Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
...цами. Есть у него грехи и
прегрешения против свободы-и даже довольно тяжкие. Таково его удовлетворение по
поводу закрытия журнала Полевого или защита цензуры в антирадищевских "Мыслях на
дороге". Но все эти промахи и обмолвки исчезают перед его основной лояльностью.
Никогда, ни единым словом он не предал и не отрекся от друзей своей юностидекабристов-
как не отрекся от А. Шенье и от Байрона. Никогда сознательно Пушкин
не переходил в стан врагов свободы и не становился певцом реакции. В конце
концов кн. Вяземский был совершенно прав, назвав политическое направление
зрелого Пушкина "свободным консерватизмом". С именем свободы на устах Пушкин и
умер: политической свободы в своем "Памятнике", духовной в стихах к жене о
"покое и воле". Пусть чаемый им синтез империи и свободы не осуществился - даже
в его творчестве, еще менее в русской жизни; пусть Российская и
мперия погибла, не решив этой пушкинской задачи. Она стоит и перед нами, как
перед всеми будущими поколениями, теперь еще более трудная, чем когда-либо, но
непреложная, неотвратимая. Россия не будет жить, если не исполнит завещания
своего поэта, если не одухотворит тяжесть своей вновь воздвигаемой Империи
крылатой свободой.
(1) "воплощенная революция" (фр.).
(2) Основные добродетели (лат.).
(3) Богословские добродетели ( лат .).
Г. ФЕДОТОВ
О ГУМАНИЗМЕ ПУШКИНА
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы во след тебе.
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
А. Блок (1921)
Не всем и не во всем может помочь Пушкин. Блоку, пожалуй, он уже не мог
помочь, как и большинству модернистов нашего фашистского и предфашистского
времени. Им нужны иные, более могущественные средства, чтобы спасти их от
разложения. Но я принадлежу к тому поколению, или душевной формации, для которых
Пушкин еще не утратил своей целительной и возрождающей силы. В часы тоски и
отчаяния, сомнений в человеке и человечестве мы раскрываем Пушкина, все равно на
какой странице, и медленно пьем - как назвать этот напиток? - не воду, конечно,
но и не вино, - а какой-то божественный нектар, который вливает успокоение,
надежду и любовь к человеку. Словом, Пушкин для нас это то, чем был для
Тургенева русский язык, уже не целительный для нас с тех пор, как мы узнали всю
ту меру или безмерность лжи, какую он способен нести в мир. Но Пушкин жив, и
пока он жив, еще не умер гуманизм, ибо Пушкин и есть наш великий гуманист, в
каком-то смысле, может быть, даже единственный.
В последнее время - вероятно, с легкой руки Горького, а может быть, и под
влиянием русского народничества - слово гуманизм у нас утратило свой настоящий
смысл и стало употребляться как синоним гуманности. В этом понимании
гуманистами оказываются и Некрасов и Глеб Успенский, т. е. люди, гуманизму
совершенно чуждые и даже враждебные. Слово гуманизм родилось в Италии в 15
столетии и всегда употреблялось для обозначения культуры Ренессанса, или всей,
или одного из ее аспектов, преимущественно литературного. Но что может быть
более чуждого гуманности, чем великолепный и жестокий век Леонардо да Винчи или
Борджиа? Без всяких объяснений и доказательств, предлагаем такое краткое
определение: гуманизм есть культура человека, как творческой личности. Это
покроет все - от Петрарки до Бердяева. Не человек, как страдающее существо,
нуждающееся в спасении, каким он дан в христианстве и в старом социализме, не
человек, "преследующий свое счастье", каким его видит буржуа, а человек,
создающий ценности - вот человек гуманизма.
В России струя гуманизма всегда была чрезвычайно слабой. Рядом с Пушкиным,
но, конечно, на большой дистанции, можно назвать разве одно большое имя,
Вячеслава Иванова. Не случайна и связь обоих с классической древностью; едва ли
возможен гуманизм вне предания Греции. Но если бы даже мы имели одного Пушкина,
мы не смеем роптать: живет же англосаксонский мир с одним Шекспиром!
Приглядимся пристальнее к гуманизму Пушкина: из каких элементов составлен
его драгоценный сплав?
Несколько лет тому назад, когда мне пришлось писать о Пушкине, я напал на
одно стихотворение, где поэт сам дает совершенно точное определение своего
миросозерцания. Это всем известный Демон ("В те дни, когда мне были новы...").
