Жанр: Мемуары
Скрещение судеб
... резолюция на заявлении —
Зачислить студентом 1-го
курса
— 26 ноября 1943 года.
По-видимому, он продолжает работать, ибо среди бумаг Аля обнаружила справку,
выданную Муру 20 декабря, о том, что он является комендантом общежития завода
Пролетарский труд
. Работа коменданта вряд ли мешала посещать лекции.
Сохранились конспекты по истории ВКП(б), языкознанию, истории древней Греции,
Рима.
В той тощей литинститутской папке есть несколько литературных произведений Мура.
Они написаны от руки на разнокалиберных листках:
Записки сумасшедшего
,
маленькая повесть;
Однажды осенью
, рассказ;
Из записок Парижанина
. Все это
очень слабые, подражательные вещи. И не повесть, и не рассказ, а только
наброски, какие-то записи с чужого голоса. В письмах своих Мур куда более
интересен и самобытен. А тут он пытается писать о том, чего он не знает, о чем
прочел у Анри Жида, или у Жюля Ромэна, или у кого-то еще из французов. И по
языку это скорее похоже на переводы с французского.
Записки Парижанина
, по-видимому, и есть тот самый роман из французской жизни,
о котором поминали и Лидия Бать, и Валентин Берестов. Их пересказ вполне
совпадает с содержанием этих
Записок
: одинокий молодой человек, разочарованный
в жизни, бродит по Парижу, заходит в кафе, пьет перно, заводит случайные
знакомства, ведет случайные разговоры.
Метрополитен не стерпел и — в который
раз! — его стошнило толпой, стремительно рвущейся наверх, к выходу. Вместе с ней
я очутился на поверхности земли...
Так писал Мур.
Разговоры о том, что рукопись романа потеряна,— несостоятельны. Мур даже по
времени не мог успеть написать роман, им написан был вот этот кусок — то ли
первая глава, то ли вступление, не знаю, как лучше назвать. Это он и читал, это
он и дал, поступая в институт, это и хранится в архиве.
Интересна записка, которую Мур приложил к своим рукописям:
Маленькое объяснение.
Несколько предварительных слов о сдаваемом. Прежде всего, я скорее переводчик,
чем прозаик. Писать прозу для меня не так внутренне обязательно
, как
переводить. Сдаю здесь в качестве так называемых творческих работ
две вещи *,
носящих для меня фрагментарный характер. Они мне ценны и нужны как вклад во чтото
большее; не сомневаюсь, что их самостоятельно-художественное значение очень
низко. Они только часть моего диапазона
; они — не случайны, но односторонни.
Короче говоря и одним словом — Se la dorme pour ce que sa vaut **.
Из готовых работ у меня еще есть сказка и два перевода с французского языка. Не
даю их потому, что еще не успел переписать набело
.
Зима 1943—1944 года. Декабрь, январь, февраль. Лидия Григорьевна Бать говорила
мне, что она как-то в декабре столкнулась с Муром в Доме литераторов на
Воровского в дубовом зале, где должен был состояться какой-то вечер, где было
нетоплено, сидели в шубах. Зал был почти пуст. Они перекинулись с Муром
несколькими фразами. Она звала его заходить, но он так и не зашел.
Был он и на другом вечере — тоже в декабре или в ноябре — в Литературном
институте. Но об этом мне уже рассказала Ирина Валентиновна Бурова. Ее привел на
тот вечер студент института Саша Лацис. Он куда-то исчез, а рядом сидели двое
молодых людей, которые бойко говорили по-французски, рассказывая смешные,
вольного содержания анекдоты. Ирина Валентиновна не выдержала, засмеялась и
предупредила молодых людей, что она все понимает. Они были смущены и пересели от
нее подальше. Когда вернулся Лацис, она спросила его, кто эти ребята. Один из
них оказался сыном Цветаевой, другой — Димой Сеземаном. Придя домой, Ирина
Валентиновна рассказала об этой встрече мужу, Андрею Константиновичу Бурову. Она
знала, что во время своей поездки по Европе в 1935 году он познакомился с
Мариной Ивановной. Сама она видела ее только однажды — это было в девятнадцатом
году на похоронах Стаховича.
