Жанр: Мемуары
Скрещение судеб
...ривается
и о результате будет сообщено. Только все это очень долгая история, можно себе
представить, насколько прокуратура загружена подобными жалобами и заявлениями и
как долго приходится искать правды в каждом таком плохо скроенном, но хорошо
сшитом деле, когда до него, наконец, доходит очередь. Окончательного решения
нужно ждать никак не меньше года.
Но перемена в наших краях все же чувствуется большая. Получили паспорта греки,
когда-то сосланные из Крыма, немцам, сосланным из Поволжья, разрешают выезжать
(главным образом на Алтай и Урал). Нам облегчили передвижение в пределах края —
но еще не во все населенные
* Тетка Али — Анна Яковлевна Эфрон-Трупчинская — жила в Ленинграде.
пункты. Несколько человек, правда, пока очень немногие,— получили реабилитацию,
кое-кто — снятие ссылки.
Получила от Дины второе письмо — ответ на мое,— она пишет о том, как через
приятельницу узнала мой адрес и как родные опасались, как бы она не сообщила мне
о Мульке. Я ведь еще в феврале 1953 г. прочла о нем, но главного не знала, что
он уехал * еще в 1950 г., а потому думала, что уехал он значительно позже, и
надеялась, что таким образом он дожил до разоблачения Берия. Ах, еще бы немножко
дотянуть, и остался бы жив человек. Мне только этого нужно было от него — о себе
я уже много лет как перестала думать. С каждой человеческой потерей немного
умираю сама, и, кажется, единственное, что у меня осталось живо,— это
способность страдать еще и еще. Совсем я состарилась душой.
Напишите же мне о себе! Бесконечно летят с юга птицы, скоро придет пароход.
Целую вас и люблю. Ваша Аля.
И еще прошел год. Правда, Аля поздней осенью, имея временный паспорт, слетала в
отпуск в Москву. Это стоило бешеных денег — Енисей был скован льдом, и надо было
лететь до Красноярска самолетом. Денег у Али не было, деньги ей прислала
писательница Татьяна Сикорская.
Вы подумайте,— писала Аля Лиле,— оторвать от себя такую уйму денег для
человека, которого она видела один раз в жизни. И это в память мамы...
Сикорская приглашала Алю провести отпуск у нее. Борис Леонидович приглашал к
себе. Дина — к себе. Аля понимала, сколь легкомысленно она поступает, тратя
такие деньги на короткую поездку, когда впереди у нее нет ни гроша, но ей так
хотелось немножко радости, хоть немного Москвы и московских встреч и хоть на
короткий срок — вон из Туруханска!..
На обратном пути она побывала в Красноярске у Нины и Юза:
Нина совсем седая, Юз
сник, внутренне угас и обессилел...
Юз вскоре после ареста Али тогда в Рязани
получил ссылку на десять лет, и Нина как жена декабриста последовала за ним. Она
обменяла свою комнату в Москве на комнату в Красноярске, и теперь они были
растеряны и не знали, что с ними будет дальше и разрешат ли им жить в Москве.
Был арестован.
И еще одна зима в Туруханске. В хибаре на улице Лыт-кина — у самого Енисея. Аля
таскает воду из проруби, а когда весной ломается лед, балансирует на льдине,
боясь опрокинуться в реку, черпая воду из Енисея. Но на этот раз Енисей не
успеет обмелеть, и ей не придется таскать полные ведра за полкилометра по
гальке. Наступит март и...
28-го марта 1955.
Дорогие мои, сперва хотела позвонить вам по телефону, а потом побоялась не
столько обрадовать вас, сколько напугать и решила ограничиться телеграммой.
