Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Скрещение судеб

страница №37

е-то там на Крайнем Севере —
в июне еще холодно, в июле уже холодно..., ...пора ночей, когда библейский
герой приказал солнцу остановиться и все замерло...
•— завербовалась, должно
быть, или по комсомольской путевке работает на какой-нибудь из строек пятилеток.
Рабочий день, правда, слишком уж долог, но ведь это военные годы! Встаю в пять
часов, в шесть на работу, перерыв с двенадцати до часу, кончаю в семь...
Норму
перевыполняет, несет разные общественные нагрузки — все как у всех, все как
юложено. Работает мотористом в швейном цехе, потом лаборантом в химцехе. Но
почему-то так часто в этих письмах поминается какой-то забор... Все какой-то
забор! Вокруг нашего забора отцветает осень... ...А за забором зеленеет
весна...
По ту сторону забора стоит оцепеневшая, безмолвная тайга, и каждая
веточка, каждое дерево, как тончайший белый коралл. Время от времени большой
черный ворон неприятно каркая и тяжело взмахивая сильными мрачными, как у
вражеского самолета, крыльями, улетает прочь...
Улетает прочь...
Первое время, первые месяцы, даже вообще первый год здесь, на севере, мне было
довольно тяжело в непривычной обстановке после того уединения, в котором я
находилась последние полтора года в Москве. Я все время хворала, температурила и
все время работала. А теперь приспособилась, да и работа легче последние три
месяца...
...Сейчас работаю на производстве зубного порошка, пропахла ь.ятой и вечно
припудрена мелом и магнезией. Окружающие люди относятся ко мне очень хорошо,
хотя характер мой не из приятных. Может быть именно поэтому хорошо и относятся.
Я стала решительной, окончательно бескомпромиссной и как всегдг твердо держусь
генеральной линии. И представьте себе, меня слушаются. Есть у меня здесь
приятельница, с которой не расстаюсь со дня отъезда из Москвы
.
Приятельница эта и была Тамара Сланская. Она ленинградка, она в ту же ночь, что
и Аля, 27 августа, была арестована в Ленинграде. Ни Аля, ни Сергей Яковлевич
никогда