Когда в следующий раз к Буровым зашел Лацис, Буров написал на листке бумаги
запомнившуюся ему строчку из
* Две вещи, которые ценны Муру, это явно
Из записок Парижанина
и
Однажды
осенью
, где также речь идет об одиноком молодом человеке.
** Они стоят того — чего стоят! (фр.).
стихотворения маленького Мура:
Je suis assis a 1'ombre du pilier
(я сижу в
тени быка...) — и просил передать ему. Мур был очень озадачен — кто мог в Москве
знать эти его детские стихи?! А Лацис сначала его разыгрывал. И не сразу сказал,
что Буровы звали его к себе. Ирина Валентиновна говорила, что Мур тут же
прибежал и стал бывать у них.
Буров был в свое время очень известным и удачливым архитектором. Ему удавалось
строить здания по своим проектам, и его посылали за границу, что в те времена
было редкостью.
Буров любил стихи, интересовался поэзией и после войны бывал у нас на Конюшках,
и Тарасенков читал ему из своих заветных тетрадок стихи Марины Ивановны. Но я
совсем не помню, чтобы Буров что-либо говорил о Муре. Может быть, это пробел в
моей памяти, а может быть, и к слову не пришлось. Познакомился Буров с Мариной
Ивановной, судя по опубликованным его дневникам, 22 ноября 1935 года в Париже:
Вечером все были у одного архитектора, где нам вроде как показали
Марину
Цветаеву
. Но о том, что он посетил ее дома, и о том, что маленький Мур читал
ему свои стихи, не говорится — либо он не записал этого, либо не было
напечатано. Марина Ивановна подарила ему тогда книгу Стендаля
Красное и черное
с надписью:
Не люблю, но отдаю, как собаку, в хорошие руки
.
К сожалению, я поздно узнала, что Мур бывал у Буровых: Андрей Константинович к
тому времени уже умер.
Свой последний, 1944, год Мур встречал у них на улице Горького, в доме № 25,
построенном по проекту самого Бурова. Четвертый год войны был голодным и
холодным. В комнате Ирины Валентиновны, где стояла старинная мебель, а стены
были увешаны картинами — она происходила из семьи художника-передвижника
Дубовского,— в те военные годы была сложена печурка, которой и обогревались, и
жили все в одной комнате. Дрова добывали по ночам во дворе
глазновки
, как
называли в семье глазную больницу, стоявшую no-соседству. На этот раз Ирине
Валентиновне повезло — она притащила какую-то стремянку, и Буров распилил ее на
полешки. В комнате было тепло. Гости пришли со своей едой. Мария Карловна
Левина, переводчица с французского, которая и познакомила меня с Буровой,
принесла буханку черного хлеба, кто-то притащил огромную миску квашеной капусты,
имелась картошка, достали самогон. Сервировка была изысканной, чего нельзя было
сказать о меню. Народу собралось много, было весело и шумно.
Ирина Валентиновна не помнила, пришел ли Мур с Лацисом или с Димой Сеземаном.
Мур сбросил свою обычную маску и без умолку болтал по-французски, благо было с
кем! Он рассказывал о Франции, читал французские стихи, говорил, что у него
такое ощущение, будто он попал в Париж! Помимо Левиной, там была еще одна
переводчица с французского, и Буровы говорили по-французски. Быть может, это был
последний и единственный счастливый вечер Мура за военные годы. Сидели до утра —
ждали, когда кончится комендантский час (комендантский час длился с 11 вечера до
5.00).
Бывал Мур у Буровых и после Нового года. А 26 февраля его мобилизовали в армию.
