Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
... "ясность"
с таким смысловым оттенком ("оскорбительная ясность"). С другой стороны, для
определенной эпохи Достоевского характерно ироническое употребление пушкинского
слова "неизъяснимый" (и, заметим кстати, отчасти, в известном смысле и слова
"общечеловек", или "всечеловек"). Однако, под конец жизни Достоевский не только
приемлет, но и окончательно усвояет и то, и другое понятие. Это значит:
Достоевский приходит к Пушкину и склоняется перед ним.
[ПРИМЕЧАНИЯ П. СТРУВЕ]
(1) Главы II-V составили содержание речи, произнесенной на торжественном
собрании в Русском Доме имени Императора Николая II в Белграде 10 февраля 1937
г., организованном Юго-славянским Отделом Зарубежного Пушкинского Комитета. С
неизъяснимой отрадой, соединенной с глубокой скорбью, я вспоминаю, что
внимательным слушателем моей речи был почивший Св. Патриарх Варнава.
(2) Klages L. Der Geist als Widersacher des Lebens. Leipzig, 1929
(Barth S. A., 2 тома в 830 страниц).
(3) "Kai olon ton Kosmos pneuma Kai aer periechei". - Цит. по изданию:
Diels. Die Fragment der Vorsokratiker, Vierte Auflage. Berlin, 1922. S. 26.
(4) Этот человечески естественный и в то же время религиозно столь
значительный факт дал повод В. В. Вересаеву утверждать, что Пушкин жил в "двух
планах". Ср. его статью "В двух планах (ёО творчестве Пушкина")" в журнале
"Красная Новь", кн. 2-я за 1929 год, с. 200-221. Но разве пушкинская
"двухпланность" не есть по существу нечто неизбывное и характерное для человека
вообще? Вересаев подметил факт, но по своей религиозной слепоте не мог его
истолковать.
(5) Надлежит отметить, что на слово и понятие "Дух" в русском и вообще
славянских языках обратил внимание в своих замечательных французских лекциях о
русской литературе Адам Мицкевич. С точки зрения исторической и сравнительнолексической
его замечания, конечно, не выдерживают критики, но все-таки в основе
их лежит глубокое понимание проблемы духа в христианском смысле. Любопытно и не
случайно, что именно глубоко религиозный Мицкевич делает эти замечания, и притом
по поводу произведений Державина, самого духовного и христианского из великих
русских поэтов: "Duch signifite... nо n pas l'esprit (mens) tel qu'il est
compris par la plupart des philosophes, nоn pas l'esprit suivant l'acception
vulgaire du mot, mais l'homme spirituel, l'homme intime, que anime le corps, le
spiritus dans le sens biblique... Nulle part on ne trouve cette idйе
profondement slave aussi bien expriмйе que dans ces storphes de Dierzavin"
(*) ("Бессмертие души", 1797; ср. критическое издание Я. К. Грота, у которого
цитированы замечательные рассуждения Мицкевича. Спб., 1865. Т. II. С. 2-4).
(6) П. А. Плетнев - Я. К. Гроту. Переписка Грота с Плетневым, II, 731.
Цит. по Вересаеву "Пушкин в жизни". Вып. IV. С. 87.
(7) П. А. Плетнев - Я. К. Гроту. 24 февраля 1842 г. Переписка Грота с
Плетневым. Спб., 1896. Т. 1. С. 495. Цит. по Вересаеву "Пушкин в жизни". Вып.
IV. С. 97.
(*) "Дух... означает не ум (mens) в том смысле, как его понимает
большинство философов, не ум в плоском восприятии этого слова, но духовного
человека, внутреннего человека, который воодушевляет тело, spiritus в
библейском смысле... Нигде мы не встречаем эту глубоко славянскую идею так ярко
выраженную, как в этих строфах Державина (фр.).
И. ИЛЬИН
ПРОРОЧЕСКОЕ ПРИЗВАНИЕ ПУШКИНА
1
Движимые глубокою потребностью духа, чувствами благодарности, верности и
славы, собираются ныне русские люди,- люди русского сердца и русского языка, где
бы они ни обретались, - в эти дни вековой смертной годовщины их великого поэта,
у его духовного алтаря, чтобы высказать самим себе и перед всем человечеством,
его словами и в его образах свой национальный символ веры. И, прежде
всего,- чтобы возблагодарить Господа, даровавшего им этого поэта и мудреца, за
милость, за радость, за непреходящее светлое откровение о русском духовном
естестве и за великое обетование русского будущего.
