Жанр: Классика

Полное собрание сочинений с критикой

сторінка №350

дар и великий
соблазн русского человека. Через нее он вкушает призрачную свободу, а сам
остается в мнимости и ничтожестве. Это есть своего рода душевное "пианство",
которое слишком часто ведет к бытовому пьянству и завершается запоем...
Пушкин, хорошо знавший налеты этого пианственного буя, сам же и
противопоставил ему классическую силу духовного трезвения. И вот, блуждания
мечты повели его к духовной реальности - не к бытовому "реализму" или
"натурализму", не к безмерной фантастике романтизма, и не к пустотам
сентиментального идеализма, но к истинным высотам художества... Все, самые
противоположные опасности современной ему литературы,-от Фон-Визинского быта до
отвлеченного идеализма Батюшкова, от французской "позы" и "фразы" до
сентиментальности Жуковского, от субъективной прихоти Байрона, а иногда и Гете,
до безмерной фантастики Гофмана,- все были преодолены классической мерою и
зорко-утонченным вкусом Пушкина, энергией его чудного стиха и скромной точностью
его прозы. Здесь эмпирическая правда быта соблюдена, но насыщена духовной
глубиной и символикой. Полет фантазии остается свободным, но нигде не преступает
меру правдоподобия и вероимности. Все насыщено чувством, но мера чувства не
допускает ни сентиментальности, ни аффектации. Это искусство показывает и
умудряет, но не наставничает и не доктринерствует. В нем нет "тенденции" или
"нравоучения", но есть углубление видения и обновление души. После этого
искусства напыщенность и ходульность оказались скомпрометированными навсегда;
"феатральность", ложный пафос, поза и фраза- стали невыносимы.
Пианство мечты было обуздано предметною трезвостью. Простота и
искренность стали основою русской литературы. Пушкин показал, что искусство
чертится алмазом; что "лишнее" в искусстве нехудожественно; что духовная
экономия, мера и искренность составляют живые основы искусства и духа вообще.
"Писать надо,-сказал он однажды,- вот этак: просто, коротко и ясно 33". И в этом
он явился не только законодателем русской литературы, но и основоположником
русской духовной свободы; ибо он установил, что свободное мечтание должно быть
сдержано предметностью, а пианство души должно проникнуться духовным
трезвением...
Такою же мерою должна быть скована русская свобода и в ее расточаемом
обилии.
Свободен человек тогда, когда он располагает обилием и властен расточить
его. Ибо свобода есть всегда власть и сила; а эта свобода есть власть над
душою и над вещами, и сила в щедрой отдаче их. Обилием искони славилась Россия;
чувство его налагало отпечаток на все русское; но увы, новые поколения России
лишены его... Кто не знает русского обычая дарить, русских монастырских трапез,
русского гостеприимства и хлебосольства, русского нищелюбия, русской
жертвенности и щедрости, - тот, по истине, не знает России. Отсутствие этой
щедрой и беспечной свободы ведет к судорожной скупости и черствости ("Скупой