И уже из Алабино, из-под Москвы, куда он был направлен, к Буровым пришли три
письма, в которых Мур умолял вызволить его. По словам Ирины Валентиновны, это
были даже и не письма, а короткие записки. Но, увы, мне их не показали. Вначале
Ирина Валентиновна собиралась дать их мне прочитать, но потом решила
посоветоваться с сыном, а после совета с сыном стала говорить, что нельзя эти
записки никому показывать, так как Мур там пишет ужасные вещи! И она, вообще-то,
не должна была мне говорить об этих записках. Она в своей жизни уже натерпелась,
ее отец — он строил Шатурскую ОС — был посажен еще в 1928 году... Но она
искренне хотела мне помочь и, хотя это было лишено логики, обещала перечитать
записки Мура и точно мне их пересказать.
— Дорогие Буровы, — пересказывала Ирина Валентиновна, — помогите мне выбраться
отсюда. Здесь кругом воры, убийцы. Это все уголовники, только что выпущенные из
тюрем и лагерей. Разговоры они ведут только о пайках и о том, кто сколько
отсидел. Стоит беспросветный мат. Воруют всё. Спекулируют, меняют, отнимают. Ко
мне относятся плохо, издеваются над тем, что я интеллигент. Основная работа
тяжелая, физическая: разгрузка дров, чистка снега. У меня опять началось
рожистое воспаление на ноге...
Просил привезти денег, хлеба, еды.
Собственно говоря, это не прибавило ничего нового к тому, что мне было уже
известно из отрывка записки, которая была адресована в то же самое время
Елизавете Яковлевне. В этой записке Мур писал:
Нужны нитки, иголки, те две
деревянные ложки, которые я забыл, или хотя бы одна. Преимущественно деньги, их
почти невозможно украсть, а продукты приходится таскать на себе (иначе —
украдут) ; когда ползаешь по снегу, то это очень
неудобно. Но я мужественно
все таскаю на себе; нужно всё. Конечно, Буровы и
Алеша * помогут в отношении какого-то изменения моей судьбы, потому что всетаки,
как я ни креплюсь, сейчас —кошмар. Вы, может, неприятно удивлены, что я
так настаиваю на помощи мне и более частых посещениях, но Вам расскажут, и
письмо тоже даст понять
.
Записка эта, нацарапанная красным карандашом, хранилась на Мерзляковском, и
Зинаида Митрофановна Шир-кович дала мне ее переписать, как и прочие другие
письма и документы.
Наверное, эти записки и то письмо Елизавете Яковлевне, которое не попало мне в
руки, а может, Мур и еще кому писал,— все это и дало повод к тому, что по Москве
распространились слухи — Мур попал в штрафной батальон! Попал туда как сын
репрессированного отца. Слухи эти ходят и по сей день. А любители сгущать краски
добавляют еще, что и на фронт-то его забрали из института все по той же причине,
что раз он был студентом, то мобилизации не подлежал.
Подлежал. Литературный институт брони не имел, и никто из студентов не
освобождался от мобилизации, и все, когда приходил их срок, уходили на фронт, и
многие не вернулись... Моему приятелю, который чуть старше Мура, оставалось до
окончания 1-го курса два месяца, и институт просил военкомат дать ему
возможность сдать экзамены, но никакой отсрочки ему не дали, он вернулся в
институт уже с фронта, раненным. Знаю студента того же Литинсти-тута, который,
чтобы не попасть на фронт, заблаговременно перешел в МАИ (Московский авиационный
институт) — там бронь была.
Теперь о
штрафном батальоне
. Из разговоров с теми, кто был мобилизован почти в
одно время с Муром, мне удалось выяснить, что и в других формировавшихся частях
находились уголовники. По-видимому, тогда была досрочно выпущена большая партия
уголовников. Нужно было пополнение на фронте. Муру не повезло: в Алабино их
оказалось больше, чем в других частях. Отсюда и воровство, и блатные разговоры.
