поверженного дерева из-за взрывом
взнявшегося перемерзлого снега.

1968


Виктор Астафьев
Белогрудка

Деревня Вереино стоит на горе. Под горою два озера, и на берегу их, отголоском крупного
села, ютится маленькая деревенька в три дома - Зуяты.
Между Зуятами и Вереино огромный крутой косогор, видный за много десятков вёрст
тёмным горбатым островом. Весь этот косогор так зарос густолесьем, что люди почти никогда
и не суются туда. Да и как сунешься? Стоит отойти несколько шагов от клеверного поля,
которое на горе, - и сразу покатишься кубарем вниз, ухнешь в накрест лежащий валежник,
затянутый мхом, бузиною и малинником.
Глухо на косогоре, сыро и сумеречно. Еловая и пихтовая крепь надёжно хоронит от
худого глаза и загребущих рук жильцов своих - птиц, барсуков, белок, горностаев. Держатся
здесь рябчик и глухарь, очень хитрый и осторожный.
А однажды поселилась в чащобе косогора, пожалуй, одна из самых скрытных зверушек -
белогрудая куница. Два или три лета прожила она в одиночестве, изредка появляясь на опушке.
Белогрудка вздрагивала чуткими ноздрями, ловила противные запахи деревни и, если
приближался человек, пулей вонзалась в лесную глухомань.
На третье или четвёртое лето Белогрудка родила котят, маленьких, как бобовые стручки.
Мать грела их своим телом, облизывала каждого до блеска и, когда котята чуть подросли, стала
добывать для них еду. Она очень хорошо знала этот косогор. Кроме того, была она
старательная мать и вдосталь снабжала едой котят.
Но как-то Белогрудку выследили вереинские мальчишки, спустились за нею по косогору,
притаились. Белогрудка долго петляла по лесу, махая с дерева на дерево, потом решила, что
люди уже ушли - они ведь часто мимо косогора проходят, - вернулась к гнезду.
За ней следило несколько человеческих глаз. Белогрудка не почувствовала их, потому что
вся трепетала, прильнув к котятам, и ни на что не могла обращать внимания. Белогрудка
лизнула каждого из детёнышей в мордочку: дескать, я сейчас, мигом, - и вымахнула из гнезда.
Корм добывать становилось день ото дня трудней и трудней. Вблизи гнезда его уже не
было, и куница пошла с ёлки на ёлку, с пихты на пихту, к озёрам, потом к болоту, к большому
болоту за озером. Там она напала на простофилю-сойку и, радостная, помчалась к своему
гнезду неся в зубах рыжую птицу с распущенным голубым крылом.
Гнездо было пустое. Белогрудка выронила из зубов добычу, метнулась вверх по ели,
потом вниз, потом опять вверх, к гнезду хитро упрятанному в густом еловом лапнике.
Котят не было. Если бы Белогрудка умела кричать - закричала бы.
Пропали котята, исчезли.
Белогрудка обследовала всё по порядку и обнаружила, что вокруг ели топтались люди и
на дерево неловко лез человек, сдирая кору, обламывая сучки, оставляя разящий запах пота и
грязи в складках коры.
К вечеру Белогрудка точно выследила, что её детёнышей унесли в деревню. Ночью она
нашла и дом, в который их унесли.
До рассвета она металась возле дома: с крыши на забор, с забора на крышу. Часами сидела
на черёмухе, под окном, слушала - не запищат ли котятки.
Но во дворе гремела цепью и хрипло лаяла собака. Хозяин несколько раз выходил из
дому, сердито кричал на неё. Белогрудка комочком сжималась на черёмухе.
Теперь каждую ночь она подкрадывалась к дому, следила, следила, и всё гремел и
бесновался пёс во дворе.