Рыцарь"). Опасность этой свободы - в беспечности, бесхозяйности,
расточительности, мотовстве, в способности играть и проигрываться...
Как истинный сын России, Пушкин начал свое поэтическое поприще с того, что
расточал свой дар, сокровища своей души и своего языка- без грани и меры. Это
был, поистине, поэтический вулкан, только что начавший свое извержение; или
гейзер, мечущий по ветру свои сверкающие брызги: они отлетали и он забывал о
них, другие подхватывали, повторяли, записывали и распространяли... И сколько
раз впоследствии сам поэт с мучением вспоминал об этих шалостях своего дара,
клял себя самого и уничтожал эти несчастные обрывки... 34
Уже в "Онегине" он борется с этой непредметной расточительностью и в пятой
главе предписывает себе
...Эту пятую тетрадь
От отступлений очищать.
В "Полтаве" его гений овладел беспечным юношей: талант уже нашел свой
закон; обилие заковано в дивную меру; свобода и власть цветут в совершенной
форме. И так обстоит во всех зрелых созданиях поэта 35: всюду царит некая
художественно-метафизическая точность, - щедрость слова и образа, отмеренная
самим эстетическим предметом. Пушкин, поэт и мудрец, знал опасности Скупого
Рыцаря и сам был совершенно свободен от них, - и поэтически, силою своего гения,
и жизненно, силою своей доброты, отзывчивости и щедрости, которая доныне еще не
оценена по достоинству.
Таково завещание его русскому народу, в искусстве и в историческом
развитии: добротою и щедростью стоит Россия; властною мерою спасается она от
всех своих соблазнов.
Укажем, наконец, еще на одно проявление русской душевной свободы - на этот
дар прожигать быт смехом и побеждать страдание юмором. Это есть способность
как бы ускользнуть от бытового гнета и однообразия, уйти из клещей жизни и
посмеяться над ними легким, преодолевающим и отметающим смехом.
Русский человек видел в своей истории такие беды, такие азиатские тучи и
такую европейскую злобу, он поднял такие бремена и перенес такие обиды, он
перетер в порошок такие камни, что научился не падать духом и держаться до
конца, побеждая все страхи и мороки. Он научился молиться, петь, бороться и
смеяться...
Пушкин умел, как никто, смеяться в пении и петь смехом, и не только в
поэзии. Он и сам умел хохотать, шалить, резвиться как дитя и вызывать общую
веселость. Это был великий и гениальный ребенок, с чистым, простодушнодоверчивым
и прозрачным сердцем,-именно в том смысле, в каком Дельвиг писал ему
в 1824 году: "Великий Пушкин, маленькое дитя. Иди как шел, т. е. делай, что
хочешь..."
В этом гениальном ребенке, в этом поэтическом предметовидце - веселие и
мудрость мешались в некий чистый и крепкий напиток. Обида мгновенно облекалась
у него в гневную эпиграмму, а за эпиграммой следовал взрыв смеха. Тоска
преодолевалась юмором, а юмор сверкал глубокомыслием. И, - черта чисто русская,
- этот юмор обращался и на него самого, сверкающий, очистительный и, когда надо,
покаянный.