А тяжелая физическая работа объяснялась необходимостью — в ту пору предприятия в
Москве и детские учреждения сидели без топлива и из Алабино красноармейцев
посылали в Рязанскую область валить лес
* По-видимому, А. В. Сеземан, брат Димы Сеземана.
для Москвы. И еще о мате. Один из тех, кто как раз в то время был старшиной,
колхозный парень, не окончивший и семи классов, никогда не слыхавший ни о
Малларме, ни Q Бергсоне, ни о Тэне, но хорошо знавший военную выучку и прошедший
всю войну до Берлина, говорил мне:
— Господи, да как же без мата можно было?! Может, теперь, конечно, в армии
другие порядки, а тогда!.. Народ-то разный попадался, иной и команду не поймет,
пока ему по-русски не объяснишь!.. Мат душу согревал, страх разгонял!..
Произнесешь всё по порядку — и полегчает вроде. А когда в атаку надо было, а он
по тебе из пулемета строчит, никак от земли не оторвешься... Оно, конечно, за
Родину, за Сталина, ну и это самое..
Безусловно, Мур писал свои записки и письма, как позже сам объяснил теткам,
поддавшись непосредственному влиянию момента, да еще и сгущал краски в надежде,
что его пожалеют и вызволят. А вызволить его, конечно, никто не мог. Помочь
деньгами, приехать, навестить — могли, но никто этого не сделал, а тетки были
больны, немощны. Из письма, написанного 18 мая, нам многое становится ясным:
Дорогая Лиля и Зина!
Со времен приезда из Рязанской области получил две Ваших открытки. Я прекрасно
понимаю все трудности, испытываемые Вами в отношении помощи мне, и очень хорошо
знаю, что и послать нечего кроме того, что не с кем. Если я Вам и писал просьбы
о помощи
, то это было сделано сугубо под непосредственным влиянием момента
, и
Вы не должны беспокоиться о том, что не удалось ничего предпринять с этой самой
помощью. Возможности — самые ограниченные, и я Вам, наверное, уже надоел, о чем
прошу Вас извинить.
Что ни Алеша, ни Муля ничего не сделают, было ясно или почти ясно мне уже давно,
и если я и старался, чтобы они мне помогли, то просто для очистки совести и
опять-таки под влиянием этого проклятого непосредственного влияния момента
, к
которому давно, в сущности, следует привыкнуть и не завидовать другим, более
удачливым в этом отношении. Мало ли что кому и что привозили, зато у других нет
Малларме и много другого, что есть у меня, так что завидовать нечего. Еще раз
извините, что беспокоил Вас. Если бы кто-либо, включая и Вас, написал бы мне
упреки по поводу этих моих просьб, мотивируя эти упреки тем, что я ведь хорошо
знаю Ваше положение и почти нулевые возможности, то я, возможно, и обиделся бы и
разозлился; таков
у меня характер. Но я сам дошел
до этих упреков и таким образом избавил, быть
может, Вас от необходимости, в известной степени, наставлять меня на путь
истинный, вернее, на путь сдержанности. Я ведь думал, что Алеша и Муля все-таки
и может, Буровы помогут,— а так нечего и говорить. В общем, простите, что
надоедаю еще раз, и главное, не жалейте о том, что не смогли почти ничего
сделать — мне самому бы не следовало поддаваться непосредственному влиянию
момента
и беспокоить Вас обо всем этом. Но я почему-то привык действовать
сразу, вслепую, не беспокоясь о последствиях и всецело поддаваясь желанию;
жизнь, вероятно, научит меня и ждать, и молчать, и экономить, и многому прочему,
чему она меня еще не в силах была научить. Это все мною написано, так сказать,
характера предварительного; так сказать, расчет за старое. Новое же состоит в
том, что примерно дня через два (минимум) я окончательно уеду отсюда на фронт:
приспели сроки отправки. Конечно, по-видимому (или во всяком случае до самого
последнего времени), я не буду знать точно, состою ли я в списках или остаюсь
здесь. Но я лично думаю, что отправлюсь вместе с остальными. Будет таким образом
новый поворот в моей пестрой биографии. По крайней мере хорошо будет хоть то,
что Вы с Вашим добрым сердцем перестанете беспокоиться об организации продуктов
ко мне; это будет бесспорно полезной стороной дела. Удивительно все-таки, как
единодушно
все не пишут, все, так сказать, друзья, ни Рая *, ни Муля, ни
Алеша, ни Буровы. Рая, вероятно, совсем завертелась в Ташкенте, да и надежды на
пропуск, вероятно, угасли; Муля вообще, вероятно, скис, да и совсем от нас
отошел; Буровы раз написали; у них много дел, и им не до меня. Алеша занят...