ничего о ней не слышали и никогда в жизни ее не видели так же, как и она их! Но
и им, и ей пришлось услышать друг о друге. Тамара была диспетчером
Ленинградского морского порта. Очень маленького росточка, светленькая,
голубоглазая. У нее был хороший голос, и накануне ареста она должна была
выступать в опере Снегурочка, даже без грима, так внешне она подходила к этой
роли. Но только внешне, характером она была сурова, несговорчива и отличалась
этим с детства.
Она была незаконной дочерью одного богатого питерского дворянина. Чтобы покрыть
грех, девочку отдали в деревню, как было принято в те времена. Ей присылали
дорогие подарки, одежду. Мать приезжала, навещала ее, но сама жила в Питере.
Отец Тамары очень любил эту женщину, но по каким-то там причинам не мог на ней
жениться и женился только после революции, и тут же удочерил девочку, и ее
забрали из деревни в Питер. Но девочка никогда не могла простить родителям, что
они от нее отказались, когда она была маленькой, и держали ее в деревне у чужих
людей. И что бы ей ни говорили, как бы ни объясняли, как бы ни плакала мать, она
не хотела признавать своих родителей и не прощала им. Она росла дичком, была
замкнута и ревниво относилась к законным детям, которые пошли уже после
революции.
В двадцатых годах отец Тамары уехал с Красиным работать за границу, уехал со
всей семьей, но Тамара категорически отказалась ехать с ними, ей было уже лет
восемнадцать. Она осталась в Питере, потом ее все же уговорили, и она приехала в
Париж, но жила самостоятельно и работала в нашем торгпредстве. А когда в 1929
году отец и мать решили не возвращаться на родину и остались во Франции, она
демонстративно, в знак протеста, немедля уехала в Россию, где и стала работать
диспетчером в Ленинградском порту. Моряки за ней ухаживали, привозили ей всякие
сувениры из дальних плаваний, но она ни от кого не принимала никаких подарков и
не делала никому исключения, держалась независимо, гордо, работала отлично, на
работе ее уважали; и еще она славилась своим голосом — выступала в
самодеятельности.
Так было до ареста... Из Ленинграда ее отправили в Москву на Лубянку, где ей
сразу же было предъявлено обвинение в шпионаже. Да, она через моряков,
отправляющихся на торговых судах в Европу, пересылала секретные шпионские
сведения в Париж некоему эмигранту, бывшему белогвардейцу
Сергею Яковлевичу Эфрону. И еще она была связана с его дочерью
Ариадной Эфрон. С ними она была знакома по тем временам, когда жила в Париже.
Тамара утверждала, что она никогда в Париже с Эфронами, ни с ним, ни с ней, не
встречалась и не была с ними знакома. И если Тамаре было трудно убедить в этом
следователя, то и следователю было нелегко, несмотря на все приемы и методы,
учитывая характер Тамары,— убедить ее! Тогда и была устроена ей очная ставка с
человеком, который якобы передавал ей в Ленинграде шпионские сведения, чтобы она
отправляла их через моряков.
За столом следователя, напротив нее, сидел некто Павел Николаевич, отец которого
был эмигрантом и проживал в Париже. Еще году в тридцать втором или тридцать
третьем, Тамара точно не помнила, она получила из Парижа письмо от друзей, и они
просили ее встретить на вокзале в Ленинграде этого Павла Николаевича и отвезти
его к дядюшке в Царское, то бишь в Детское, Село, ибо он не бывал в Ленинграде и
не знает, куда ему ехать. Тамара встретила Павла Николаевича на вокзале и
отвезла его к месту назначения и сдала с рук на руки дядюшке на даче в Детском
Селе, и ее даже не догадались пригласить зайти в дом, и она тут же от порога
вернулась в город. Несколько раз он потом ей звонил, раз или два заходил к ней
на работу. Вот и все.

И теперь он сидел напротив нее, чисто выбритый, пахнущий одеколоном, в
белоснежной рубашке, холеный, видно, с воли, а не оттуда, откуда она, и спокойно
повествовал о том, какие секретные сведения он ей передавал, где и когда они
встречались, и сколько раз, и что эти сведения предназначались для Сергея
Яковлевича Эфрона, находившегося в Париже.
— Подлец! Вы лжете! — крикнула Тамара. Следователь ее остановил, а тот
продолжал повествовать. И когда под конец он лениво и барственно сказал ей:
— Ну, что вы упираетесь, хватит, ну, раз делали дело — надо сознаваться! Ведь я
же сознаюсь!..
Тамара не выдержала и, схватив чернильницу со стола, запустила ею в Павла
Николаевича. Попала ли она в него, покалечила ли его, она не видела, успела
только заметить, как чернила разлились по белой рубашке. Ее потащили в карцер.
Так что, как мы видим, для Сергея Яковлевича, который еще находился на воле,
была уже заранее заготовлена роль