Пушкин был великим мастером не только философической элегии, но и
освобождающего смеха, всегда умного, часто наказующего, в стихах - всегда
меткого, иногда беспощадного, в жизни - всегда беззаветно-искреннего и детского.
В мудрости своей он умел быть как дитя. И эту русскую детскость, столь
свойственную нашему народу, столь отличающую нас от западных народов,
серьезничающих не в меру и не у места, Пушкин завещал нам, как верный и
творческий путь.
Кто хочет понять Пушкина и его восхождение к вере и мудрости, должен
всегда помнить, что он всю жизнь прожил в той непосредственной, прозрачной и
нежно-чувствующей детскости, из которой молится, поет, плачет и пляшет русский
народ; он должен помнить Евангельские Слова о близости детей к Царству Божьему.

7


Вот каков был Пушкин. Вот чем он был для России и чем он останется навеки
для русского народа.
Единственный по глубине, ширине, силе и царственной свободе духа, он дан
был нам для того, чтобы создать солнечный центр нашей истории, чтобы
сосредоточить в себе все богатство русского духа и найти для него неумирающие
слова. Он дан был нам как залог, как обетование, как благодатное удостоверение
того, что и на наш простор, и на нашу страсть может быть найдена и создана
совершающая и завершенная форма. Его дух, как великий водоем, собрал в себя все
подпочвенные воды русской истории, все живые струи русского духа. И к целебным
водам этой вдохновенно возмущенной купели будут собираться русские люди, пока
будет звучать на земле русский язык,-чтобы упиться этой гармонией бытия и
исцелиться от смуты, от застоя и брожения страстей.
Пушкин есть начало очевидности и радости в русской истории. В нем
русский дух впервые осознал и постиг себя, явив себя - и своим, и чужим духовным
очам; здесь он впервые утвердил свое естество, свой уклад и свое призвание;
здесь он нашел свой путь к самоодолению и самопросветлению. Здесь русское
древнее язычество (миф) и русская светская культура (поэзия) встретились с
благодатным дыханием русского Православия (молитва) и научились у него трезвению
и мудрости. Ибо Пушкин не почерпнул очевидность в вере, но пришел к вере через
очевидность вдохновенного созерцания. И древнее освятилось; и светское
умудрилось. И русский дух познал радость исцеленности и радость цельности. И
русский пророк совершил свое великое дело.
Все бремя нашего существования, все страдания и трудности нашего прошлого,
все наши страсти, - все принято Пушкиным, умудрено, очищено и прощено в глаголах
законченной солнечной мудрости. Все смутное прояснилось. Все страдания
осветились изнутри светом грядущей победы. Оформились, не умаляясь, наши
просторы; и дивными цветами зацвели горизонты нашего духа. Все нашло себе легкие
законы неощутимо-легкой меры. И самое безумие явилось нам в образе прозрения и
вещающей мудрости. Взоры русской души обратились не к больным и бесплодным
запутанностям, таящим соблазн и гибель, а в глубины солнечных пространств. И
дивное глубокочувствие и ясномыслие сочеталось с поющей и играющей формой... С
тех пор в России есть спасительная традиция Пушкина: что пребывает в ней, то
ко благу России; что не вмещается в ней, то соблазн и опасность. Ибо Пушкин
учил Россию видеть Бога и этим видением утверждать и укреплять свои сокровенные,
от Господа данные национально-духовные силы. Из его уст раздался и был пропет
Богу от лица России гимн радости сквозь все страдания, гимн очевидности сквозь
все пугающие земные страхи, гимн победы над хаосом. Впервые от лица России и к
России была сказана эта чистая и могучая "Осанна", осанна искреннего, русским
Православием вскормленного мироприятия и Богоблагословения, осанна поэта и
пророка, мудреца и ребенка, о которой мечтали Гераклит, Шиллер и Достоевский.
А русская история была такова, что народ наш имел особую потребность и
особое право на это радостное самоутверждение в Боге. И потому этот радостный
и чудный певец, этот совершитель нашего духовного акта, этот основоположник
русского слова и русского характера был дарован нам для того, чтобы стать
солнечным центром нашей истории.
Пушкин, наш шестикрылый серафим, отверзший наши зеницы и открывший нам и
горнее, и подводное естество мира, вложивший нам в уста жало мудрыя змеи и
завещавший нам превратить наше трепетное и неуравновешенное сердце в огненный
угль, - он дал нам залог и удостоверение нашего национального величия, он дал
нам осязать блаженство завершенной формы, ее власть, ее зиждущую силу, ее
спасительность. Он дал нам возможность, и основание, и право верить в призвание
и в творческую силу нашей родины, благословлять ее на всех ее путях и прозревать
ее светлое будущее, - какие бы еще страдания, лишения или унижения ни выпали на
долю русского народа.
Ибо иметь такого поэта и пророка - значит иметь свыше великую милость и
великое обетование.

[ПРИМЕЧАНИЯ И. ИЛЬИНА]

(1) См. "Дневник Писателя" за 1880 год.
(2) Срв.: "Домовому" (1819), "Еще одной высокой, важной песни" (1829),
"Евгений Онегин" глава 8, "Два чувства" (1831) и др.