Всё это наука мне, но наука нехорошая, негуманная, эгоистичная, воспитывающая
сухого и желчного человека, рассчитывающего только на себя; ничего тут хорошего
нет.
Пишу сравнительно пространно, потому что письмо вполне может оказаться последним
перед началом неизвестно когда долженствующей наступить — уже другой серии
писем... До свидания, до нового письма, привет Дмитрию Николаевичу **. Ваш Мур
.
И другая серия писем наступит. Мур был отправлен на фронт где-то в самом конце
мая или в начале июня
* Кто Рая — неизвестно. ** Д. Н. Журавлев.
Ill
1944 года. Пополнение прибыло в 437-й стрелковый полк 154-й стрелковой дивизии в
районе Сиротино, где велись бои на левом берегу Западной Двины. Мур находился в
составе 7-й стрелковой роты 3-го батальона. Вот одно из первых его фронтовых
писем, быть может именно первое, оно без даты.
Дорогие Лиля и Зина!
Давно Вам не писал — но это потому что фронтовая жизнь закрутила, да и, кроме
того, проблема бумаги стоит, как говорится, весьма остро.
Что Вам писать? Это — тоже проблема; написать слишком мало не хочется, написать
много — тоже нельзя,— а писать надо. Мне хочется написать о тех положительных
сторонах моей теперешней жизни, которые положительны бесспорно и безусловно.
Конечно, все меняется — особенно здесь — но все же пока что, во-первых, не
холодно, во-вторых, газеты и новости поступают регулярно, и, в-третьих, живем мы
сравнительно спокойной жизнью. Последнее, конечно,— чисто временное явление, но
тем более оно ценно.
Обычно пишут о товарищах, друзьях, приобретаемых на фронте. Однако здесь люди
так быстро меняются и переходят из подразделения в подразделение, что не
успеваешь к кому-нибудь более или менее привыкнуть, как этот кто-нибудь
уже
оказывается в другой роте или взводе. Конечно, этот процесс переходов тоже в
свое время закончится, и тогда, быть может, в обстановке боев и сложится та
дружба, о которой я столько слышал, но пока не находил, хотя найти хотел. Вы
себе представляете, с какой огромной радостью я встретил известие об открытии
второго фронта. Да и не я один: всех окрылило надеждами долгожданное сообщение.
Я оказался прав: я все время твердил, что второй фронт обязательно откроют.
Я пишу, а комары безбожно и нагло кусают. Но к ним в конце концов привыкаешь,
как ко многому другому.
Кроме газет, естественно, не читаю ничего. Естественно
— потому, что книг нет.
Писать — тоже не пишу, и тоже естественно
, потому что бумаги нет.
Что же я конкретно делаю? Некоторое время я был ротным писарем, потом произошли
всякие перетурбации, в результате которых я и сам не совсем понял, кто же я
такой. Возможно, скоро вновь буду писарить, когда будет рота, а возможно — и
непосредственно зашагаю вместе с остальными (а возможно и — и то и другое!). Во
всяком случае
хожу с автоматом — необыкновенно удобным, эффективным и современным оружием.
Варим бульбу
, чистим оружие, действуем лопатой (увы, последнее мне удается
очень слабо!), дневалим, строимся...
Пока — все.