Как-то Белогрудка прокралась на сеновал и осталась там до света, а днём не решилась
уйти в лес. Днём-то она и увидела своих котят. Мальчишка вынес их в старой шапке на
крыльцо и стал играть с ними, переворачивая кверху брюшками, щёлкая их по носу. Пришли
ещё мальчишки, стали кормить котят сырым мясом. Потом явился хозяин и, показывая на
кунят, сказал:
- Зачем мучаете зверушек? Отнесите в гнездо. Пропадут.
Потом был тот страшный день, когда Белогрудка снова затаилась на сарае и снова ждала
мальчишек. Они появились на крыльце и о чём-то спорили. Один из них вынес старую шапку,
заглянул в неё:
- Э, подох один...
Мальчишка взял котёнка за лапу и кинул собаке. Вислоухий дворовый пёс, всю жизнь
просидевший на цепи и привыкший есть что дают, обнюхал котёнка, перевернул лапой и стал
неторопливо пожирать его с головы.
В ту же ночь на селе было придушено множество цыплят и кур, на высоком заплоте
задавился старый пёс, съевший котёнка. Белогрудка бегала по забору и до того раздразнила
дураковатую дворнягу, что та ринулась за ней, перепрыгнула через забор, сорвалась и повисла.
Утят, гусят находили в огородах и на улице задавленными. В крайних домах, что ближе к
лесу, птица вовсе вывелась.
И долго не могли узнать люди, кто это разбойничает ночами на селе. Но Белогрудка
совсем освирепела и стала появляться у домов даже днём и расправляться со всем, что было ей
под силу. Бабы ахали, старухи крестились, мужики ругались:
- Это ж сатана! Накликали напасть!
Белогрудку подкараулили, сшибли дробью с тополя возле старой церкви. Но Белогрудка
не погибла. Лишь две дробины попали ей под кожу, и она несколько дней таилась в гнезде,
зализывала ранки.
Когда она вылечила себя, то снова пришла к тому дому, куда её будто на поводе тянули.
Белогрудка ещё не знала, что мальчишку, взявшего кунят, пороли ремнём и приказали
отнести их обратно в гнездо. Но беззаботный мальчишка поленился лезть в лесную крепь,
бросил кунят в овражке возле леса и ушёл. Здесь их нашла и прикончила лиса.
Белогрудка осиротела. Она стала давить напропалую голубей, утят не только на горе, в
Вереино, но и в Зуятах тоже.
Попалась она в погребе. Открыв западню погреба, хозяйка крайней в Зуятах избы увидела
Белогрудку.
- Так вот ты где, сатана! - всплеснула она руками и бросилась ловить куницу.
Все банки, кринки, чашки были опрокинуты и побиты, прежде чем женщина сцапала
куницу.
Белогрудку заключили в ящике. Она свирепо грызла доски, крошила щепу.
Пришёл хозяин, он был охотник, и когда жена рассказала, что изловила куницу, заявил:
- Ну и зря. Она не виновата. Её обидели, осиротили, - и выпустил куницу на волю,
думая, что больше она в Зуятах не появится.
Но Белогрудка принялась разбойничать пуще прежнего. Пришлось охотнику задолго до
сезона убить куницу.
На огороде возле парника он увидел её однажды, загнал на одинокий куст и выстрелил.
Куница упала в крапиву и увидела бегущую к ней собаку с мокрым гавкающим ртом.
Белогрудка змейкой взвилась из крапивы, вцепилась в горло собаке и умерла.
Собака каталась по крапиве, дико выла. Охотник разжимал зубы Белогрудки ножом и
сломал два пронзительно острых клыка.
До сих пор помнят в Вереино и в Зуятах Белогрудку. До сих пор здесь строго наказывают
ребятам, чтобы не смели трогать детёнышей зверушек и птиц.
Спокойно живут и плодятся теперь меж двух сёл, вблизи от жилья, на крутом лесистом
косогоре белки, лисы, разные птицы и зверушки. И когда я бываю в этом селе и слышу
густоголосый утренний гомон птиц, думаю одно и то же:
"Вот если бы таких косогоров было побольше возле наших сёл и городов!"

1961


Виктор Астафьев
Бери да помни

Арсений Каурин познакомился с Фисой летом сорок пятого года, после того как прибыл с
нестроевыми на смену девушкам в военно-почтовый пункт.
Фиса работала здесь сортировщицей писем и одновременно ведала библиотекой. Арсения,
как наиболее грамотного человека, "бросили" на библиотеку.
Книжки пересчитывали после работы. Засиживались допоздна. Вообще-то книг было не
так уж много, их можно было пересчитать быстро. Но как-то так получалось, что дело это
растянулось на несколько вечеров. Если какой-либо книжки недоставало, Фиса со вздохом
говорила, как будто точку ставила:
- Девочки зачитали. - Потом спохватывалась, испуганно таращила на Арсения
большущие, младенчески голубые глаза: - Ой, что мне будет, Арся?
Характер у Фисы был безоблачный, до наивности детский. Сердиться она не умела,
настаивать и перечить не могла, и потому почти половину книг у нее растащили.
Когда весь "фонд" был пересчитан и Арсений хмуро думал, как ему быть: докладывать ли
начальству о нехватке книг или как-то выкручиваться, Фиса заявила как о само собою
разумеющемся:
- Теперь меня посадят в тюрьму... - И, подождав какого-нибудь ответа от Арсения,
сама себя утешала: - Ну, ничего. Там тоже люди сидят. У меня дядя сидел. Живой вернулся.

