Жанр: Философия

Постмодернизм и прочее

сторінка №32

творчеству
Ролана Барта, предпринятое с целью уточнить ключевое место
литературы в системе дискурсов" (там же).
Кристева смело вычитывает в трудах Барта близкие ей
идеи и трансформирует их в свою собственную глубоко индивидуальную
теорию искусства и "говорящего" в ней субъекта:
"Искусство" раскрывает специфическую практику, кристаллированную
в способе производства открыто дифференцированных
и плюрализированных инстанций, которая ткет из языка или из
других "означающих материалов"10 сложные взаимоотношения
субъекта, схваченного между "природой" и "культурой", идеологическую
и научную традицию, существующую с незапамятных
времен, как и настоящее (время — И, И,), желание и
закон, логики, язык и "метаязык" (там же, с. 28).
Мы здесь в очередной раз сталкиваемся с тем, что можно
было бы назвать теоретической тавтологичностью, столь, впрочем,
типичной для постструктуралистского мышления, — когда
язык, в какой бы форме он ни выступал, порождает сам себя.
__________________________________________
10 С точки зрения Кристевой, "материальной субстанцией языка" является
его "фонетика" и "графика", точно так же, как и в разных других видах
искусства другие семиотические системы выполняют эту функцию
"материального означивания": в танце — движение и жест, в музыке --
звук, в живописи — цвет и линия и т. д.
Можно рассматривать это и как поиски внутренних законов его
саморазвития, и как характерную для постструктурализма установку
на "языковую замкнутость". Следует отметить тут и нечто
иное: во-первых, понимание искусства как носителя особого
значения и способа познания, как "специфического способа
практического познания, где концентрируется то, что отображают
вербальная коммуникация и социальный обмен, в той
мере, в какой они подчиняются законам экономическитехнической
эволюции" (там же, с. 27); и во-вторых, идею
особой роли субъекта в искусстве и истории, которую он осуществляет
через язык: "открываемое в этой ткани — это посредническая
функция субъекта между импульсами и социальной
практикой в языке, разгороженном сегодня на множество часто
несообщающихся систем: Вавилонской башне, которую литература
как раз и сокрушает, перестраивает, вписывает в новый
ряд вечных противоречий. Речь идет о том субъекте, который
достиг кульминации в христианско-капиталистическую эру, став
ее скрытым двигателем, влиятельным, могущественным и неведомым,
одновременно подавляемым и источником нового: именно
в нем мир концентрирует свое рождение и свои битвы; наука
о нем, возможности которой наметил Барт в поисках силовых
линий в литературе, и есть письмо" (там же, с. 28).
Трудно не согласиться с Торил Мой, когда она утверждает,
что подобная позиция "высвечивает убежденность Кристевой,
что искусство или литература именно как раз потому,
что они опираются на понятие "субъекта", являются привилегированным
местом трансформации или перемены: абстрактная
философия означающего способна только повторять формальные
жесты своих литературных моделей" (279, с. 27).
Несомненно, что в своей трактовке субъекта Кристева гораздо
ближе Лакану, чем Дерриде; она во многом сохраняет
лакановскую, и через него восходящую к Фрейду интерпретацию
субъекта как внутренне противоречивого явления: находящегося
в состоянии постоянного напряжения, на грани, часто
преступаемой, своего краха, развала, психической деформации,
вплоть до безумия, и судорожно пытающегося восстановить
свою целостность посредством символической функции воображения,
которая сама по себе есть не что иное, как фикция.
Может быть, одной их специфических черт Кристевой является
ее "теоретический акцент" на неизбежности и "профилактической
необходимости" этого "царства символического" как
обязательного условия существования человека.
Другой акцент касается понимания "экзистенциального состояния"
человека как прежде всего находящегося на грани

145


ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ
именно психологического, психического срыва, ведущего неизбежно
к разного рода психозам: шизофреническому, паранойдальнему,
истерическому, галлюцинаторному. Как это часто
бывает в работах фрейдистской ориентации с эстетикофилософским
уклоном, патология настолько сливается с нормой,
что провести между ними четкую грань вряд ли возможно.