и продуман сценарий, и ему оставалось только вжиться в эту роль и сыграть ее
или... впрочем, видно, никаких или. В том или ином случае конец его был
предрешен.
В Алином деле фигурировала неведомая ей Тамара Сланская, а в деле Тамары
Сланской — неведомая ей Ариадна Эфрон! Но встретились они только в этапной
камере Бутырской тюрьмы. Огромное помещение было набито теми, кто осужден, кто
вызван для этапа с вещами, кого отправляют в лагеря. Это было 24 января 1941
года.
Выкрикивают по списку: Сланская! Услышав эту фамилию, Аля ищет глазами, кто
откликнется, и старается пробраться поближе к единственной здесь знакомой... А
когда произносят Эфрон!, Тамара впервые видит эту высокую, худую, большеглазую
блондинку. И вот они рядом — знакомые и незнакомые... Их вместе грузят в машину,
вместе они попадают в вагон, в столыпинский вагон. Подобные вагоны для
арестованных были построены при царском министре внутренних дел Столыпине. В
таких вагонах тогда перевозили тех, кто пытался свершить революцию 1905 года...
Столыпинский вагон разбит на узкие купе. В купе две полки одна над другой,
третья — багажная. Окон нет. Вместо двери решетка, ее запирают из коридора
конвоиры. В коридоре — зарешеченные окна. Вот в такое купе и были втиснуты Аля и
ее спутница Тамара Сланская, и всего их было в купе четырнадцать женщин!
— Нам повезло,— говорила мне Сланская,— мы с Алей сидели у самой решетки, и из
коридора шел воздух, а то можно было бы совсем задохнуться...
Два раза в день водили в уборную. Раз в день давали кружку воды, конвоиры топили
в ведре снег. Кормили, как и на всех этапах, соленой воблой, и вагон стонал от
возгласов — пи-ить!
— Нам с Алей было терпимо, мы не ели соленую воблу... Аля всю дорогу
пересказывала уголовницам романы, придумывала смешные истории...
Я ведь еще очень веселая, родные мои,— напишет Аля теткам потом из лагеря,—
узнав много горя, я все равно не разучилась смеяться и даже радоваться. И это
мне помогает выныривать из любого убийственного настроения...

Так ехали двадцать два дня и двадцать две ночи до Кня-жего Погоста — это за
Котласом по железной дороге на Воркуту. Ехали сидя, не смея размяться, никуда не
выходя, кроме как два раза в день по коридору туда и обратно! А за решеткой окон
коридора насыпи узкие, столбики, рельсы,

мосты, А по бокам-то все косточки русские... Сколько их! знаешь, ли ты?..

16 февраля Аля и Тамара наконец доехали до Княжего Погоста. С эшелона их сняли
двоих.
Мела пурга, пронизывал ветер, лаяли собаки конвоиров, серенькие станционные
здания, деревянные домишки, заваленные сугробами, вышки за забором, за колючей
проволокой, на вышках часовые в тулупах, а кругом лес, лес... и это на целых
восемь лет...
В Княжем Погосте находилось Центральное управление Севжелдорлага, отсюда
распределяли по лагерям, отсюда должны были отправить дальше. А пока был Княжий
Погост, и открытки от Марины Ивановны шли на Княжий Погост, открытка за
открыткой. Первая помечена 5 февраля 1941 года; писем она не пишет, пока не
узнает точного адреса. Муля пишет открытки и длинные письма. Письма полны
горячей любви, преданности, тоски. Он старается подбодрить Алю, вселить в нее
веру, что дело будет пересмотрено, что он добивается и добьется этого и что, как
только будет известен ее точный адрес, он приедет к ней на свидание. И все
письма он неизменно подписывает — твой муж, твой горячо любящий муж, твой муж
навеки.
И в первых же письмах: ...Я собираюсь приехать к тебе, сообщи, что тебе нужно.
Точного адреса я еще не знаю. Марина называла Княж-Погост...
, Я люблю тебя до
конца нашей жизни. Я глубоко убежден и даю тебе слово, что ты будешь свободна и
мы будем вместе... Марина умеет держаться...
, В ближайшие месяцы приеду. Как
только выясню точно, дам знать...
, Твое письмо, датированное 11 февраля,
пришло 8 марта. Показал твое письмо маме и брату — они оба напишут...
,
Материальное положение у меня хорошее. Пиши обо всем, что тебе надо...
Сначала забор был в Княжем Погосте, потом забор был на станции Ракпас. В зоне,
окруженной забором, стояли унылые бараки, сколоченные из досок, и стены их зимой
покрывались изнутри изморозью. В каждом бараке размещалось по 90, по 100
человек. Нары в два этажа, стол, печь посредине. На нижних нарах, одна против
другой, через узкий проход, Аля и Тамара. Так они и будут жить вместе в этом
бараке до января 1943 года, пока Тамару за несогласие стать стукачкой, следить
за товарками по несчастью, доносить на них начальству не отправят в тюрьму в
Княжий Погост. До Али очередь еще дойдет...