Вызвали меня в здешний РОМВД *, я, конечно, забыла сразу о возможностях какихлибо
приятных вариантов и шла туда без всякого удовольствия. Войдя в натопленный
и задымленный кабинетишко, бросила привычный незаметный взгляд на ихний
стол и
увидела среди прочих бумажек одну сложенную, на которой было напечатано справка
об освобождении
, тут у меня немного отлегло от сердца. Мне предложили сесть, но
в кабинетишке не оказалось стула. Вообще насчет обстановки плоховато, стол,
кресло самого
и на стене выцветший квадрат от бывшего портрета. Ну, стул мне
принесли, и я села, они молчат, и я молчу. Помолчала-помолчала, потом решила
начать светский разговор. Говорю самому
: Интересно, с чего это вы так
потолстели?
Он: Разви?
Я: Точно!
Он: Это от сердца, мне здесь не климат
.
Я: Прямо!
Он: Точно!
Помолчали опять. Он сделал очень суровое лицо и
спросил, по какому документу я проживаю. Я непринужденно рассмеялась и сказала:
Спрашиваете! По какому вы мне дали, по такому и проживаю!
Он сделал еще более
неприступный вид и сказал: Теперь можете получить чистый паспорт и ехать в
Москву
. Я рассмеялась еще более непринужденно и сказала: Интересно! Тот
паспорт давали, то же говорили!
Он: Нет, тот с ограничениями, а этот совсем
чистый!
И дает мне преогромное определение военной коллегии Верховного суда
СССР
, в котором говорится, что свидетели по моему делу (Толстой и еще двое
незнакомых) от своих показаний против меня отказываются, показания же Балтера
(его, видно, нет в живых) опровергаются показаниями одного из тех незнакомых,
и что установлено, все те показания были даны под давлением следствия, и что
ввиду того-то и того-то прокуроры такие-то и такие-то выносят протест по делу
Эфрон А. С. Дальше идет определение коллегии
* Районное отделение Министерства внутренних дел.
о реабилитации. После всего этого данную бумагу отбирают, а мне дают
справку
управления МВД по Красноярскому краю
от 18 марта за № 7349... определением
военной коллегии Верховного суда СССР от 19.2.55. постановление особого
совещания от 2 июля 1940 года и от 18 мая 1949 года в отношении Эфрон А. С.
отменены, дело за отсутствием состава преступления прекратить
.
Теперь остается приклеить на эту справку фотографию, а в паспортном столе мне на
нее еще одну печать поставят, а потом буду всю жизнь носить ее за пазухой, так
как она
при утере не возобновляется
. Теперь я здесь получу
чистый паспорт
и
на основании ее буду добывать московский паспорт, так как мой год рождения нужно
исправить (у меня везде 1913). Таким образом, получив четвертый за год паспорт,
я успокоюсь...
На дворе был июнь, на Енисее ледоход
, и первым пароходом, новеньким, нарядным
пароходом
Балхаш
, маневрирующим среди льдин, которые Енисей нес к океану, Аля
уплыла из Туруханска.
Москва. Наконец-то Москва. Город ее детства, город ее матери. Ее город!
Когдато
сказала: — Купи! — сверкнув на кремлевские башни. Кремль — твой от рождения.—
Спи...
— говорила Марина Ивановна маленькой Але, даря ей Москву.
Будет твой черед
Тоже — дочери
Передашь Москву
С нежной горечью...
, Да, за эти шестнадцать отнятых лет у Али вполне могли бы вырасти дочь или сын,
внук или внучка Марины Ивановны, и уже могли бы заканчивать школу, и было бы
кому
передать Москву!
— В нотариальной конторе пожилая машинистка, снимая копии *, сказала мне:
16
лет! Какое безобразие! Как хорошо, что это кончилось! Желаю вам много, много
счастья...
— рассказывала Аля.— Я была ошеломлена и очень тронута, а старыйпрестарый
сухарь нотариус, заверяя копии, сказал:
Надо десять копий снять, а не
две, и разослать тем, кто вас посадил!..
* С документа о реабилитации.