Более того, она сознательно стирается, поскольку именно болезненное
состояние психики "человека современного", ложность
представления о норме и природная, исконная "ненормальность
нормы" , легитимизированная "наивным оптимизмом" буржуазного
рационализма, служат "морально-теоретическим" оправданием
критики социальных структур западного общества, его
"ментальных институтов".
Позиция далеко не столь исключительная или экзотическая,
как это может показаться на первый взгляд, скорее вполне
закономерная для нравственно-идеологического неприятия любой
социальной системы: достаточно вспомнить инвективы, порожденные
российским демократическим менталитетом, против
"гомо советикус" , "порчи генетического фонда" , "совковости
мышления" — т. е. позицию отторжения социальнополитического
феномена через эмоциональную критику его психологического
проявления. Как леворадикальная интеллигенция
Запада 60-х — 80-х гг., так и "демократы" России 90-х не
приемлют соответственно буржуазность или социалистичность
духа, концентрируя свое внимание на образе мышления и, при
всей взаимопротивоположности полюсов критики и идеалов,
аргументация идет по той же
проторенной дороге.

"АБЪЕКЦИЯ", "ИСТИННО-РЕАЛЬНОЕ"
Еще одной специфической
чертой теоретической
позиции Кристевой, довольно
заметно выделявшей ее на
общем фоне постструктуралистских
работ и "выталкивавшей"
ее на обочину "магистрального" пути развития этого
течения где-то до второй половины 80-х гг., было ее преимущественное
внимание к довербальной стадии языкового становления
"говорящего субъекта". Этот интерес исследовательницы
четко прослеживается с самого начала 70-х гг. и вплоть до
самых последних работ, где она продолжила свой труд по конструированию
гипотетических стадий формирования сознания
ребенка. В частности, ее концепция "абъекции" и "истиннореального"
предстают как этапы становления субъекта, хронологически
предваряющие "стадию зеркала", а первая — даже

146


стадию лакановского Воображаемого. "Абъекция" (ab-Jection)
процесс отпадения, в результате которого возникает "абъект"
"отпавший объект". Не являясь ни объектом, ни субъектом,
абъект представляет собой первую попытку будущего субъекта
осознать факт своего отделения от до-эдиповской матери со
всем комплексом шоковых ощущений, связанных с этим событием;
при этом состояние абъекции распространяется не только на
ребенка, но и на мать. Истинно-реальное (le vreel — от le vrai
"истина" и le reel — "реальность) является дальнейшей разработкой
лакановского "реального" и, как и у Лакана, носит
двойственный характер: с одной стороны, оно характеризует
степень психического становления индивида (в ходе созревания
самосознания ребенка), с другой — особый тип взрослой ментальности
психотика, не способного за знаком увидеть референт
и принимающего означающее за реальность; в результате происходит
"конкретизация" означающего, типичная для искусства
постмодернизма. Кристева утверждает, что травмы, которые
ребенок получает в ходе "неудачного" прохождения этих ступеней
развития, потом — во взрослом состоянии — становятся
источниками соответствующих психозов.

Кристева и Даррида
Обособленным положением Кристевой в рамках
"постструктуралистско-деконструктивистского проекта" в немалой
степени обусловлены и ее
довольно ранние столкновения
с Дерридой. Если в
сборнике его статей и интервью
1972 г. "Позиции" (155)
Кристева выступала в роли
сомневающегося оппонента, стремящегося уточнить основные
положения его философской системы, то уже в 1974 г. в
"Революции поэтического языка" она подвергла практически все
из них довольно решительной критике.

Мне хотелось бы в данном случае обратить внимание на
один момент — на фактор расхождения взглядов Дерриды и
"телькелевцев" , включая, естественно, Кристеву, по целому ряду
весьма существенных вопросов. Забегая вперед, нельзя не отметить,
что Деррида, очевидно, не зря поехал искать признания за
океан — там его идеи упали на гораздо более благодатную
почву и довольно быстро дали дружные всходы, породив феномен
деконструктивизма.
Как уже упоминалось, наиболее отчетливо эти разногласия
получили свое выражения в "Революции поэтического языка".
Здесь были подвергнуты критике такие основополагающие понятия
Дерриды, как "различение", сам "грамматологический