Сердечный привет. Ваш Мур.
Есть еще отрывки из других писем:
Я теперь ночую на чердаке разрушенного дома; смешно: чердак остался цел, а низ
провалился. Вообще все деревянные здания почти целы, а каменные разрушены.
Местность здесь похожа на придуманный в книжках с картинками пейзаж — домики и
луга, ручьи и редкие деревца, холмы и поляны, и не веришь в правдоподобность
этого пейзажа этой пересеченной местности
, как бы нарочно созданной для
войны...
17 июня Мур пишет Але:
Милая Аля! Давно тебе не писал по причине незнания твоего адреса; лишь вчера
получил открытки от Лили, в которой последняя сообщает твой адрес... Завтра
пойду в бой... Абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из
этой войны, и успех придет обязательно; я верю в свою судьбу, к-ая мне сулит в
будущем очень много хорошего...
Завтра — было 18 июня, по-видимому, это и был первый бой, в котором принимал
участие Мур. По сведениям, которые имеются, бой был тяжелый,
изнурительный,длился весь день. Было много убитых и раненых. Судя по сводкам
Совинформбюро, на этом участке фронта были горячие дни, шло наступление — бой за
боем.
Всем, что нам известно о военных днях Мура, мы обязаны Станиславу Викентьевичу
Грибанову. Он был летчиком и одновременно занимался журналистикой, писал для
газет и журналов, а потом и вовсе перешел работать в редакцию. Однажды, будучи в
Цоссене, он случайно услышал, что в 1922 году здесь жил Андрей Белый и сюда из
Берлина приезжала к нему Цветаева со своей маленькой дочкой. И естественно, что,
интересуясь и Белым, и Цветаевой, Станислав Викентьевич появился однажды на
Аэропортовской у Али. И так же естественно, что Аля не могла не вспомнить Мура и
не поделиться своим горем, что не знает она ничего о том, где и когда Мур нашел
свою гибель...
А Станислава Викентьевича не могла не взволновать судьба девятнадцатилетнего
мальчишки, безвестно погибшего
на войне. И он стал вести розыск. Это была долгая и кропотливая работа, и
длилась она не один год. Сколько писем было написано, сколько архивов перерыто,
сколько людей вовлечено в этот поиск... И когда наконец стало известно, в какую
дивизию, в какой полк, в какую роту был зачислен Мур,— надо было разыскивать тех
немногих уцелевших, кто в одно время с Муром воевал в тех же местах! Обо всем
этом Грибанов и написал очерк, а Аля дала ему отрывки из фронтовых писем Мура к
теткам и к себе. И я их привожу. Очерк она читала, но выхода журнала не
дождалась. Она умерла 26 июля 1975 года, а журнал вышел в августе...
Итак, войска 1-го Прибалтийского фронта вели в июле 1944 года наступление в
районе Полоцка, тесня немцев.
Мур писал теткам: .
В последнее время мы только и делаем, что движемся, движемся, почти
безостановочно идем на запад: за два дня мы прошли свыше 130 километров! И на
привалах лишь спим, чтобы смочь идти дальше...
Жалко, что я не был в Москве на юбилеях Римского-Корсакова и Чехова! Пишите.
Привет. Преданный Вам
Мур.
А за неделю до своей гибели:
Дорогая Лиля и Зина! 28-го получил Вашу открытку и обрадовался ей
чрезвычайно... Письма на фронте очень помогают, и радуешься им несказанно как
празднику... Кстати, мертвых я видел первый раз в жизни: до сих пор я
отказывался смотреть на покойников, включая и М. И. А теперь столкнулся со
смертью вплотную. Она страшна, безобразна; опасность — повсюду, но каждый
надеется, что его не убьет... Предстоят тяжелые бои, так как немцы очень
зловредны, хитры и упорны. Но я полагаю, что смерть меня минует, а что ранят,
так это очень возможно....