Москва начиналась с Мерзляковского, как и тогда, в 1937-м. Только тогда —
молодая, счастливая, вернувшаяся на родину из Парижа, Аля с лёта впорхнула в
московскую жизнь, теперь же трудно и грустно было вживаться ей в эту обычную
повседневность московской жизни, которой мы все жили и от которой ее отучали
шестнадцать лет. ...Душа должна была переменить русло-Аля говорила:
— Переход от одной достоверности в другую труден даже физически; состояние
невесомости испытали мы все прежде Белки и Стрелки *, так или иначе каждый из
нас думал о мифическом
возвращении
в некое мифическое
домой
, а значит, к
доарестному, довоенному самому себе. Но домой вернулись лишь немногие, к самим
же себе —
никто...
Еще пребывая в том мучительном состоянии душевной оголенности, чрезмерной
ранимости, живя еще с
ободранной шкурой
, не успев привыкнуть к нормальному
общению,
приученная преодолевать непосильное
, но разучившаяся
перешагивать
невысокие порожки человеческих отношений
, еще недавно прибывшая из
края острых
углов
, сама сплошной
острый угол
,— она появляется у нас на Лаврушинском.
— Пепел Клааса стучал в мое сердце и не давал мне спокойно и пристойно
разговаривать с людьми, им не внушали доверия ни моя резкость, ни внезапные
приступы рабской робости, ни вскипавшие на глазах слезы...
Аля ошибалась, доверие и расположение она внушала с первой же встречи, и
поколебать их не могли ни ее резкость, которая подчас прорывалась, ни повышенная
нервозность, которую она тщательно старалась скрыть, ни отсутствие спокойной и
объективной оценки людей и их поступков (о чем также говорят и ее записи и
письма тех лет1). И если полностью мы — тогдашние мы — не могли понять, что
творилось в ее душе, ибо все то было скрыто от нас и мы могли только смутно
догадываться, но уже одно только сознание, что вот так, ни за что ни про что,
можно было насильственно вырвать человека на 16 лет из жизни,— вызывало щемящее
чувство вины перед всеми, кто оттуда вернулся и кто оттуда не вернулся. Это
было, как в известном стихотворении Твардовского:
Я знаю, никакой моей
* Собаки, побывавшие в космосе.
6
вины в том, что другие не пришли с войны... и не о том же речь, что я их мог, но
не сумел сберечь,— речь не о том, но все же, все же, все же...
4 сентября Аля писала Аде в Красноярск, где та застряла, не будучи еще полностью
реабилитированной,— что удалось встретиться с Эренбургом и тот
посоветовал, как
действовать насчет маминой книги
. А 13 сентября Аля уже пишет Тарасенкову:
Нашла Метель
и не отказала себе в удовольствии перепечатать ее для вас, эта
находка чудо и делю ее с вами...
Значит, пришла Аля к нам между 4 и 13 сентября 1955 года. Конечно, приход ее
предварял телефонный звонок, конечно, мы ее ждали. И, конечно, в памяти
воскресала Марина Ивановна, виденная, живая! Стихи же ее никогда не умирали. Они
всегда жили в нашем доме. И всегда Тарасен-ков читал их, переписывал и делился
ими с друзьями. Правда, было время, когда его прорабатывали как эстета и
апологета Пастернака, и он, посылая в Ленинград Пановой стихи Марины Ивановны,
делает приписку, которая теперь кажется смешной, а тогда было не до смеха,—
никому не показывать!
А позже он будет буквально засыпать Панову и стихами, и
прозой Цветаевой и подобных приписок уже делать не станет. И по Ленинграду из
рук в руки будут переходить переплетенные им тетрадочки.
Великое Вам спасибо за этот подарок и за то, что Вы имеете возможность делать
такие подарки от щедрот своих,— писала Вера Федоровна Тарасенкову в 1954 году.—
Вы продолжаете изумлять и восхищать нас Вашими царскими подарками. Это одна из
превосходнейших черт Вашего характера: потребность делиться своим счастьем с
товарищем. Я еще только начала читать. Это не та проза, которую я обожаю
насмерть, но что в том?! Гений где положил, там и бери...