Не для того сходимся мы, чтобы "вспомнить" или "помянуть" Пушкина, так,
как если бы бывали времена забвения и утраты... Но для того, чтобы
засвидетельствовать и себе, и ему, чей светлый дух незримо присутствует здесь
своим сиянием,-что все, что он создал прекрасного, вошло в самую сущность
русской души и живет в каждом из нас; что мы неотрывны от него так, как он
неотрывен от России; что мы проверяем себя его видением и его суждениями;
что мы по нему учимся видеть Россию, постигать ее сущность и ее судьбы; что мы
бываем счастливы, когда можем подумать его мыслями и выразить свои чувства его
словами; что его творения стали лучшей школой русского художества и русского
духа; что вещие слова, прозвучавшие 50 лет тому назад "Пушкин - наше все",
верны и ныне и не угаснут в круговращении времен и событий...
Сто лет прошло с тех пор, как свинец смертельный
Поэту сердце растерзал...
(Тютчев);
Сто лет Россия жила, боролась, творила и страдала без него, но после
него, им постигнутая, им воспетая, им озаренная и окрыленная. И чем дальше мы
отходим от него, тем величавее, тем таинственнее, тем чудеснее рисуется перед
нами его образ, его творческое обличие, подобно великой горе, не умаляющейся, но
возносящейся к небу по мере удаления от нее. ...И хочется сказать ему его же
словами о Казбеке:
Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами...
В этом обнаруживается таинственная власть духа: все дальше мы отходим от
него во времени, и все ближе, все существеннее, все понятнее, все чище мы видим
его дух. Отпадают все временные, условные, чисто человеческие мерила; все меньше
смущает нас то, что мешало некоторым современникам его видеть его пророческое
призвание, постигать священную силу его вдохновения, верить, что это
вдохновение исходило от Бога. И все те священные слова, которые произносил сам
Пушкин, говоря о поэзии вообще и о своей поэзии в частности, мы уже не
переживаем, как выражения условные, "аллегорические", как поэтические
олицетворения или преувеличения. Пусть иные из этих слов звучат языческим
происхождением: "Аполлон", "муза"; или -поэтическим иносказанием: "алтарь",
"жрецы", "жертва"... Мы уже знаем и верим, что на этом алтаре действительно
горел "священный огонь"; что этот "небом избранный певец" действительно был
рожден для вдохновенья, для звуков сладких и молитв; что к этому пророку
действительно "воззвал Божий глас"; и что до его "чуткого слуха" действительно
"касался божественный глагол", - не в смысле поэтических преувеличений или
языческих аллегорий, а в порядке истинного откровения, нашего, нашею верою
воруемого и зримого Господа...
Прошло сто лет с тех пор, как человеческие страсти в человеческих муках
увели его из жизни, - и мы научились верно и твердо воспринимать его
вдохновенность, как боговдохновенность. Мы с трепетным сердцем слышим, как
Тютчев говорит ему в день смерти:
Ты был богов орг а н живой...
и понимаем это так: "ты был живым о рганом Господа, Творца всяческих"...
Мы вместе с Гоголем утверждаем, что он "видел всякий высокий предмет в его
законном соприкосновении с верховным источником лиризма -Богом"; что он
"заботился только о том, чтобы сказать людям: "смотрите, как прекрасно Божие
творение..."; что он владел, как, может быть, никто, - "теми густыми и крепкими
струнами славянской природы, от которых проходит тайный ужас и содрогание по
всему составу человека", ибо лиризм этих струн возносится именно к Богу; что он,
как, может быть, никто, обладал способностью исторгать "изо всего" ту огненную
"искру, которая присутствует во всяком творении Бога"...
Мы вместе с Языковым признаем поэзию Пушкина истинным "священнодействием".
Мы вместе с князем Вяземским готовы сказать ему:
...Жрец духовный,
Дум и творчества залог -
Пламень чистый и верховный -
Ты в душе своей сберег.
Все ясней, все безмятежней
Разливался свет в тебе...
Вместе с Баратынским мы именуем его "наставником" и "пророком". И вместе с
Достоевским мы считаем его "великим и непонятым еще предвозвестителем".