147


проект" как тип анализа, и, что самое важное, именно в этой
работе наметилось решительное расхождение между Кристевой
и Дерридой по проблеме субъекта. Не менее существенными
были ее возражения о проблематичности понятия "Истины".
Иной подход Кристевой заключался прежде всего в ее специфической
разработке гегелевского понятия "негативности". С
точки зрения французской исследовательницы, "грамматология"
Дерриды, если ее характеризовать как стратегию анализа, предназначавшегося
для критики феноменологии, в конечном счете
приводила к "позитивизации" концепции "негативности". Пытаясь
найти в языке ту разрушительную силу, которая смогла бы
быть противопоставлена институтам буржуазного общества11,
Кристева пишет: "В ходе этой операции ("грамматологического
анализа", деконструкции в дерридеанском духе — И, И,) негативность
позитивируется и лишается своей возможности порождать
разрывы; она приобретает свойства торможения и выступает
как фактор торможения, она все отсрочивает и таким образом
становится исключительно позитивной и утверждающей" (273,
с. 129).
Признавая за грамматологией "несомненные заслуги"
("грамматологическая процедура, в наших глазах, является самой
радикальной из всех, которые пытались после Гегеля развить
дальше и в другой сфере проблему диалектической негативности"
— там же, с. 128), Кристева все же считает, что она неспособна
объяснить, как отмечает Мой, "перемены и трансформации
в социальной структуре" как раз из-за ее (грамматологии
— И, И,) фундаментальной неспособности объяснить субъект и
расщепление тетического, которые они порождают" (279, с. 16).
"Иначе говоря, — уточняет свою позицию Кристева, — грамматология
дезавуирует экономию символической функции и
открывает пространство, которое не может полностью охватить.
Но, желая преградить путь тетическому (от тезиса — однозначного
полагания смысла. — И, И.) и поставить на его место
предшествовавшие ему (логически или хронологически) энергетические
трансферы (т. е. переносы значения. — И, И,), сырая
грамматология отказывается от субъекта и в результате вынуждена
игнорировать его функционирование в качестве социальной
практики, также как и его способность к наслаждению или к
смерти. Являясь нейтрализацией всех позиций, тезисов, струк____________________________________

11 Напомним еще раз: вся эта борьба мыслилась исключительно в сфере
языка, где традиционная логика, упрощенно говоря, была на стороне
буржуазного порядка, а "поэтический язык авангарда" расценивался как
подрывная сила", против этого порядка направленная.
всех позиций, тезисов, структур, грамматология в конечном
счете оказывается фактором сдерживания даже в тот момент,
когда они ломаются, взрываются или раскалываются: не проявляя
интереса ни к какой структуре (символической и/или социальной),
она сохраняет молчание даже перед своим собственным
крушением или обновлением" (273, с. 130).
Как отмечает Торил Мой, в этой критике того, что позднее
стало известно как деконструкция, "мы видим озабоченность
проблемой, как сохранить место для субъекта, хотя бы даже и
для субъекта-в-процессе, прежде всего только потому, что он
является той инстанцией, которая позволяет нам объяснить различные
гетерогенные силы (стимулы, импульсы), подрывающие
язык"(279,с. 16).
Проблема заключается еще и в том, что Деррида стремится
остаться (по крайней мере, в свой первый период) в пределах
уровня взаимоотношений означающих и означаемых (идей, понятий,
логически обосновываемых представлений), в то время
как Кристева практически с самого начала концентрировала свое
внимание на воздействии импульсов бессознательного и на их
психосоматической природе.

Очевидно, можно согласиться с Торил Мой, что именно
"настойчивое утверждение Кристевой реальности импульсов
Воображаемого и вынуждает ее встать в оппозицию к грамматологическому
проекту Дерриды, не столько потому, что она не
соглашается с его анализом, сколько потому, что последний не
идет достаточно далеко, оставаясь замкнутым в сфере действия
одного означающего" (279, с. 16-17). Как пишет Кристева в
характерной для нее манере: "Разряд гетерогенной энергии, сам
принцип которого заключается в расщеплении и разделении,
вступает в противоречие с тем, что остается в качестве следа,
порождая вместо этого лишь только вспышки, разрывы, внезапные
смещения, собственно и являющиеся условиями для новых
символических порождений, в которых экономия различения
главным образом и находит свое место. Но ничто не может
гарантировать способность отказа поддерживать сцену различения:
ослабление его энергии может прекратить ее (т. е. сцены
различения — И. И.) существование, тогда прекратится и всякое
становление символического, открывая тем самым дорогу
"безумию". В то же время, без отказа, различение замкнется в
непродуктивной, не способной к обновлению избыточности, в
чисто прециозную изменчивость внутри символической замкнутости:
в созерцание, бездумно плывущее по течению" (273,
с. 133).