.
Речь идет о Земных приметах
, а потом Тарасенков посылает Феникс
, Мать и
музыку
, Хлыстовки
, от которых Панова в полном упоении: Дай вам бог'здоровья
(Цветаевский Бог, с большой буквы!)
.
Но бог здоровья Тарасенкову не дал, и, когда Аля пришла к нам, ему оставалось
жить всего каких-нибудь несколько месяцев.
Об Але мы ничего не знали, даже фотографии ее никогда не видели. Я отворила ей
дверь и провела в кабинет к Тарасенкову.
Она совсем не была похожа на Марину Ивановну, она
была гораздо выше ее, крупнее, у нее была горделивая осанка, голову она держала
чуть откинутой назад, вольно подобранные волосы, когда-то, видно, пепельные,
теперь наполовину седые, были схвачены на затылке мягким пучком и спадали волной
на одну бровь. Брови, красивые, четко очерченные, разбегались к вискам, как два
тонких приподнятых крыла. И глаза... венецианским ее глазам
! Глаза были
блекло-голубые, прозрачные, видно, выцветшие прежде времени от слишком долгого
созерцания северного неба, но в них была игра граней, как в венецианском
хрустале, и они были такие огромные, что не умещались в орбитах и, казалось,
еще, чего доброго, могли выпасть и со звоном
разбиться.
Никаких следов косметики, даже пудры, никаких украшений, колец. Она потом мне
призналась, что, переступая в те годы порог нового дома, заводя новые
знакомства, очень нервничала и смущалась, ибо понимала, что она не выглядит!
А
надо было выглядеть
, а для этого следовало хорошо быть одетой, это ведь всегда
придает уверенность, а одеться было не во что. Но она ошибалась, она очень даже
выглядела
в своем трикотажном платье мышиного цвета, в розовых разводах,
видно, оставшемся еще от Парижа в сундуке у тетки или купленном уже потом в
комиссионном. Платье хорошо облегало ее высокую, стройную фигуру, и держалась
Аля так спокойно, с таким достоинством, что невозможно было заподозрить ее
душевное смятение и одолевавшую ее робость, отвычку так вот просто
приходить в чужой дом.
Еще когда мы стояли посреди кабинета, обмениваясь словами приветствия, Аля,
прямо глядя в глаза Тарасенкову,
сказала:
— Я пришла к вам от Эренбурга, он сказал, что он вас не уважает за ваши статьи,
но уверен в том, что вы искренне любите поэзию, и потом, лучше вас никто не
знает Цветаеву, и никто, кроме вас, не может мне помочь! Я хочу издать мамину
книгу...
Сказала мягко, но твердо, дав понять, что она тоже не уважает Тарасенкова за его
статьи, но пришла просить его
помощи.
Тарасенкову пришлось проглотить эту пилюлю, впрочем, приходилось ему это делать
не раз и, к его чести, надо сказать, что он никогда не обижался на правду, ибо и
сам хорошо сознавал, что у него были статьи, за которые он уважения не
заслуживал. Мне было больно за него, ибо я
знала, как мало оставалось ему жить, но говорят: что посеешь, то и пожнешь...
Аля мне понравилась с первой встречи: было какое-то удивительное достоинство в
ее манере держаться, была женская мягкость и в то же время чувствовалась
твердость характера, о который, наверное, можно было разбиться, как о скалу. И
если первый интерес к ней был — дочь Цветаевой, то дальше была уже она самсА Она
была личностью яркой, талантливой, увы, не успевшей полностью раскрыться.
Она стала отличным переводчиком Бодлера, Верлена, Готье, Арагона и других
французов, и во многих изданиях ее переводы соседствовали с переводами Марины
Ивановны. Она оставила нам богатое эпистолярное наследство, а ее воспоминания о
матери говорят о том, что мы потеряли писателя. А каким рассказчиком она была!