Они обе — и Тамара и Аля — работают на комбинате. А добираться из лагеря до
комбината по бездорожью не близко. Зимой снег по колено, вьюга, пурга, а весной,
осенью, да и летом дорога не успевает просыхать, по осклизлым колдобинам идешь в
колонне, по бокам конвоиры, немецкие овчарки, которые не терпят беспорядка в
рядах, идешь напролом, проваливаясь в ямы с водой по колено, соседи подхватят
под руки, вытянут, и дальше пошел... А потом целый день в цеху сидишь с мокрыми
ногами, а вечером — снова по грязи, в темь, почти всегда в темь: утром затемно,
вечером затемно...
Аля работает мотористкой, строчит целый день белье для солдат. В цехе чинят
шинели. Целые вагоны этих шинелей — грязных, пробитых пулями и осколками,
заскорузлых от крови,— привозят с фронтов. Здесь их чистят, отпаривают,
отутюживают, латают и отправляют назад. Позже Аля делает зубной порошок. Тамара
тоже работает в цехах — то мотористом, то нормировщицей, то уборщицей. Когда ей
доводится убирать контору, она прежде всего обшаривает урны, ища окурки,
сгребает бычки из пепельниц и радуется, когда особо урожайный день, если в
конторе было собрание. Она быстро прячет добычу в тряпицу, а тряпицу за пазуху.
Она знает, Аля ждет и молча устремит на нее в бараке умоляюще-вопрошающий
взгляд! Тамара никак не может отучить ее курить. Аля курит все: и мох, и опилки,
и чай, если удается раздобыть. Особенно возмущает Тамару, что Аля не брезгует и
круговой! Если кто разживается куревом, курильщики встают в кружок и передают
один другому на затяжку изо рта в рот слюнявую папироску. Лагерь смешанный, и
мужской и женский, и уголовники с политическими вместе.
— Ты заразишься черт знает чем! — сердится Тамара.
— Плевать, хоть глоток, да мой! — отвечает Аля. Тамара пела в самодеятельности.
Была организована
бригада актеров, и они разъезжали вдоль дороги, обслуживая лагерные начальство
и охрану. В этих поездках ей удавалось иногда выпросить папиросу или табаку для
Али. Тамара хорошо пела, начальству нравилось ее слушать. Ей даже предложили
отдельную кабинку, чтобы не жить в общем бараке, но Тамара наотрез отказалась,
понимая, что тогда не отобьешься от вертухаев и уголовников, и предпочитала жить
на нарах напротив Али.
Але писали много писем. Тамаре писать было некому. На обязанности Тамары было
приносить письма из конторы