149


ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ
Такое прочтение Дерриды имеет, или имело, свои основания
в начале 70-х гг., и хотя определенная пристрастность Кристевой
слишком ощутима, в одном она несомненно права: Деррида
того периода в своей теории действительно все разрушал, в
то же время оставляя все на своих местах. Иными словами,
Кристева 70-х гг. упрекала Дерриду в том, что его концепции
исключали возможность политической ангажированности, не
оставляли никакого "теоретического пространства" для сознательного
действия субъекта, фактически лишали его свободы
выбора.
Нельзя сказать, что и в концепции самой Кристевой эта
"свобода" получила достаточно аргументированное объяснение:
она лишь только декларировалась как возможность критической
саморефлексии (тезис, воспринятый не столько из идейного
наследия "критической философии" Франкфуртской школы,
сколько подкрепляемый ссылками на высказывания Фрейда),
но никак не вытекала из логики ее рассуждений и не обладала
самоочевидной доказуемостью. В принципе в рамках постструктуралистской
парадигмы это и трудно было бы сделать, тем
более, что у Кристевой можно встретить и утверждения прямо
противоположного плана. В то же время необходимо отметить:
настойчивые попытки Кристевой выявить и обосновать теоретические
предпосылки возможности существования "субъекта
свободной воли" заметно выделяли ее позицию на фоне общей
постструктуралистской тенденции 70-х гг.
Поэтому оценивая в целом проблему ее взаимоотношений с
Дерридой, можно сказать, что несмотря на все с ним разногласия,
Кристева испытывала весьма заметное его влияние: вся ее
аргументация и понятийный аппарат свидетельствуют о внимательном
штудировании работ французского ученого. Другое
дело, что она не могла принять тот политический индифферентизм,
который с неизбежной логичностью вытекал из его общефилософской
позиции рубежа 60-х — 70-х гг. Верная бунтарскому
духу "Тель Кель" того времени, она стала перекраивать
его теоретические постулаты, чтобы откорректировать их в соответствии
с требованием политической ангажированности, характерной
для телькелевцев. И с ее точки зрения, она выступала в
качестве последовательницы Дерриды (хотя, как и во всем,
своевольной и упрямой), "развивавшей дальше" его идеи в духе
радикального авангардизма.

Неизбежность субъекта
В разделах о Фуко и
Дерриде уже упоминался
поразительный парадокс постструктуралистского
мышления,

150


когда все попытки, и казалось бы весьма успешные, по теоретической
аннигиляции субъекта неизбежно заканчивались тем, что
он снова возникал в теоретическом сознании как некая неуловимая
и потому неистребимая величина. Деррида, по сравнению с
Кристевой, гораздо позже — где-то в 80-х гг. придет к теоретическому
признанию неизбежности субъекта, Фуко — в самом
начале 80-х гг. Кристева при всех яростных на него нападках,
не смогла от него "избавиться" и в начале 70-х. Разумеется,
речь может идти лишь о совсем "другом", глубоко нетрадиционном
субъекте, лишенном целостности сознания, принципиально
фрагментированном (morcele), "дивиде" (в противоположность
классическому, по самому своему определению "неделимому"
индивиду), и тем не менее, постоянно ощущаемая потребность в
тематике субъекта у Кристевой — неопровержимое свидетельство
неизбежного сохранения субъекта как константы всей системы
ее теоретических построений.