Вскоре по Москве, из дома в дом стали кочевать ее рассказы, передаваемые из уст
в уста, и потом возвращались к ней бумерангом, обрастая уже фольклором. Это были
рассказы об Афоне, местном жителе Туруханска, одногодке Сталина, меднолицем
сибиряке с седым бобриком. Он хорошо помнил еще ссыльных при царе, колол дрова,
приносил воду Свердловым, ходил на охоту со Сталиным. Он был человеком добрым и
абсолютно не тронутым цивилизацией. Он так и не понял, что происходило на его
веку и кто был кто. Думаю, что эти рассказы Али, записанные ее друзьями, будут
со временем напечатаны. Пересказывать их не берусь, а в моей тетради тех давних
лет есть только один рассказ
об Афоне.
Тарасенков эти рассказы не слышал, он не мог их слышать. Аля еще не могла их
рассказывать: Тарасенков умер в день открытия XX съезда партии, когла был
разоблачен культ Сталина
, он ничего так и не узнал.
...Мы с Алей сразу стали называть друг друга по имени, но я бесповоротно
признала ее за старшую — на все те 16 лет! Мне очень хотелось, чтобы ей было
уютно у нас, и мне казалось, что я преуспела в этом. Она писала потом: Ваш дом
был первым моим теплом после всех тех холодов, моим первым приобретением после
всех тех потерь, и это никогда не забудется...
Аля стала у нас часто бывать. Книга стихов Марины Ивановны была составлена
быстро и в ноябре уже находилась в издательстве. Срок наследования кончался в
августе 1956 года, и Але надо было успеть заключить договор до истечения
этого срока. Когда книга была сдана, Аля просто приходила к нам посидеть,
была она накануне своего отъезда в Красноярск, где собиралась встречать Новый
год с Адой Шкодиной. И Тарасенков, конечно же, сделал выписки из своей
дезидераты, надеясь, что там, в Красноярске, отыщутся недостающие ему книги
стихов, изданные в Сибири, и Аля поручила Аде разыскать эти книги. А вернувшись
из Красноярска, Аля была у нас на рождество и одна, и с Казакевичем.
Но, может быть, тут стоит предоставить слово ей самой, правда, придется
оговориться — писала Аля об этом спустя почти десять лет, в 1964 году, писала по
памяти и кое-что спутала, а может быть, и умышленно переиначила: она не была
документалистом, она была писателем, и при создании очерка о Казакевиче ей,
видно, не хватило живого материала, плоти, ибо ей приходилось давать
некий
вегетарианский вариант этого великого бабника, циника, непримиренца и добряка
перед всевышним,— а это скучно и неправда
.
Во всяком случае, я тут больше доверяю своей записи, сделанной сразу по горячим
следам: пришла Аля к нам одна — от Эренбурга, а Казакевич появился уже потом.
В своем очерке Аля писала (я даю пространный текст, драгоценный еще тем, что в
нем — история работы над первой посмертной книгой Марины Ивановны!):
...Казакевич познакомил меня с Тарасенковым, у которого были почти все
цветаевские издания, а Тарасенкова — с замыслом нового сборника. К замыслу
Анатолий Кузьмич отнесся с воодушевлением, ко мне — с благожелательным и
тактичным любопытством.
Вначале я было отшатнулась от этого знакомства: слишком памятны и нестерпимы
были некоторые тарасенков-ские статьи, в частности о Пастернаке.
— Все равно,— сказал Казакевич, едва я открыла рот.— Поймите, то было время не
только доносов по велению сердца
, но и ложных показаний из-под палки. Его
ложные показания на литературу были вынужденными. Кстати, литература выдерживала
и не такие удары. В итоге она — жива, а он безнадежно болен.
— Не может быть! Такой богатырь.