И мы не только не придаем значения пересудам некоторых современников его о
нем, о его страстных проявлениях, о его кипении и порывах; но еще с любовью
собираем и бережно храним пылинки того праха, который вился солнечным столбом за
вихрем пушкинского гения. Нам все здесь мило, и дорого, и символически
поучительно. Ибо мы хорошо знаем, что всякое движение на земле поднимает
"пыль"; что ничто великое на земле невозможно вне страсти; что свят и
совершенен только один Господь; и что одна из величайших радостей в жизни
состоит в том, чтобы найти отпечаток гения в земном прахе и чтобы увидеть,
узнать в пламени человеческой страсти - очищающий ее огонь божественного
вдохновения.
Мы говорим не о церковной "святости" нашего великого поэта, а о его
пророческой силе и о божественной окрыленности его творчества.
И пусть педанты целомудрия и воздержности, которых всегда оказывается
достаточно, помнят слова Спасителя о той "безгрешности", которая необходима для
осуждающего камнеметания. И еще пусть знают они, что сам поэт, столь строго,
столь нещадно судивший самого себя:
И меж детей ничтожных мира
Быть может всех ничтожней он...
— столь глубоко познавший
Змеи сердечной угрызенья...
- столь подлинно описавший таинство одинокого покаяния перед лицом Божиим:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю..., -
- предвидел и "суд глупца, и смех толпы холодной", и осужденья лицемеров и
ханжей, когда писал в 1825 году по поводу утраты записок Байрона: "Толпа жадно
читает исповеди, записки и т. д., потому что в подлости своей радуется унижению
высокого, слабостям могучего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он
мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок не так, как
вы, иначе..."
Да, иначе! Иначе потому, что великий человек знает те часы парения и
полета, когда душа его трепещет, как "пробудившийся орел"; когда он бежит - и
дикий, и суровый,
И звуков, и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы.
Он знает хорошо те священные часы, когда "шестикрылый серафим" отверзает
ему зрение и слух, так, чтобы он внял - и
неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье,
когда обновляется его язык к мудрости, а сердце к огненному пыланию, и
дается ему, "исполненному волею Божиею"
Глаголом жечь сердца людей.
Отсюда его пророческая сила, отсюда божественная окрыленность его
творчества... Ибо страсти его знают не только лично-грешное кипение, но пламя
божественной купины; а душа его знает не только "хладный сон", но и трепетное
пробуждение, и то таинственное бодрствование и трезвение при созерцании
сокровенной от других сущности вещей, которое дается только Духом Божиим духу
человеческому...
Вот почему мы, русские люди, уже научились и должны научиться до конца и
навсегда - подходить к Пушкину не от деталей его эмпирической жизни и не от
анекдотов о нем, но от главного и священного в его личности, от вечного в
его творчестве, от его купины неопалимой, от его пророческой очевидности, от
тех божественных искр, которые посылали ему навстречу все вещи и все события, от
того глубинного пения, которым все на свете отвечало его зову и слуху; словом -
от того духовного акта, которым русский Пушкин созерцал и творил Россию, и от
тех духовных содержаний, которые он усмотрел в русской жизни, в русской
истории и в русской душе, и которыми он утвердил наше национальное бытие. Мы
должны изучать и любить нашего дивного поэта, исходя от его призвания, от его
служения, от его идеи. И тогда только мы сумеем любовно постигнуть и его
жизненный путь, во всех его порывах, блужданиях и вихрях,- ибо мы убедимся, что
храм, только что покинутый Божеством, остается храмом, в который Божество
возвратится в следующий и во многие следующие часы, и что о жилище Божием
позволительно говорить только с благоговейною любовью...
И вот, первое, что мы должны сказать и утвердить о нем, это его
русскость, его неотделимость от России, его насыщенность Россией.
Пушкин был живым средоточием русского духа, его истории, его путей,
его проблем, его здоровых сил и его больных узлов. Это надо понимать - и
исторически, и метафизически.
Но, высказывая это, я не только не имею в виду подтвердить воззрение,
высказанное Достоевским в его известной речи, а хотел бы по существу не принять
его, отмежеваться от него.