(3) История Русского народа, сочинение Николая Полевого. 1830.
(4) Исторические замечания (1822).
(5) Там же.
(6) О русской литературе...
(7) История Русского народа (1830).
8 О русской литературе...
(9) О русской литературе...
(10) Даль В. И. Воспоминания о Пушкине. См.: Вересаев. Пушкин в жизни.
III. С. 112.
(11) Исторические замечания (1822).
(12) Там же.
(13) Мысли на дороге (1833 - 1834).
(14) Исторические замечания.
(15) Там же.
(16) Отрывки (1827).
(17) О народном воспитании (1826).
(18) О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова (1825).
(19) Письмо к Чаадаеву. (1836).
(20) Александр Радищев (1836).
(21) Ср. у Пушкина: "Разговор с англичанином". "Я. - Что поразило вас
более всего в русском крестьянине? Он. - Его опрятность и свобода". Из "Мыслей
на дороге" (1833 - 1834).
(22) Письмо А. И. Тургенева к Вяземскому от 28 авг. 1818 г.
(23) Письмо Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву от 19 апреля 1820 г.
(24) "Чаадаеву" (1821).
(25) "Осень" (1830). "Еще одной высокой, важной песни" (1829).
(26) "Деревня" (1819).
(27) См. его письмо к Вяземскому (1823).
(28) "Вот уже 16 лет, как я печатаю" (1828).
(29) Письмо к Ивановскому от 27 ноября 1827. См. Вересаев. II, 107.
(30) "Шалости, обнаруживающие смелость и пылкость характера" ("Метель").
(31) "Веленью Божию, о Муза, будь послушна..."
(32) Дельвигу (1817).
(33) Миллер П. И. Встреча с Пушкиным. См. Вересаев. Пушкин в жизни. III,
67.
(34) Срв. отрывок: "Кстати. Начал я писать" (1830).
(35) Исключением является "Домик в Коломне" (1830).

Г. ФЕДОТОВ
ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ

Как не выкинешь слова из песни, так не выкинешь политики из жизни и песен
Пушкина. Хотим мы этого или не хотим, но имя Пушкина остается связанным с
историей русского политического сознания. В 20-е годы вся либеральная Россия
декламировала его революционные стихи. До самой смерти поэт несет последствия
юношеских увлечений. Дважды изгнанник, вечный поднадзорный, он оставался, в
глазах правительства, всегда опасным, всегда духовно связанным с ненавистным
декабризмом. И, как бы ни изменились его взгляды в 30-е годы, на предсмертном
своем памятнике он все же высек слова о свободе, им восславленной.
Пушкин-консерватор не менее Пушкина-революционера живет в кругу
политических интересов. Его письма, его заметки, исторические темы его
произведений об этом свидетельствуют. Конечно, поэт никогда не был политиком
(как не был ученым-историком). Но у него был орган политического восприятия, в
благороднейшем смысле слова (как и восприятия исторического). Утверждая идеал
жреческого, аполитического служения поэта, он наполовину обманывал себя. Он
никогда не был тем отрешенным жрецом красоты, каким порой хотел казаться. Он с
удовольствием брался за метлу и политической эпиграммы и журнальной критики. А
главное, в нем всегда были живы нравственные основы, из которых вырастают
политическая совесть и политическое волнение. Во всяком случае, в его храме
Аполлона было два алтаря: России и свободы.
Могло ли быть иначе при его цельности, при его укорененности во
всеединстве, выражаясь языком ненавистной ему философии? Пушкин никогда не
отъединял своей личности от мира, от России, от народа и государства русского. В
то же время его живое нравственное сознание, хотя и подчиненное эстетическому,
не позволяло принять все действительное как разумное. Отсюда революционность его
юных лет и умеренная оппозиция режиму Николая I. Но главное, поэт не мог никогда
и ни при каких обстоятельствах отречься от того, что составляло основу его духа,
от свободы. Свобода и Россия - это два метафизических корня, из которых
вырастает его личность.
Но Россия была дана Пушкину не только в аспекте женственном - природы,
народности, как для Некрасова или Блока, но и в мужеском - государства, Империи.
С другой стороны, свобода, личная, творческая, стремилась к своему политическому
выражению. Так само собой дается одно из главных силовых напряжений пушкинского
творчества: Империя и Свобода.
Замечательно: как только Пушкин закрыл глаза, разрыв империи и свободы в
русском сознании совершился бесповоротно. В течение целого столетия люди,
которые строили или поддерживали империю, гнали свободу, а люди, боровшиеся за
свободу, разрушали империю. Этого самоубийственного разлада - духа и силы - не
могла выдержать монархическая государственность. Тяжкий обвал императорской
России есть прежде всего следствие этого внутреннего рака, ее разъедавшего.