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь...
Демон (Раевский?), который искушал его тогда, отрицательно утверждал ту же
систему ценностей.
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе...
Формула Пушкина четырехчленна: слава, свобода, искусство и любовь. Демон
отрицает три из них. Понятно, что он не отказывается от славы. Гордость и похоть
власти составляют самую основу демонизма. Слава это единственное, что и фашизм
оставляет от ценностей гуманизма, и что дало Муссолини ложную претензию считать
себя преемником Ренессанса. Для Пушкина характерно то, что он, в своей ясной
цельности, не желает ничего уступить демону. Отрицать гуманизм для него значит
"искушать Провидение". Иначе Лермонтов. Его демон говорит о себе, вслед за
Байроном: "Я дух познанья и свободы" - и этим начинает роковой раскол в мире
ценностей, взорвавший русскую культуру.
Четырехчленная формула пушкинского гуманизма может показаться
искусственной. Я предлагаю читателям проверить ее на любом из созданий Пушкина,
- предварительно дочитав до конца эту статью.
Какое место занимал Пушкин в истории гуманизма вообще? Итальянский
Ренессанс выше всего поставил славу и творчество. Любовь досталась ему по
наследству от средневековья: Петрарка связан крепко с Данте и трубадурами
Прованса, которые изобрели любовь. О свободе мало помышляли гуманисты,
скитавшиеся по дворам тиранов. Свобода, столь обаятельная для Пушкина и его
современников, есть дитя XVIII века, как французской революционной, так и
германской, гуманистической его традиции. В послепушкинской России Лермонтов и
Гоголь отказались от славы и этим нанесли Империи первую смертельную рану.
Радикализм 60-х годов пытался убить всех четырех пушкинских богинь, как и самого
Пушкина. Не без труда они воскресали одна за другой, в борьбе и примирении с
ценностями других, негуманистических порядков, пока, наконец, большевизм не
покончил со всеми... кроме славы. Верный своей фашистской природе, он возродил
лишь культ империи и войны (Суворов, Кутузов и проч.). Но вернемся к Пушкину.
Действительно ли служением четырем богиням - Славе, Свободе, Музе и Любви -
исчерпывается его отношение к миру и жизни? Конечно, нет. Ведь их мы находим и
на Западе, во французском романтизме, напр., но в совершенно иной тональности.
Сами по себе, они совместимы с горделивой отъединенностью творческой личности
(Байрон), с олимпийским презрением к жизни простых людей (Гете), даже с острой
ненавистью к их быту и судьбе (Ницше, Блок). У Пушкина мы дышим особенным, ему
свойственным, воздухом великодушной человечности, которая близка уже к
гуманности XIX века, хотя и не совпадает с ней. Ведь написал же Пушкин о
своем "Памятнике", т. е. на своем памятнике:
Что чувства добрые я лирой пробуждал...
И милость к падшим призывал.
Добрые чувства (т. е. этика человечности) и милость к падшим не были
главным для поэта. Почти никогда они не были и темой или содержанием его поэзии.
Упоминает он о них в "Памятнике", только становясь на точку зрения "народа",
который будет его читать. Но они были тем незримым этическим фоном (а у всякого
искусства есть свой этический фон), на котором легко и непринужденно возникали
создания его музы.
Милость к падшим, т. е. сострадание, у Пушкина всегда соединялась с
сорадованием, как соединялись они еще у апостола Павла, но очень часто
разлучались в поздней христианской традиции. Сорадование, пожалуй, было ближе
сердцу Пушкина, чем его печальная сестра - темы пиров, дружбы, лицейских
годовщин. Но в "Повестях Белкина", в "Капитанской дочке" находим то внимание, то
участие к судьбе маленького или оскорбленного человека, которым будет потом жить
чуть не вся русская литература XIX века. Пушкин не проливает слез, не пронзается
до глубины зрелищем человеческих страданий, как Достоевский или Некрасов.
Страдания не омрачают для него основной благости и красоты мира, но он не
закрывает на них глаз и подходит к ним со вздохом дружеского участия. Невозможно
представить себе лицо Пушкина искаженным презрением и ненавистью к
человеческому роду, каким больны почти все писатели нашего времени. Читая их,
слишком часто чувствуешь, что автор хочет плюнуть вам в лицо. Пушкин, если и
ненавидел, то одних подлецов. И сама ненависть его легка; он не мечтает об
убийстве, с него достаточно и эпиграммы.