Достоевский 1, признавая за Пушкиным способность к изумительной "всемирной
отзывчивости", к "перевоплощению в чужую национальность", к "перевоплощению,
почти совершенному, в дух чужих народов", усматривал самую сущность и призвание
русского народа в этой "всечеловечности"... "Что такое сила духа русской
народности, - восклицал он, - как не стремление ее в конечных целях своих ко
всемирности и ко всечеловечности?" "Русская душа" есть "всеединящая",
"всепримиряющая" душа. Она "наиболее способна вместить в себе идею
всечеловеческого единения". "Назначение русского человека есть бесспорно
всеевропейское и всемирное". "Стать настоящим русским, может быть, и значит
только (в конце концов...) стать братом всех людей; всечеловеком..." "Для
настоящего русского Европа и удел всего великого Арийского племени так же
дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и
есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силою братства". Итак, "стать
настоящим русским" значит "стремиться внести примирение в европейские
противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской
душе, всечеловечной и воссоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех
наших братьев, а в конце концов, может быть и изречь окончательно Слово великой,
общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову
евангельскому закону".
Согласно этому и русскость Пушкина сводилась у Достоевского к этой
всемирной отзывчивости, перевоплощаемости в иностранное, ко всечеловечности,
всепримирению и всесоединению; да, может быть, еще к выделению "положительных"
человеческих образов из среды русского народа.
Однако, на самом деле, - русскость Пушкина не определяется этим и не
исчерпывается.
Всемирная отзывчивость и способность к художественному отождествлению
действительно присуща Пушкину, как гениальному поэту, и, притом, русскому поэту,
в высокой, в величайшей степени. Но эта отзывчивость гораздо шире, чем состав
"других народов": она связывает поэта со всей вселенной. И с миром ангелов, и
с миром демонов, - то "искушающих Провидение" "неистощимой клеветою", то
кружащихся в "мутной месяца игре" "средь неведомых равнин", то впервые смутно
познающих "жар невольного умиленья" при виде поникшего ангела, сияющего "у врат
Эдема". Эта сила художественного отождествления связывает поэта, далее,- со всею
природою: и с ночными звездами, и с выпавшим снегом, и с морем, и с обвалом, и
с душою встревоженного коня, и с лесным зверем, и с гремящим громом, и с анчаром
пустыни; словом - со всем внешним миром. И, конечно, прежде всего и больше всего
- со всеми положительными, творчески созданными и накопленными сокровищами духа
своего собственного народа.
Ибо "мир" - не есть только человеческий мир других народов. Он есть -
и сверхчеловеческий мир божественных и адских обстояний, и еще не
человеческий мир природных тайн, и человеческий мир родного народа. Все эти
великие источники духовного опыта даются каждому народу исконно, непосредственно
и неограниченно; а другие народы даются лишь скудно, условно, опосредствованно,
издали. Познать их нелегко. Повторять их не надо, невозможно, нелепо.
Заимствовать у них можно только в крайности и с великой осторожностью... И что
за плачевная участь была бы у того народа, главное призвание которого состояло
бы не в самостоятельном созерцании и самобытном творчестве, а в вечном
перевоплощении в чужую национальность, в целении чужой тоски, в примирении чужих
противоречий, в созидании чужого единения!? Какая судьба постигнет русский
народ, если ему Европа и "арийское племя" в самом деле будут столь же дороги,
как и сама Россия, как и удел своей родной земли!?...
Тот, кто хочет быть "братом" других народов, должен сам сначала стать и
быть, - творчески, самобытно, самостоятельно: созерцать Бога и дела Его,
растить свой дух, крепить и воспитывать инстинкт своего национального
самосохранения, по своему трудиться, строить, властвовать, петь и молиться.
Настоящий русский есть прежде всего русский и лишь в меру своей
содержательной, качественной, субстанциальной русскости он может оказаться и
"сверхнационально" и "братски" настроенным "всечеловеком". И это относится не
только к русскому народу, но и ко всем другим: национально безликий
"всечеловек" и "всенарод" не может ничего сказать другим людям, и народам.
Да и никто из наших великих, - ни Ломоносов, ни Державин, ни Пушкин, ни сам
Достоевский - практически никогда не жили иностранными, инородными
отображениями, тенями чужих созданий, никогда сами не ходили и нас не водили
побираться под европейскими окнами, выпрашивая себе на духовную бедность крохи
со стола богатых...