Консервативная, свободоненавистническая Россия окружала Пушкина в его последние
годы; она создавала тот политический воздух, которым он дышал, в котором он
порой задыхался. Свободолюбивая, но безгосударственная Россия рождается в те же
тридцатые годы с кружком Герцена, с письмами Чаадаева. С весьма малой
погрешностью можно утверждать: русская интеллигенция рождается в год смерти
Пушкина. Вольнодумец, бунтарь, декабрист, - Пушкин ни в одно мгновение своей
жизни не может быть поставлен в связь с этой замечательной исторической
формацией - русской интеллигенцией. Всеми своими корнями он уходит в XVIII век,
который им заканчивается. К нему самому можно приложить его любимое имя:
Сей остальной из стаи славных
Екатерининских орлов.
Изучая движение обеих политических тем Пушкина, - мы видим, что одна из
них не перестает изменяться, постоянно сдвигает свои грани, и в общем указывает
на определенную эволюцию. Выражаясь очень грубо, Пушкин из революционера
становится консерватором. 14 декабря 1825 года, столь же грубо, можно считать
главной политической вехой на его пути. Мы постараемся лишь показать, что, как в
декабрьские свои годы, Пушкин не походил на классического революционного героя,
так и в николаевское время, отрекшись от революции, он не отрекался от свободы.
Сама свобода лишь менялась в своем содержании. Зато другая тема, тема империи,
остается неизменной. Это константа его творчества. Чтобы убедиться в этом,
достаточно сравнить два "Воспоминания в Царском селе". Одно лицейское 1814 года,
то самое, которое он читал на экзамене перед Державиным, другое 1829 года, по
возвращении, после долгих лет изгнания, в священные сердцу места. При всем
огромном различии художественной формы тема не изменилась; остались те же
сочетания образов: "великая жена", Кагульский памятник, столь дорогой ему по
воспоминаниям отроческой любви.
Увы, промчалися те времена златые,
Когда под скипетром великия жены
Венчалась славою счастливая Россия, -
вздыхает отрок. И зрелый Пушкин отвечает:
Еще исполнены великою Женою
Ее любимые сады.
Стоят населены чертогами, столпами,
Гробницами друзей, кумирами богов,
И славой мраморной и медными хвалами
Екатерининских орлов.
Героические воспоминания минувшего века окружают детство Пушкина. Летопись
побед России воплощается в незабываемых памятниках, рассеянных в чудесных садах
Екатерины. Личная биография поэта на заре его жизни сливается с историей России:
ее не вырвать из сердца, как первую любовь.
Гроза 12 года глубоко взволновала царскосельский лицей. Для Пушкина она
навсегда осталась источником вдохновения. Но замечательно, что за ней он
прозревал век еще более могучий, которого последними отпрысками были герои 12
года. Слагая оды Кутузову, Барклаю де Толли, он их видит на фоне восемнадцатого
века. Таков же для него и генерал Раевский - "свидетель екатерининского века"
прежде всего, и уже потом "памятник 12 года". Пушкин никогда не терял случая
собирать живые воспоминания прошлого века - века славы - из уст его последних
представителей. Таковы для него старый Раевский, кн. Юсупов, Мордвинов, фрейлина
Н. К. Загряжская, разговоры с которой он тщательно записывал. Нахлынувшие в
молодости революционные настроения нисколько не поколебали у Пушкина этого
отношения к империи - не только в прошлом ее великолепии, но и в живой ее
традиции, в настоящей борьбе за экспансию. Чрезвычайно интересно изучать то, что
можно назвать имперскими концовками в его ранних, так назыв. байронических
поэмах: в "Кавказском пленнике", в "Цыганах" - там, где мы их менее всего
ожидаем. Казалось бы, на Кавказе сочувствие мятежного поэта должны были привлечь
вольнолюбивые горцы, отстаивавшие свою свободу от наступающей России. Ведь для
пленника в жизни нет ничего выше свободы:
Свобода, он одной теб
Еще искал в подлунном свете...
Байрон - и Вальтер Скотт - конечно, встали бы на сторону горцев. Но Пушкин
не мог изменить России. Его сочувствие раздваивается между черкесами и казаками.
Чтобы примирить свое сердце с имперским сознанием,-свободу со славой, - он
делает русского пленником и подчеркивает жестокость диких сынов Кавказа. Тогда
казацкие линии и русские штыки становятся сами символом свободы:
Тропой далекой,
Освобожденный пленник шел,
И перед ним уже в туманах
Сверкали русские штыки,
И окликались на курганах
Сторожевые казаки.
Не довольствуясь этим завершающим аккордом, поэт слагает в Эпилоге гимн
завоевателям Кавказа -Цицианову, Котляревскому, Ермолову, не щадя жестоких
красок, не смягчая исторической правды. Особенно ужасным встает Котляревский, -
"бич Кавказа". Стихи, ему посвященные:
Твой ход, как черная зараза,
Губил, ничтожил племена, -
вызвали в свое время гуманные и справедливые замечания кн. Вяземского:
"Мне жаль, что Пушкин окровавил стихи своей повести... Гимн поэта никогда не
должен быть славословием резни".