И ранили... Смертельно. 7 июля под деревней Друйка. Роте было приказано занять
небольшую высотку перед этой деревней. Для немцев высотка имела стратегическое
значение, и они за нее цеплялись. После артиллерийской подготовки бойцы пошли в
атаку, но атака захлебнулась. Немцы встретили с высотки автоматным и пулеметным
огнем. Надежда быстро завладеть деревней не оправдалась. Бойцы залегли где кто
мог. А Мур был ведь не очень-то ловок, не очень сноровист... Два раза
поднимались в атаку, и оба раза огонь с высотки прижимал бойцов к земле. Только
третья атака удалась, и деревня Друйка была занята.
После боя в книге учета полка было записано:
Красноармеец Георгий Эфрон убыл в
медсанбат по ранению 7.7.44 г.
.
И это последнее, что нам известно о Муре...
Полк с боями продвигался дальше. В сводке Совинформ-бюро за 7 июля говорится,
что на этом направлении нашими войсками было занято 30 населенных пунктов.
Деревня Друйка была одним из этих
населенных пунктов
.
Умер ли Мур по дороге в госпиталь, умер ли уже в госпитале? Умер ли неопознанным
— был пробит солдатский жетон, залита кровью красноармейская книжка?! Написал ли
ротный писарь похоронку или 'похоронку послали из госпиталя, а почту разбомбило?
Всё могло быть. Шла война, и до конца войны еще надо было идти 306 дней!
Сколько похоронок за войну было получено на живых, и скольких похоронок не
получили на мертвых...
Мур мечтал стать писателем, у него был в жизни
прицел
! Он все копил в памяти,
в записных книжках — все могло пригодиться потом в работе. Он писал:
Я веду жизнь простого солдата, разделяя все ее тяготы и трудности. История
повторяется: Ж. Ромэн, и Дюамель, и Селин тоже были простыми солдатами, и это
меня подбадривает!
История для него не повторилась...
— Я рада, что у меня брат, а не сестра, брат как-то надежнее,— говорила
маленькая Аля, когда родился Мур,— он счастливый, так как родился в воскресенье
и всю жизнь будет понимать язык зверей и птиц и находить клады...
— У Али моей ни одной черты, кроме общей светлости...— говорила Марина
Ивановна.— Я в этом женском роду — последняя. Аля — целиком в женскую линию
эфро-новской семьи, вышла родной сестрой Сережиным сестрам... Женская линия
может возобновиться на дочери Мура, я еще раз могу воскреснуть, еще раз —
вынырнуть...
АЛИНЫ УНИВЕРСИТЕТЫ
— Сивилла! Зачем моему Ребенку—такая судьбина? Ведь русская доля — ему... И век
ей: Россия, рябина...
1918
Теперь нам снова предстоит вернуться назад. И пусть читателю не покажется
больной фантазией автора многое из того, о чем будет говориться в этой части
книги. Все это было, от истории никуда не уйти, она всегда с нами, и рано или
поздно все сокрытое становится явным. XX съезд партии и последний по времени —
XXVII проложили дорогу этой гласности. Осуждены все уродства и беззакония,
которые, наряду с титаническим созидательным трудом и великими свершениями,
имели место в нашей стране. Рассказ уведет нас за черту молчания и небытия — в
ту жизнь-нежизнь, о которой Марина Ивановна да и окружающие ее тогда еще не
могли иметь представления. Но без этого рассказа книга была бы неполной, ибо
здесь идет речь об Але, о той Але, которая в детстве, в двадцатых годах, была
верным поводырем Марины Ивановны во всех ее бедах и переживаниях:
Не знаю,— где
ты и где я. Те ж песни и те же заботы. Такие с тобой друзья! Такие с тобою
сироты!..
И теперь заустно, заглазно, и загробно уже, Марина Ивановна в иные
минуты помогала Але душевно выбраться из той трясины ужаса и отчаяния, которая
засасывала ее...
Итак, снова Болшево. На д
...Закладка в соц.сетях