В предположительном, чисто гипотетическом плане можно
сказать, что непрерывная, то ослабевающая, то усиливающаяся
политическая ангажированность Кристевой регулярно требовала
от нее осознанного акта политического и социального выбора
позиции. Что не могло не порождать теоретическую рефлексию
о роли, месте и философском значении индивидуальной воли
человека. Происходил определенный разрыв между общепостструктуралистской
мировоззренческой позицией и реальной
практикой общественного поведения Кристевой с ее неуемным
политическим темпераментом. Эта внутренняя двойственность,
возможно, и явилась одной из причин, почему ее более чем
условно называемый "семанализ" не получил столь широкого
распространения, проще говоря, не превратился в "аналитическую
дидактику", как, например, американский деконструктивизм.
Хотя аналитический аппарат, разработанный Кристевой
в ее "Семиотике" (1969), "Революции поэтического языка"
(1974) и "Полилоге" (1977) более фундаментально научно и
логически обоснован, но, увы! сама эта фундаментальность и
тенденция к всеохватности сослужили ей плохую службу, сделав
ее слишком сложной для средне-литературоведческого восприятия,
по сравнению с относительной "простотой" и практической
применимостью американского деконструктивистского анализа.
Подытоживая различия, которые существовали в 70-х гг.
между Дерридой и Кристевой, можно свести их к следующему:
для Дерриды (как и для Фуко и Барта той эпохи) субъект (т.
е. его сознание) был в гораздо большей степени "растворен" в
языке, как бы говорящем через субъекта и помимо него, насильно
навязывающем ему структуры сознания, в которых субъ151

ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ
ект беспомощно барахтался, имея в качестве единственной своей
опоры в противостоянии этим структурам лишь действие бессознательного.
Причем последнее в большей степени характерно
для Фуко и Барта, чем собственно для Дерриды, ибо, с его
точки зрения, противоречивость сознания как такового была
главным действующим лицом истории. Телькелевская политическая
ангажированность Кристевой, ее нацеленность на
"революционную" перестройку общества заставляли ее напряженно
искать пути выхода из этого теоретического тупика, а
единственно возможный источник, откуда смогли бы исходить
импульсы к разрушению старых мыслительных структур и утверждению
новых, она находила лишь в субъекте.
В определенном плане поиски Кристевой несомненно перекликаются
с мечтой Фуко об "идеальном интеллектуале", но в
гораздо большей степени они оказываются близкими настроениям
"левого деконструктивизма" 80-х гг., а ее постоянная озабоченность
проблематикой субъекта предвосхищает ту переориентацию
теоретических исследований, которая наметилась в этой
области на рубеже 80-х — 90-х гг. (прежде всего в феминистской
"ветви" постструктуралистской мысли). Поэтому, можно
сказать, что Кристева несколько "обогнала" некоторые линии
развития постструктурализма, выявив в нем те акценты, которые
стали предметом исследования спустя десятилетие.
Для Кристевой оказалась неприемлемой сама позиция
"надмирности", "отстраненности", "принципиальной исключенности"
из "смуты жизненного бытия" со всей ее потенциальной
взрывоопасностью, которую демонстрирует теория Дерриды.
Для нее соучастие в процессах общественного сознания, переживаемое
ею как сугубо личностное и эмоционально-реактивное
в них вовлечение, находит (и должно находить, по ее представлению)
полное соответствие в ее собственной теоретической
рефлексии, которая если и не воспевала, то по крайней мере
столь же экзальтированно отражала состояние умственной возбужденности,
наэлектризованности, питаемое майскими событиями
1968 г. Разумеется, мне бы не хотелось создавать ложное
впечатление, что теория Кристевой может быть целиком объяснена
политическими событиями во Франции той эпохи. Естественно,
все гораздо сложнее и далеко не столь однозначно, просто
(если вообще это слово здесь уместно) произошло совпадение
или наложение личностного мироощущения Кристевой, ее
восприятия жизни (не забудем о ее "социалистическом болгарском
происхождении") на философско-эстетический и литературный
"климат" Франции того времени, когда подспудно вызревавшие
новые идеи и теории получили внезапный, мощный
энергетический импульс, разряд политической событийности,
спровоцировавший их дальнейшее бурное развитие.