и раздавать их в бараке, и она по почеркам, по обратным адресам узнавала, от
кого пришло Але письмо. Аля не очень-то рассказывала о своих близких, о своей
жизни, а задавать вопросы было не принято. Тамара знала, что они все раньше жили
в Париже, что мать Али пишет стихи, а об отце только по своему делу и знала.
Аля часто впадала в отчаяние и говорила, что чует она — отца не' уже в живых, не
мог он со своим больным сердцем вынести всего этого... Знала Тамара, что у Али
есть муж Муля — С. Д. Гуревич, даже адрес его запомнила по конвертам. Он часто
писал, присылал телеграммы, хлопотал о пересмотре Алиного дела и стремил-,ся
приехать сюда, на свидание, в лагерь, и Аля ждала его.
Еще до войны 20 марта 1941 года Муля писал: Ты, наверное, получила мою
телеграмму и денежный перевод, хлопоты должны увенчаться успехом, делаю все,
чтобы выехать к тебе в ближайшие пять дней...
Но с мартовским приездом ничего
не получилось. И 31 марта Аля ему пишет (пишет она на 9-е почтовое отделение, до
востребования):
...Я очень, очень надеюсь на то, что тебе удастся приехать ко мне,— ты сам себе
представляешь, как я стосковалась по тебе, но если это не удастся, то буду
терпелива. Я себе представляю, как тебе трудно выбраться сюда! Мулька мой, опять
и опять повторяю тебе — я очень сознаю всю сложность твоего положения. Я
бесконечно благодарю тебя за твое отношение ко мне, к маме, к Муру, ну, одним
словом, если ты разлюбишь меня, если это положение вещей будет тяготить тебя, то
не забывай, что лучшим доказательством дружбы будет предоставить меня коротко и
ясно моей судьбе. А то ведь ты врун у меня, разлюбишь, будешь жалеть и говорить,
что любишь. Как мне разобраться на таком большом расстоянии?
...Появилось у меня и несколько седых волосков — воспоминания о нескольких бурно
проведенных месяцах моей жизни. Боюсь, родной мой, что в моем лице взвалил ты на
себя непосильную и некрасивую ношу. Ну обо всем этом, сугубо личном,
переговорим, когда и если удастся свидеться: Мулька, милый муж мой, думаю о тебе
всегда, всюду говорю с тобой, советуюсь во всем и стараюсь поступать так, как ты
сказал бы. О настроении моем можешь и не спрашивать, ты знаешь, как скоро
меняется оно — французы на этот счет говорят как погода — и как вечно мечусь я
от отчаяния к надежде — твои друзья-психиатры знают, насколько это характерно
для умалишенных, вроде меня. Я совсем засыпаю...— и когда же это мы будем
вместе?


И 6 апреля:
...Мне стыдно признаться в своей слабости, но я так устала, хотя никому этого
не говорю, и не показываю, что иногда по-настоящему ничего больше не хочется,
ничто больше не интересно, кроме одного: чтобы случилось чудо, и ты-бы взял меня
с собой, к себе, а дальше все — даже не хватает фантазии. Говорю об усталости,
конечно, не физической, а душевной, от которой без чуда действительно трудно
избавиться. Я знаю, что, когда все в моей жизни утрясется и отстоится — от всего
останется только ценное, только настоящее, и, пожалуй, можно будет написать
хорошую книгу. Но как бы поскорее прожить этот испытательный срок, после
которого только и можно сказать, звучит человек гордо или нет. А ты знаешь,
родной мой, что мне, пожалуй, сейчас было бы легче, если бы я тогда не встретила
тебя? Потому что сильнее всего, больнее всего я ощущаю разлуку с тобой — все
остальное я еще могу воспринимать в плане историческом, объяснять и обосновывать
в плане историческом, научно, без всякой досады включая себя в общий ход
событий, но вот ты, ты, разлука с тобой, это для меня по-бабьему, по-детски
непонятно, необъяснимо и больно, и к этому никак не привыкнешь. Я стосковалась
по тебе и без тебя. Ну ладно.

Спасибо тебе, родненький, за маму и Мура — мама в своих открытках очень нежно
пишет о тебе. Я ужасно сержусь на то, что у меня нет детей и наверно уже не
будет, и некого мне будет посылать в школу, над которой ты шефствуешь...
И Муля отвечает: Малыш мой, почему тебе кажется, что у нас не будет детей?
Конечно, будут, первая дочурка будет названа Ариадной, а первый сын Андреем или
Андрианом... Ты сокрушаешься тем, что вместо счастья принесла мне горе. Это
совсем не так. Счастье от тебя началось с нашей встречи, а потом все
разрасталось и стало неисчерпаемым...

Аля читала-перечитывала его письма и носила их с собой, боясь, чтобы они не
пропали. В конце апреля она тяжело заболела, у нее температура, полный упадок
сил, плохо работает сердце. Уже тогда стало плохо работать сердце!.. Врач дал ей
освобождение, и она лежит в бараке, и 1 мая пишет Муле: Я так ждала, так
заждалась весточки от тебя, что, получив сразу два письма, неожиданно
расплакалась, и долго не могла ни начать читать, ни взглянуть на твои карточки.