От острой, жгучей ненависти своих западных современников (якобинцев,
Байрона) Пушкин рано вернулся к тому своему, у нас неповторенному гуманизму,
который позволительно назвать христианским. В этом и заключается в сущности
простая разгадка его тайны. В последние десятилетия у нас грешили против
Пушкина, пытаясь объяснить его "тайну". Многие авторы хотели сделать из него
глубокого христианина, иные - даже мистика. Пушкин, как поэт-эхо, откликался на
все; не мог пройти равнодушно и мимо образа Мадонны или даже литургической
поэзии Церкви. Но, увлекаясь его немногочисленными библейскими поэмами, не
забудем, что он перелагал и Коран. Читая его "Монастырь на Казбеке", не будем
думать, что вчерашний вольтерьянец серьезно собирался окончить свою жизнь в
монастыре. Но, что он глубже, чем Гете или даже Шекспир, способен был
чувствовать раскаяние, это бесспорно ("Когда для смертного..."). Что он дышал
более чистым и крепким христианским воздухом, чем его западные собратья, не
пережившие "обращения", это тоже не подлежит сомнению.
Эти христианские влияния, умеряющие его гуманизм, Пушкин почерпнул не из
опустошенного родительского дома, не из окружающей его вольтерьянской среды, но
из глубины того русского народа (начиная с няни), общения с которым он жаждал, и
путь к которому сумел проложить еще в Михайловском. Невзирая на холод целого
века Просвещения, подпочва русской жизни была и долго еще оставалась религиозногорячей,
и этого подземного тепла было достаточно, чтобы преобразить гуманизм
Пушкина. В своем сознательном мире Пушкин всегда был западником, или, по
Достоевскому, всечеловеком. В подсознании он воспринял от своего народа больше,
чем кто-либо из его современников. Только это и позволило ему стать великим
национальным поэтом не Московии, не Руси, но России.
С. ФРАНК
РЕЛИГИОЗНОСТЬ ПУШКИНА
В русской мысли и литературе господствует какое-то странное, частью
пренебрежительное, частью равнодушное отношение к духовному содержанию поэзии и
мысли Пушкина. На это указал уже почти 40 лет тому назад Мережковский, об этом
твердил М. О. Гершензон, и это приходится повторить и теперь. Миросозерцание
величайшего русского поэта и "умнейшего человека России" (выражение Николая 1),
каждая строка и каждый день жизни которого исследованы учеными пушкиноведами,
остается и до сих пор почти не изученным и мало известным большинству русских
людей. Не касаясь здесь этой в высшей степени важной общей темы, мы хотим
остановиться на религиозном сознании Пушкина. Из всех вопросов
"пушкиноведения" эта тема менее всего изучена; она, можно сказать, почти еще не
ставилась 1. Между тем, это есть тема величайшей важности не только для
почитателей Пушкина: это есть в известном смысле проблема русского национального
самосознания. Ибо гений - и в первую очередь гений поэта - есть всегда самое
яркое и показательное выражение народной души в ее субстанциальной первооснове.
Можно прямо сказать: если бы имело основание обычное пренебрежительное и
равнодушное отношение к этой теме, - в основе которого, очевидно, сознательно
или бессознательно, лежит ощущение, что у Пушкина нельзя найти сколько-нибудь
яркого, глубокого и своеобразного религиозного чувства и мироощущения - то было
бы поставлено под серьезное сомнение само убеждение в религиозной одаренности
русского народа.
В действительности, однако, это господствующее отношение, каковы бы ни
были его причины, совершенно неосновательно. В безмерно богатом и глубоком
содержании духовного мира Пушкина религиозное чувство и сознание играет
первостепенную роль. Не пытаясь здесь исчерпать этой темы, я хотел бы
схематически наметить некоторые основные мотивы, в ней содержащиеся.
Во избежание недоразумений, я с самого начала хотел бы подчеркнуть, что
предлагаемый краткий очерк посвящен исследованию религиозной мысли или
религиозного содержания духовной жизни и творчества Пушкина и не касается
общего религиозного духа его поэзии. Это - очень существенное ограничение.