— У него уже был миллион инфарктов, и он ждет — каждый день и каждую минуту —
последнего. Что до цветаевской книги, то тут Тарасенков полезнейший человек; с
его мнением считаются, и никто так не знает фарватер, как
он. К тому же каждый грешник имеет право на свою луковку...
В том, что Казакевич выбрал в соратники
Тарасенкова, была и еще одна причина,
отнюдь не утилитарного свойства: столь непримиримый к двуличию и двуязычию
эпохи, Эммануил Генрихович глубоко жалел этого одаренного и внутренне
расслоенного человека, медленно погибавшего от ее излучения, подобно жертвам
Хиросимы.
Не доведенная до конца работа над новым сборником Марины Цветаевой была
последней радостью Тарасенкова.
Казакевич и Тарасенков зондировали почву
, заручались поддержками
, укрепляли
позиции
— один лично, другой, из-за болезни, по телефону. Но атаковать Котова,
тогдашнего директора Гослитиздата, ездили вдвоем. Говорят, то был приличный
человек и неплохой директор. После соответствующих размышлений и согласований он
принял мужественное по тем — да и по этим — временам решение и включил сборник в
план выпуска 1957 года.
И вот мы с Казакевичем у Тарасенкова, под сенью его изумительного собрания
русской поэзии XX века, занимавшей все — с пола до потолка — полки его
библиотеки. Руками ценителя и скряги Тарасенков достает — одну за другой —
цветаевские книги: машинописные и типографские оттиски, переплетенные им в яркие
ситцы, рассказывает, каким трудом, хитростью или чудом доставались они ему.
Когда среди них я опознала свою Царь-Девицу
, в 1941 г. выкраденную из маминого
архива и проданную в Лавку писателей, откуда ее извлек Тарасенков,— на его лице
отразилось такое страдание, что я молча поставила синенький томик с тиснеными
своими инициалами обратно на полку, где она и стоит по сей день *. А лицо у
Тарасенкова было очень русское, почти лубочное, голубоглазое и губошлепистое.
Близость смерти делала его значительным.
Мы собрались, чтобы поговорить о составе будущей книги. Казакевич сидел у стола,
круг света из-под зеленого абажура падал на его руки. Он взял лист бумаги и,
прикусив папиросу, морщась от ее дымка, вывел синим, безупречно отточенным
тарасенковским карандашом:
* Книга эта позже была передана мной Але и теперь хранится в ЦГАЛИ, где и весь
ее архив.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА Стихотворения, поэмы, драмы*
Этот листок у меня и сейчас хранится. Работать над первой посмертной книгой
матери оказалось трудно и больно. Все сиротство написанного ею, но ей больше не
принадлежавшего, представало мне во весь рост в каждом стихотворении, которое
мы с Тарасенковым взвешивали
и обсуждали
. Любое, ею созданное,
произведение теперь принадлежало всем и никому, оказывалось во власти любых
вкусов, пристрастий, отрицаний, конъюнктур, толкований. Каждый (в том числе и мы
с Тарасенковым), действуя от имени и во имя пока еще мифического широкого
читателя
, был вправе нарушить и игнорировать волю автора, его замысел, менять
местами краеугольное и второстепенное, клеить ярлыки, за уши притягивать,
освещать, приглушать, обходить. Ибо именно в этом, как очень скоро для меня,
неискушенной, выяснилось, и заключалась одна из основных задач составителей в
лето господне
1955. Впрочем, мне ли, прожившей бок о бок с матерью почти всю ее
творческую жизнь, было поражаться несоответствию верблюда и игольного ушка —
таланта и времени? Нелепа была моя надежда устранить это несоответствие, вступая
в учтивые и косноязычные споры с очевидностью,— с самим Тарасенковым, его
многоопытностью, гурманским вкусом, цензорской хваткой
.