Удивительно, что в последнее время приятное меня заставляет больше страдать, чем
неприятности, на которых я уже натренировалась... Если бы ты только знал, как я
по тебе тоскую, хоть ложись и помирай. Ты пишешь о том, что любовь наша помогает
нам держаться, ну вот, а мне нет. Мне кажется, что, если бы не было у меня тебя,
я—бы легче со всем примирилась и была бы спокойнее и, следовательно, сильнее.
Мулька мой, очень прошу тебя, не тревожься обо мне. Как я тебе уже писала,
условия жизни и работы здесь очень приличные, и, пока я нахожусь на этой
командировке *, значит, все в порядке. К сожалению, всегда существует
возможность двинуться дальше на север, что меня, пока я окончательно не окрепла
и не поправилась, мало привлекает. Мне так хочется быть здоровой и сильной,
чтобы иметь возможность работать по-настоящему. В марте в стахановский месячник
я была включена в списки ударников на этот месяц... Несколько дней я выполняла
норму и на 200 процентов, и выше, но быстро выдыхаюсь...
.
И в том же письме от 1 мая:
...На днях мы ездили всем коллективом на другую командировку, на строительство
большого моста. Эта небольшая поездка дала мне очень много. Когда мы выехали по
дороге, которой еще два года тому назад не было, из города (Княжпогост),
которого еще недавно не существовало, проехали сквозь тайгу, царствовавшую здесь
испокон веков, когда за каким-то поворотом возник весь в огнях огромный каркас
огромного моста через огромную ледяную северную реку, мне стало хорошо и вольно
на душе. Мне трудно выразить это словами, но в размахе строительства и в этих
огнях и в отступающей тайге я еще сильнее почувствовала Москву, Кремль, волю и
ум вождя. И вот поэтому-то мне обидно, родной мой, что все мои силы ушли на
никому не нужные беседы **, когда они — силы — так пригодились бы здесь, на
Севере. И еще обидно мне на формулировку ***, с которой даже здесь не
подступиться к какой-либо интересной работе. И вообще, если по неведомым мне
причинам понадобилось посылать меня сюда, то зачем было вдобавок закрывать мне
доступ к тому делу, к тем делам, где я была бы действительно полезна? Ну ничего,
это еще одно испытание.
* Командировкой назывались отделения лагеря. ** Допросы.
*** Аля говорит о статье, по которой осуждена,— 58-я ПШ (подозрение в
шпионаже).

Ленин сказал, что без малого не строится великое, и я утешаю себя, что и моя
работенка тоже полезна. Ты только и думать не смей, родной мой, что я озлобилась
или хотя бы обиделась. Я не настолько глупа и мелка, чтобы смешивать общее с
частным. То, что произошло со мной,— частность, а великое великим и останется,
будь я в Москве с тобой или Княжпогосте без тебя. Но все же, Мулька мой, хочу
быть с тобой, и чем скорее, тем лучше. Вот я расскажу тебе когда-нибудь, как
сильно я люблю тебя, как глубоко и как трудно мне без тебя. Мы должны быть
когда-нибудь очень счастливыми, правда, родненький?..

Это, должно быть, ответ на Мулины заклинания, он почти в каждом письме умоляет
ее не озлобиться и суметь понять, что частные несправедливости нельзя смешивать
с общим ходом событий: Будем работать, как истинные советские люди, которые
знают, что они могут добиться конечной справедливости и признания их
полноценности...
— писал он ей.
...До майских, очевидно, мне приехать не придется и потому вышлю тебе продукты
посылкой. Их из Москвы посылать нельзя и потому сделаю это в субботу или
воскресенье...

И 24 мая: ...Послезавтра будет три года с того дня, как ты согласилась стать
моей женой...