Пушкин есть, конечно, прежде всего поэт, как обыкновенно говорится, "чистый
поэт". Но "чистый поэт", вопреки обычному мнению, есть не существо, лишенное
духовного содержания и чарующее нас только "сладкими звуками", а дух, который
свое основное жизнечувствие, свою интуитивную мудрость передает в некой особой
поэтической форме. Исследование религиозного духа поэзии Пушкина во всей его
глубине и в его истинном своеобразии требовало бы эстетического анализа его
поэзии - анализа, который был бы "формальным" в том смысле, что направлялся бы
на поэтическую форму, но который выходил бы далеко за пределы того, что обычно
именуется "формальной критикой". От этой большой и важной задачи, для
осуществления которой доселе в русской критической литературе даны разве только
первые наброски, мы здесь сознательно уклоняемся. В этом отношении достаточно
здесь программатически наметить, что поэтический дух Пушкина всецело стоит под
знаком религиозного начала преображения и притом в типично русской его форме,
сочетающей религиозное просвещение с простотой, трезвостью, смиренным и любовным
благоволением ко всему живому, как творению и образу Божию.
Но Пушкин - не только гениальный поэт, но и великий русский мудрец;
надеемся, сейчас уже не нужно специально доказывать это положение. Из писем,
дневников, статей, достоверно переданных нам устных высказываний Пушкина
выступает с полной отчетливостью его ум, поражавший его современников - ум
проницательный, трезвый и свежий, как бы его "прозаическое сознание", присущее
ему наряду с сознанием "поэтическим" 2. Эти трезвые, прозаические мысли, этот
запас "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет" Пушкин вносит, как
известно, и в свою поэзию, которая насыщена мыслями, вопреки его собственному
утверждению, что "поэзия должна быть глуповатой". Эти мысли, выраженные в прозе
и в поэзии, как и непосредственные духовные интуиции, выраженные в поэзии
Пушкина, образуют то, что можно назвать духовным содержанием творчества
Пушкина в узком смысле слова; и в этом духовном содержании мы находим богатые
данные для познания религиозности Пушкина.
И еще одно методологическое указание. Пушкин был истинно русской "широкой
натурой" в том смысле, что в нем уживались крайности; едва ли не до самого
конца жизни он сочетал в себе буйность, разгул, неистовство с умудренностью и
просветленностью. В эпоху "безумных лет" первой юности (1817 - 1820) мы имеем
автобиографические признания в стихотворениях "Деревня" и "Возрождение",
говорящие об освобождении от "суетных оков", о "творческих думах", зреющих "в
душевной глубине", о чистых "видениях", скрытых под "заблуждениями измученной
души".
В самую буйную эпоху жизни Пушкина в Кишиневе возникает автобиографическое
послание к Чаадаеву, свидетельствующее о почти монашеской отрешенности и тихой
умудренности внутренней духовной жизни. И в самые последние дни своей жизни, в
состоянии бешенства и исступления от оскорбления, нанесенного его чести, Пушкин,
по свидетельству Плетнева, был "в каком-то высоко-религиозном настроении": он
говорил о судьбах Промысла, выше всего ставил в человеке качество "благоволения
ко всем". Он жаждал убить своего обидчика Дантеса, ставил условием дуэли: "чем
кровавее, тем лучше", и на смертном одре примирился с ним; требовал от Данзаса
отказа от мщения и умер в состоянии духовного просветления, потрясшего всех
очевидцев. Но мало того, что в Пушкине уживались эти две крайности. В нем был,
кроме того, какой-то чисто русский задор цинизма, типично русская форма
целомудрия и духовной стыдливости, скрывающая чистейшие и глубочайшие
переживания под маской напускного озорства. Пушкин-говорит его биограф Бартеневне
только не заботился о том, чтобы устранить противоречие между низшим и высшим
началами своей души, но "напротив, прикидывался буяном, развратником, каким-то
яростным вольнодумцем". И Бартенев метко называет это состояние души "юродством
поэта". Несомненно автобиографическое значение имеет замечание Пушкина о
"притворной личине порочности" у Байрона. Совершенно бесспорно, что именно
выражением этого юродства являются многочисленные кощунства Пушкина
(относящиеся, впрочем, только к эпохе примерно до 1825 г. - позднее они
прекращаются) - в том числе и пресловутая "Гавриилиада". Что это так, это
явствует уже из того, что "Гавриилиада" есть кощунство не только над верованиями
христианства, но и над любовью, тогда как лучший, истинный Пушкин признавался,
что в течение всей своей жизни не мог "на красоту взирать без умиленья".