Не будем же наивны и скажем себе зорко и определительно: заимствование и
подражание есть дело не "гениального перевоплощения", а беспочвенности и
бессилия. И подобно тому, как Шекспир в "Юлии Цезаре" остается гениальным
англичанином; а Гете в "Ифигении" говорит, как гениальный германец; и Дон-Жуан
Байрона никогда не был испанцем, - так и у гениального Пушкина: и Скупой Рыцарь,
и Анджело, и Сальери, и Жуан, и все, по имени чужестранное или по обличию
"напоминающее" Европу, - есть русское, национальное, гениально-творческое
видение, узренное в просторах общечеловеческой тематики. Ибо гений творит из
глубины национального духовного опыта, творит, а не заимствует и не подражает.
За иноземными именами, костюмами и всяческими "сходствами" парит, цветет,
страдает и ликует национальный дух народа. И если он, гениальный поэт,
перевоплощается во что-нибудь, то не в дух других народов, а лишь в
художественные предметы, быть может до него узренные и по своему воплощенные
другими народами, но общие всем векам и доступные всем народам.
Вот почему, утверждая русскость Пушкина, я имею в виду не гениальную
обращенность его к другим народам, а самостоятельное, самобытное,
положительное творчество его, которое было русским и национальным.
Пушкин есть чудеснейшее, целостное и победное цветение русскости. Это
первое, что должно быть утверждено навсегда.
Рожденный в переходную эпоху, через 37 лет после государственного
освобождения дворянства, ушедший из жизни за 24 года до социально-экономического
и правового освобождения крестьянства, Пушкин возглавляет собою творческое
цветение русского культурного общества, еще не протрезвившегося от дворянского
бунтарства, но уже подготовляющего свои силы к отмене крепостного права и к
созданию единой России.
Пушкин стоит на великом переломе, на гребне исторического перевала. Россия
заканчивает собирание своих территориальных и многонациональных сил, но еще не
расцвела духовно: еще не освободила себя социально и хозяйственно, еще не
развернула целиком своего культурно-творческого акта, еще не раскрыла красоты и
мощи своего языка, еще не увидела ни своего национального лика, ни своего
безгранично-свободного духовного горизонта. Русская интеллигенция еще не
родилась на свет, а уже литературно-западничает и учится у французов
революционным заговорам. Русское дворянство еще не успело приступить к своей
самостоятельной, культурно-государственной миссии; оно еще не имеет ни зрелой
идеи, ни опыта, а от 18 века оно уже унаследовало преступную привычку
терроризовать своих государей дворцовыми переворотами. Оно еще не образовало
своего разума, а уже начинает утрачивать свою веру и с радостью готово брать
"уроки чистого афеизма" у доморощенных или заезжих вольтерианцев. Оно еще не
опомнилось от Пугачева, а уже начинает забывать впечатления от этого кровавого
погрома, этого недавнего отголоска исторической татарщины. Оно еще не срослось в
великое национальное единство с простонародным крестьянским океаном; оно еще не
научилось чтить в простолюдине русский дух и русскую мудрость и воспитывать
в нем русский национальный инстинкт; оно еще крепко в своем крепостническом
укладе, - а уже начинает в лице декабристов носиться с идеей безземельного
освобождения крестьян, не помышляя о том, что крестьянин без земли станет
беспочвенным наемником, порабощенным и вечно бунтующим пролетарием. Русское
либерально-революционное дворянство того времени принимало себя за "соль земли"
и потому мечтало об ограничении прав монарха, неограниченные права которого
тогда как раз сосредоточивались, подготовляясь к сверхсословным и сверхклассовым
реформам; дворянство не видело, что великие народолюбивые преобразования,
назревавшие в России, могли быть о
существлены только полновластным главой государства и верной, культурной
интеллигенцией; оно не понимало, что России необходимо мудрое, государственное
строительство и подготовка к нему, а не сеяние революционного ветра, не
разложение основ национального бытия; оно не разумело, что воспитание народа
требует доверчивого изучения его духовных сил, а не сословных заговоров против
государя...