Сборник, задуманный как ретроспективный, виделся ему неким довольно полным
собранием ранней цветаевской лирики (1916 и немного 1920 годов), а дальше
превращался в сплошные провалы и белые пятна с редкими островками
приемлемого
,
да и то не безоговорочно...
— Прекрасное стихотворение,— мягко, с неистребимым добродушием говорил
Тарасенков,— но, право же, непонятное широкому читателю. А вот к этой строфе
обязательно, вы уж мне поверьте, кто-нибудь придерется. Зачем гусей дразнить?
Давайте заменим каким-нибудь стихом из цикла Комедьянт, а? Жаль Сивиллу, я
понимаю, но...
Он действительно понимал. И стихи, и их непроходимость в это самое ушко. А я
понимала только стихи, и не*
В письме И. Г. Эренбургу 4 октября 1955 года Аля писала:
Я видела
Тарасенкова, у него есть проза, которой у меня нет (вообще у меня прозы
сохранилось мало), и много книг, которых у меня тоже нет,— он думает, что надо
готовить настоящее посмертное издание — и с поэмами, и с письмами, и с прозой,—
а мне что-то страшно так размахнуться...
ясно было мне, почему такой обуженной меркой должен был измеряться их
широкий
читатель
.
В недалеком будущем мне пришлось убедиться, насколько, в общем-то, был терпим (в
пределах дозволенного) Тарасенков.
Во всех подробностях составления сборника Казакевич не участвовал. Он иногда
заходил — забегал — к Тарасен-кову, причем вспоминаю теперь, что визиты эти
почти всегда неприметно совпадали с ухудшением состояния здоровья Анатолия
Кузьмича, которого он умел рассеивать, смешить, отвлекать от мыслей о
неизбежном, с мальчишеской, казавшейся непреднамеренной непосредственностью.
Красивая, похожая на императрицу Евгению в современном воплощении, Маша, жена
Тарасенкова, поила нас чаем; разговор за столом тек весело и дружелюбно. Мужчины
подтрунивали друг над другом, как подростки; Маша от них не отставала;
посмотреть со стороны — все казались счастливыми, а счастье — прочным. Потом
переходили в тарасен-ковский кабинет.— Ну, как работа над книгой? — спрашивал,
серьезнея, Казакевич. Мы рассказывали, спрашивали его мнения о том или ином
стихотворении, которое Анатолий Кузьмич обычно читал вслух, а Казакевич
непременно перечитывал про себя. Он, правда, куда осмотрительнее, чем я, тоже
настаивал на включении возможно большего количества поздних стихов; советовал
даже несколько перегрузить эту часть сборника,
чтобы редактору и начальству
было что выкидывать — не то начнут резать по живому
.
Новый 1956 год я встречала с Адой Александровной в Красноярске; вернувшись
оттуда в начале января, зашла к Тарасенкову. (К тому времени работа над разделом
лирики была нами в основном закончена — оставалось сделать окончательный выбор
поэм и пьес) *. Анатолия Кузьмича
* В январе 1956 года Аля просто была у нас в гостях. Сборник МЦ уже находился в
издательстве. 2 декабря 1955 года Аля в письме Аде в Красноярск сообщает:
Подготовку предполагаемого сборника закончила совсем, рукопись (в 2-х
экземплярах) уже в Гослитиздате, первое впечатление приличное, хотя редакторы в
отсутствии и речь велась с замами. Через некоторое время видно будет, как
обернется дело. Спасибо Казакевичу и Тарасенкову, они пока что хорошо помогают с
книгой. Работу мне обещают в Гослите (переводчицей), сейчас делаю какую-то
дребедень для Большой Советской Энциклопедии — как ни странно — с русского на
французский. Я позабыла язык, но в процессе работы припоминается...
я нашла в постели; в углу комнаты еще стояла прелестная, свежая, с сильными
пружинистыми ветками елочка, густо увешанная игрушками.
Тарасенков был весел, оживлен: напротив него, в кресле, сидел Казакевич и
разв
...Закладка в соц.сетях