К этому надо еще прибавить, что в известной мере кощунства молодого
Пушкина явственно были протестом правдивой, духовно трезвой души поэта против
поверхностной и лицемерной моды на мистицизм высших кругов тогдашнего времени (в
"Послании к Горчакову" 1819 г. Пушкин сатирически поминает "Лаис
благочестивых", "святых невежд, почетных подлецов и мистику придворного
кривлянья"; ср. также эпиграммы на Голицына, Фотия и Стурдзу).
Из сказанного следует, что "кощунства" Пушкина вообще не должны итти в
счет при определении его подлинного, серьезного образа мыслей и чувств в
отношении религии. С другой стороны, мы имеем все основания при уяснении
религиозности Пушкина принимать в расчет, как автобиографический материал, все
серьезные произведения поэзии Пушкина. Пушкин, как справедливо указал Гершензон,
был существом необычайно правдивым, и в своем поэтическом творчестве он просто
не мог ничего "выдумать", чего он не знал по собственному духовному опыту;
художественная способность "перевоплощения", сочувственного изображения чужих
духовных состояний основана у него именно на широте его собственного духовного
опыта. Так, подражания Корану, "Песне песней", отрывок "Юдифь", образы
средневековой западной религиозности и образы русской религиозности Пушкина
представляются просто немыслимыми вне сочувственного религиозного восприятия и
переживания этих тем. Спор об "автобиографичности" поэзии Пушкина 3 запутан и
заведен в тупик поверхностным и примитивным представлением о смысле
"автобиографичности" как у ее сторонников, так и у ее противников. Поэзия
Пушкина, конечно, не есть безукоризненно точный и достаточный источник для
внешней биографии поэта, которою доселе более всего интересовались пушкиноведы;
в противном случае пришлось бы отрицать не более и не менее, как наличие
поэтического творчества у Пушкина. Но она вместе с тем есть вполне автентичное
свидетельство содержания его духовной жизни; к тому же для преобладающего
большинства духовных мотивов поэзии Пушкина можно найти подтверждающие их места
из автобиографических признаний и собственных (прозаических) мыслей Пушкина.
*
Известно, что в детстве и ранней юности Пушкин воспитался под влиянием
французской литературы 18-го века и разделял его общее мировоззрение.
"Фернейский злой крикун", "седой шалун" Вольтер для него не только "поэт в
поэтах первый", но и "единственный старик", который "везде велик" (Городок,
1814). Среда, в которой вращался Пушкин в то время- в лицейскую эпоху и в
Петербурге до своей высылки- поскольку вообще имела "мировоззрение", также была
проникнута настроением просветительского эпикуреизма в духе французской
литературы 18-го века. Вряд ли, однако, и в то время дух этот сколько-нибудь
серьезно и глубоко определял идеи Пушкина. Ему уже тогда противоречили некоторые
основные тенденции, определяющие собственный духовный склад Пушкина - доселе,
кажется, недостаточно учитываемые его биографами. Мы насчитываем три такие
основные тенденции: склонность к трагическому жизнеощущению, религиозное
восприятие красоты и художественного творчества, и стремление к тайной, скрытой
от людей духовной умудренности. Коснемся вкратце каждого из этих мотивов.
"Уныньем", "хандрой", "безнадежностью", чувством тоски - словом,
трагическим мироощущением полно большинство серьезных лирических стихотворений
уже лицейской эпохи. "Дышать уныньем - мой удел", "моя стезя печальна и темна",
"вся жизнь моя - печальный мрак ненастья", "душа полна невольной грустной
думой", "и ты со мной, о лира, приуныла, наперсница души моей больной, твоей
струны печален звон глухой, и лишь тоски ты голос не забыла", "мне в унылой
жизни нет отрады тайных наслаждений", "с минут бесчувственных рожденья до нежных
юношества лет я все не знаю наслажденья, и счастья в томном сердце нет" - можно
было бы исписать десятки страниц подобными цитатами из лицейских стихотворений
Пушкина; и было бы непростительно поверхностно видеть в них только литературный
прием и отражение моды времени- хотя бы уже потому, что по существу эти
настроения сопровождают всю жизнь Пушкина и выражены в самых глубоких и
оригинальных уверениях его зрелой лирики (ср. хотя бы его классическую элегию
1830 г.: "Безумных лет угасшее веселье"). Истинно русская стихия уныния, тоски и
трагизма (свою связь в этом жизнеощущении с национально-русской стихией Пушкин
сам ясно сознавал: "от ямщика до первого поэта, мы все поем уныло" - сказал он
позднее) - это необходимое преддверие к религиозному пробуждению души - была в
юном Пушкине сильнее поверхностной жизнерадостности французского
просветительства.