Место Кристевой в постструктуралистской перспективе
Кристева, как и Делез, не создала ни достаточно долговременной
влиятельной версии
постструктурализма, ни своей
школы явных последователей
(за исключением феминистской
критики), хотя ее роль в
становлении постструктуралистской
мысли, особенно на ее
первоначальном этапе, была
довольно значительной. Она
активно аккумулировала идеи Барта, Дерриды, Лакана, Фуко,
развивая их и превращая их в специфический для себя литературно-философский
комплекс, окрашенный в характерные для
конца 60-х — первой половины 70-х гг. тона повышенно экспрессивной
революционной фразеологии и подчеркнуто эпатирующей
теоретической "сексуальности" мысли. Вполне возможно,
что в атмосфере духовной реакции на студенческие волнения
той эпохи консервативно настроенное американское литературоведение
постструктуралистской ориентации настороженно отнеслось
к "теоретическому анархизму" Кристевой, как впрочем и
ко всем "телькелистам", за исключением всегда стоявшего особняком
Р. Барта, и не включило ее в деконструктивистский канон
авторитетов. Поэтому влияние Кристевой на становление
деконструктивизма в его первоначальных "йельском" и "феноменологическом"
вариантах было минимальным.
Новый пик влияния Кристевой пришелся на пору формирования
постмодернистской стадии эволюции постструктурализма,
когда обнаружилось, что она первой сформулировала и обосновала
понятие "интертекстуальности", а также когда образовалось
достаточно мощное по своему интернациональному размаху и
воздействию движение феминистской критики, подготовившей
благоприятную почву для усвоения феминистских идей французской
исследовательницы. В частности, ее концепция "женского
письма" стала предметом дебатов не только в кругах представительниц
феминистской критики, но и многих видных теоретиков
постструктурализма в целом. Фактически лишь в начале 80-х
гг. американские деконструктивисты стали отдавать должное
Кристевой как ученому, которая стояла у истоков постструктурализма
и с присущим ей радикализмом критиковала постулаты
структурализма, давала первые формулировки интертекстуальности,
децентрации субъекта, аструктурности литературного текста,

155


ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ
ставшие впоследствии ключевыми понятиями постструктурализма.

Что привлекает особое внимание к Кристевой — это интенсивность,
можно даже сказать, страстность, с какой она
переживает теоретические проблемы, которые в ее изложении
вдруг оказываются глубоко внутренними, средством и стезей ее
собственного становления* Яркие примеры тому можно найти и
в ее статье "Полилог" (271), да и во всей вводной части ее
книги "Чуждые самим себе" (1988) (265). В общей перспективе
развития постструктурализма можно, разумеется, много сказать
о том, как с нарастанием постструктуралистских тенденций
изменялся и стиль Кристевой, в котором на смену безличностной,
"научно-объективированной" манере повествования, типичной
для структурализма с его претензией на "монопольное"
владение "истиной" в виде постулируемых им же самим
"неявных структур", пришла эмфатичность "постмодернистской
чувствительности" — осознание (и как следствие — стилевое
акцентирование) неизбежности личностного аспекта любой критической
рефлексии, который в конечном счете оказывается
единственно надежным и верифицируемым критерием аутентичности
авторского суждения в том безопорном мире постструктуралистской
теории, где безраздельно властвуют стихии относительности.


РОЛАН БАРТ: ОТ "ТЕКСТОВОЮ АНАЛИЗА" К "НАСЛАЖДЕНИЮ ОТ ТЕКСТА"

Самым ярким и влиятельным в сфере критики представителем
французского литературоведческого постструктурализма
является Ролан Барт (1915-1980). Блестящий литературный
эссеист, теоретик и критик, проделавший — или, скорее, претерпевший
вместе с общей эволюцией литературно-теоретической
мысли Франции с середины 50-х по 70-е гг. — довольно бурный
и извилистый путь, он к началу 70-х годов пришел к постструктурализму.


Именно эта пора "позднего Барта" и анализируется в данном
разделе, хотя, разумеется, было бы непростительным заблуждением
сводить значение всего его творчества лишь к этому
времени: всякий, кто читал его первую книгу "Мифологии"
(1953) (83) и имеет теперь возможность это сделать в русском
переводе (10, с. 46-145), способен сам на себе ощутить обаяние
его личности и представить себе то впечатление, которое производили
его работы уже в то время. Но даже если оставаться в
пределах интересующего нас этапа эволюции критика, то необходимо
отметить, что многие его исследователи (В. Лейч, М.
Мориарти, Дж. Каллер, М. Вайзман и др.) склонны выделять
различные фазы в "позднем Барте" уже постструктуралистского
периода. Во всяком слу

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.