Россия стояла на великом историческом распутии, загроможденная нерешенными
задачами и ни к чему внутренно не готовая, когда ей был послан прозорливый и
свершающий гений Пушкина, - Пушкина пророка и мыслителя, поэта и национального
воспитателя, историка и государственного мужа. Пушкину даны были духовные силы в
исторически единственном сочетании. Он был тем, чем хотели быть многие из
гениальных людей запада. Ему был дан поэтический дар, восхитительной, кипучей,
импровизаторской легкости; классическое чувство меры и неошибающийся
художественный вкус; сила острого, быстрого, ясного, прозорливого, глубокого
ума и справедливого суждения, о котором Гоголь как-то выразился: "если сам
Пушкин думал так, то уже верно, это сущая истина...". Пушкин отличался
изумительной прямотой, благородной простотой, чудесной искренностью,
неповторимым сочетанием доброты и рыцарственной мужественности. Он глубоко
чувствовал свой народ, его душу, его историю, его миф, его государственный
инстинкт. И при всем том он обладал той вдохновенной свободой души, которая
умеет искать новые пути, не считаясь с запретами и препонами, которая иногда
превращала его по внешней видимости в "беззаконную комету в кругу расчисленном
светил", но которая по существу подобала его гению и была необходима его
пророческому призванию.
А призвание его состояло в том, чтобы принять душу русского человека во
всей ее глубине, во всем ее объеме и оформить, прекрасно оформить ее, а
вместе с нею-и Россию. Таково было великое задание Пушкина: принять русскую душу
во всех ее исторически и национально сложившихся трудностях, узлах и страстях; и
найти, выносить, выстрадать, осуществить и показать всей России - достойный ее
творческий путь, преодолевающий эти трудности, развязывающий эти узлы,
вдохновенно облагораживающий и оформляющий эти страсти.
Древняя философия называла мир в его великом объеме - "макрокосмом", а
мир, представленный в малой ячейке, - "микрокосмом". И вот, русский макрокосм
должен был найти себе в лице Пушкина некий целостный и гениальный микрокосм,
которому надлежало включить в себя все величие, все силы и богатства русской
души, ее дары и ее таланты, и, в то же время, - все ее соблазны и опасности, всю
необузданность ее темперамента, все исторически возникшие недостатки и
заблуждения; и все это - пережечь, перекалить, переплавить в огне гениального
вдохновения: из душевного хаоса создать душевный космос и показать русскому
человеку, к чему он призван, что он может, что в нем заложено, чего он
бессознательно ищет, какие глубины дремлят в нем, какие высоты зовут его, какою
духовною мудростью и художественною красотою он повинен себе и другим народам и,
прежде всего, конечно - своему всеблагому Творцу и Создателю.
Пушкину была дана русская страсть, чтобы он показал, сколь чиста,
победна и значительна она может быть и бывает, когда она предается
боговдохновенным путям. Пушкину был дан русский ум, чтобы он показал, к какой
безошибочной предметности, к какой сверкающей очевидности он бывает способен,
когда он несом сосредоточенным созерцанием, благородною волею и всевнемлющей,
всеотверстой, духовно свободной душой...
Но в то же время Пушкин должен был быть и сыном своего века, и сыном
своего поколения. Он должен был принять в себя все отрицательные черты, струи и
тяготения своей эпохи, все опасности и соблазны русского интеллигентского
миросозерцания,- не для того, чтобы утвердить и оправдать их, а для того, чтобы
одолеть их и показать русской интеллигенции, как их можно и должно побеждать.
В то время Европа переживала эпоху утверждающегося религиозного сомнения и
отрицания, эпоху философски оформляющегося безбожия и пессимизма, поэтически
распускающегося богоборчества и кощунственного эротизма. Французские
энциклопедисты и Вольтер, Байрон и Парни привлекали умы русской интеллигенции.
Потомственно и преемственно начинает с них и Пушкин, с тем, чтобы преодолеть их
дух. Опустошительное действие этого духа описано им в его ранней элегии
"Безверие" (1817) и позднее, со скорбной иронией, в стихотворении "Демон"
(1823). Творческое бесплодие этого духа было разоблачено и приговорено в
"Евгении Онегине" (1822-1831). Из восьми глав этого "романа в стихах" не было
закончено и четыре, когда, в апреле 1825 года, в годовщину смерти Байрона,
Пушкин, еще не уверовав всей душой, как это было в последние годы его жизни,
зак
...Поділитися у соцмережах