В том же направлении действовало, очевидно, в нем и первое религиозное
откровение, данное ему от самого рождения: религиозное восприятие поэзии и
поэтического вдохновения. Везде, где Пушкин говорит о поэзии, он употребляет
религиозные термины; и было бы опять-таки непростительной поверхностностью
видеть в этом лишь банальную условность терминологии, общепринятую fазоn de
parler *. Если в конце своей жизни, в своем поэтическом завещании ("Памятник")
Пушкин говорит: "веленью Божию, о муза, будь послушна", если божественное
призвание поэзии было всегда, так сказать, основным догматом веры Пушкина, то
это настроение несомненно проникает его с ранней юности. Не только в позднейших
воспоминаниях о первом пробуждении поэтического вдохновения, о том, как муза
впервые стала являться ему "в таинственных долинах, весной, при кликах
лебединых, близь вод, сиявших в тишине", - но и в ранних юношеских
стихотворениях отчетливо выражено это религиозное восприятие поэзии. В
особенности ясно это высказано в двух посланиях к Жуковскому, первому и
единственному его учителю в поэзии. Такие слова, как:
Могу ль забыть я час, когда перед тобой
Безмолвный я стоял, и молнийной струей
Душа к возвышенной душе твоей летела
И, тайно съединясь, в восторгах пламенела,
или слова о том, как поэт стремится "к мечтательному миру" "возвышенной
душой", "и быстрый холод вдохновенья власы подъемлет на челе", и как он тогда
творит "для немногих" "священной истины друзей"- не оставляют сомнения в
яркости и глубине чисто религиозного восприятия красоты и поэтического
творчества. Но этот духовный опыт должен был уже рано привести Пушкина к
ощущению ложности "просветительства" и рационалистического атеизма. И если
позднее, в зрелые годы, Пушкин утверждал, что "ничто не могло быть
противоположнее поэзии, как та философия, которой 18-й век дал свое имя", ибо
"она была направлена против господствующей религии, вечного источника поэзии у
всех народов", если он называл Гельвеция "холодным и сухим", а его метафизику
"пошлой и бесплодной", то в этом сказался несомненно уже опыт юных лет - опыт
столкновения в его душе рационализма с религиозным переживанием поэтического
вдохновения.
Наконец, столь же существенна и та глубокая, потаенная общая духовная
умудренность, которая поражала Жуковского в юноше-Пушкине, и о которой он сам
говорит еще в 1817 году, как об "уме высоком", который "можно скрыть безумной
шалости под легким покрывалом". Наличие этого глубокого слоя духовной жизни
особенно явствует из отношения юного Пушкина к "мудрецу" Чаадаеву, который "во
глубину души вникая строгим взором... оживлял ее советом иль укором" и, по
признанию самого Пушкина, в ту пору, быть может, "спас" его чувства. По всей
вероятности, Чаадаев уже тогда влиял на Пушкина в религиозном направлении или,
во всяком случае, пробудил в нем строй мыслей более глубокий, чем ходячее
умонастроение французского просветительства. Не надо также забывать, что этот
строй мыслей и чувств питался в Пушкине навсегда запавшими ему в душу
впечатлениями первых детских лет, осененных духовной мудростью русского народа,
простодушной верой Арины Родионовны.
Специально проблеме религиозной веры посвящено в ту юношескую эпоху
стихотворение "Безверие", написанное для выпускного лицейского экзамена (1817).
Его принято считать простым стилистическим упражнением с дидактическим
ся ее сладостному увлечению и погружаемся духом в ее божественное красноречие".
Быть может, последняя автобиографическая запись Пушкина на листе, на котором
написано стихотворение "Пора, мой друг, пора...", гласит: "Скоро ли перенесу я
мои пенаты в деревню- поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтич.-семья, любовь
etc. - религия, смерть" (ср. приведенное выше свидетельство Плетнева о "высокорелигиозном
настроении" Пушкина за несколько дней до смерти).
Как ни существенно это обращение Пушкина-человека к религиозной вере, еще
важнее для уяснения его духовного облика религиозные мотивы его поэзии.
Религиозность поэтического жизнеощущения, конечно, никогда не может вместиться в
рамки
...Поділитися у соцмережах