Да за книги много и не дадут. Кабы я деньги или хлеб растратила... - И, совсем уж
успокоившись, попросила: - Арся, ты бы проводил меня домой. Я одна боюсь идти - темно.
Арсений надел пилотку, и они отправились на окраину местечка по безлюдным, заросшим
колючим можжевельником улочкам, которые то спускались вниз, вроде бы к ручью, то
поднимались вверх, вроде бы от ручья. Но никаких ручьев нигде не было. Лишь тоскливо
маячили бадьи на колодезных журавлях, падали капли и звонко булькали в срубах, да чернела
вытоптанная подле колодцев земля с пятнышками белеющего под луной мха. Молчаливые
украинские сады ломились от яблок и груш. Совсем близко с тяжелым кряхтеньем осела на
низкий плетень ветвь яблони. Фиса приостановилась, протянула руку в темноту и вынула из нее
два тронугых прохладной росой яблока. Яблоко покрупнее она отдала Арсению и, когда он взял
его, со смехом крикнула:
- Бери да помни!
Это у нее игра такая, тоже детская, тоже наивная. Арсений уже давно забыл о той игре и
вообще о многом забыл в окопах, а она вот помнила. Чудная девка, непонятная, сумела
сохранить все-все: чистоту, способность радоваться, без оглядки воспринимать мир и все в этом
мире. О таких вот говорят: душа нараспашку. После боев и смертей, после госпиталей и
пересылок всегда тянет к светлому, радостному, и Арсения тянуло к этой девушке, так тянуло,
что он уже с трудом сдерживался, чтобы не наговорить ей всякой нежной всячины, чтобы не
зацеловать ее, не затискать.
Арсений взял согревшееся в ладони яблоко, отвернулся от Фисы и стал глазеть на небо.
Ничего там особенного не было. Неполная луна зацепилась рогом за крайние сады на бугре, и
как будто сомлела от густых запахов и тишины, и задремала, забыв про службу. Подле нее тоже
дремно помигивали обесцвеченные и оттого мелкие звезды.
Мирная ночь стояла над украинским местечком. Все как на картинах, все как в книжках,
все как у Гоголя. Словно не было никакой войны, и стояла вечно здесь вот эта тишина, и ничего
не горело, не полыхало, не рушилось от снарядов и бомб, и люди не обмирали от страха, а
спали себе под соломенными крышами на лежанцах за печкой, и никто их не тревожил, кроме
блох.
"И всего-то нужно людям малую малость - мир, - подумал Арсений, - и все приходит
в норму, и мать-земля окружает нас покоем. Дорогим, долгожданным покоем! А книжки сама
разбазарила, сама пусть и расхлебывает. Так-то".
Он сердился, но как-то несерьезно сердился. Он ведь знал, что вслед за девчонками
вот-вот отправят по домам и их, нестроевиков, и, конечно же, спишут эту походную, очень
маленькую библиотеку. Списывают кое-что и поценней. А стоило бы накрутить хвост этой
самой Фисе, чтоб поумней в другой раз была. Да разве ей поможет? Это ж ангелица! Глянет
разок - и уже все, сердиться невозможно.
"Что-то уж очень много стал я думать о ней", - поймал себя Арсений, а не думать уже не
мог, и, откровенно говоря, ему уже не хотелось, чтобы она вот так взяла и уехала. Как-то уж
очень просто и прочно они встретились. Бродили, бродили по свету, колесили по земле, и вот
круг замкнулся, и искать вроде бы уж больше ничего не надо.
Ребята, прибывшие вместе с Арсением из госпиталей на смену девушкам, наверстывали
утерянное, "крутили любовь" направо и налево. Девушек в местечке, военных и гражданских,
было много, лишковато даже.
Арсений же разом успокоился. Девушка с удивительными тихими глазами была рядом,
разговаривала без всякого смущения о чем угодно, мурлыкала песню, невзирая на растрату, и
вообще вела себя так, будто они давно-давно вместе, и все у них как надо, и в запасе еще целая
вечность, и никуда они друг от друга не денутся.
А между тем день отъезда Фисы приближался. Арсению было за двадцать, уже
подкатывало к двадцати одному. Близость девушки волновала его все больше, и так тянуло
обнять ее, так тянуло, но он стыдливо увиливал. За этим могло последовать такое, о чем и
думать-то было до сладости жутко...
Будь бы Фиса другой, пожалуй, и все сложилось бы по-другому. А с такой как быть?
Сделай чего не так - оскорбишь, стыда не оберешься, - дитятя и дитятя. Ангелица, одним
словом. "Нет уж, ну ее подальше, если чему быть, пусть уж как-нибудь само собою
сделается", - урезонивал себя Арсений.
Фиса дохрумкала яблоко, по-мальчишески пнула огрызок, утерла губы, одновременно
прикрывая зевок, и спросила:
- Сорвать

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.