И 3 июня она — ему:
Родненький Мулька, мой любимый, наконец получила от тебя 3 письма сразу, причем
в тот момент, когда бросила в ящик противное и печальное письмишко о том, что я
больна, о том, что дождь и холодно, одним словом, ты представляешь себе... И
действительно все последнее время у меня было отвратительное настроение, отчасти
из-за того, что все хвораю и ни черта не делаю, а главным, конечно, образом изза
того, что все не было от тебя писем, родной мой. А я так по тебе соскучилась,
так стосковалась, что не было сил терпеть, и я начала ныть и жаловаться. Не
сердись на меня, Мулька мой, не ругай меня. Ты сам виноват, ты так избаловал
меня любовью своей и своим вниманием, что я, как только перерыв в твоих письмах,
начинаю сходить с ума. Но я не буду больше, Мулька, родненький, я еще один
лишний раз убедилась в том, что письма всеже доходят, хоть и запаздывают.

Мальчик мой ласковый, жизнь моя течет сейчас совсем потихоньку. Врачи временно
перевели меня на инвалидность. Мое сердце, о котором ты такого высокого мнения,

при проверке оказалось ни к черту негодным, и вот я сижу и жду, пока оно немного
успокоится. Потом опять на работу. Посылки твои — ни книжки, ни продуктовые —
еще не дошли до меня. Жаль, сейчас у меня целый день времени и для чтения, и для
того, чтобы за обе щеки уплетать, как только я одна умею. Ну ничего, как говорят
французы, все приходит своевременно для тех, кто умеет ждать. А кроме того, я
надеюсь,что вдруг ты сам приедешь, что будет несомненно вкуснее, чем посылки, и
интереснее, чем книги. Мальчик мой любимый, это было бы для меня очень, очень
важно — твой приезд. Нам нужно с тобой поговорить о тысяче вещей, а я, как уже
писала тебе, могу в любой момент выехать отсюда на другую командировку, найти
меня будет нелегко, письмецо это дойдет до тебя, надеюсь, скоро. Отправляю его с
оказией. Ты, родной мой, не волнуйся обо мне, я еще далеко не умираю, но позволь
мне сказать, что я не особенно разделяю твой оптимизм насчет того времени, когда
я с тобой буду насовсем. Сейчас не такое положение вещей, ведь ты сам знаешь,
мальчик милый, не буду от тебя скрывать и того, что морально мне здесь очень
тяжело. Было бы легче, будь у меня больше сил, а я их все оставила там. Так что
не знаю, действительно ли позади все тяжелое. Но знай, что верую, что ты всегда
со мной, что ты единственная любовь моей жизни. Тороплюсь кончать, скоро напишу
большое письмо, это только привет, только маленькая весточка. Жду тебя очень.
Приезжай как только сможешь, мы поговорим с тобой, ты мне посоветуешь, стоит ли
предпринимать что-либо. Будь добренький, вышли денег, у меня совсем сейчас
ничего нет. Будь помилее с мамой, я знаю, как это трудно! Письма, полученные от
тебя, от 4.4 и еще 2 апрельские. Обнимаю, люблю.
Алёнка
...Я ни на один час не оставляю моих усилий, чтобы добиться разумной перемены.
Я глубоко уверен в успехе.
...Приеду я обязательно и в отсрочке не повинен...
— Это Муля пишет еще в конце
мая, а пока письмо доходит до Али — уже война!
В лагере только что был приказ о снятии охраны, и заключенным разрешалось ходить
на комбинат вольно, ведь все равно убежать здесь было некуда. А тут вдруг приказ
отменили и не только повели с охраной, но охрану еще и удвоили! Начальство
ходило мрачное, злое. Пайку сразу уменьшили. Ясно было — что-то произошло, но,
что именно,

толком никто не знал, пока кто-то из зеков не услышал в конторе — война!
26 июня Муля написал Але, и письмо это еще успело дойти: Как уже сообщал тебе
письмом и телеграммой, я получил разрешение выехать к тебе и должен выехать
между 9 и 13 июля... Завтра

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.