Здесь, несомненно, налицо погрешность против нравственного, а,
следовательно, и художественного такта. Это юношеское увлечение насилием в гимне
империи находит свою параллель в оде "Вольность" - гимне свободе.
Зато в зрелых, почти совершенных "Цыганах" "имперская концовка" дает
настоящее разрешение пронесшейся буре губительных страстей. Над личной трагедией
проносится, как примиряющее и возвышающее воспоминание:
В стране, где долго, долго брани
Ужасный гул не умолкал...
Где старый наш орел двуглавый
Еще шумит минувшей славой...
В "Полтаве", в "Медном Всаднике" тема Империи уже не концовка и не
орнамент; она составляет самую душу поэм: заглавия об этом свидетельствуют. В
"Полтаве" Петр, истинный ее герой, подавляет своим грозным величием трагических
любовников:
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе.
Этот памятник, с теми же аполлиническими и грозными чертами императора,
оживает и в петербургской поэме. В "Медном Всаднике" не два действующих лица,
как часто утверждали, давая им символическое значение: Петр и Евгений,
государство и личность. Из-за них явственно встает образ третьей, безликой силы:
это стихия разбушевавшейся Невы, их общий враг, изображению которого посвящена
большая часть поэмы. И какое это изображение! Нева кажется почти живой,
одушевленной, злой силой:
Осада, приступ! Злые волны,
Как воры, лезут в окна...
Продолжая традиционную символику - законную, ибо Всадник, несомненно,
символ Империи, как назвать эту третью силу - стихии? Ясно, что это тот самый
змей, которого топчет под своими копытами всадник Фальконета. Но кто он, или что
он? Теперь, в свете торжествующей революции, слишком соблазнительно увидеть в
этой стихии революцию, обуздываемую царем. Но о какой стихийной революции мог
думать Пушкин? Уж, конечно, не стихийным было 14 декабря. Пугачевщина скорее
напоминает разлив волн. Но и это толкование было бы слишком узким. Для
Фальконета, как для людей XVIII века, змей означал начало тьмы и косности, с
которым борется Петр: скорее всего старую, московскую Русь. Мы можем расширить
это понимание: змей или наводнение - это все иррациональное, слепое в русской
жизни, что, обуздываемое Аполлоном, всегда готово прорваться: в сектантстве, в
нигилизме, в черносотенстве, бунте. Русская жизнь и русская государственность -
непрерывное и мучительное преодоление хаоса началом разума и воли. В этом и
заключается для Пушкина смысл империи. А Евгений, несчастная жертва борьбы двух
начал русской жизни, это не личность, а всего лишь обыватель, гибнущий под
копытом коня империи или в волнах революции.
Конечно, и Всадник империи имеет в себе нечто демоническое, бесчеловечное:
Ужасен он в окрестной мгле.
Называя его "кумиром", поэт подчеркивает языческую природу государства.
Пусть ужасный лик Петра в "Полтаве" божествен:
Он весь как Божия гроза.
Но что это за божество? Кто это "бог браней" со своей благодатью? Не
Аполлон ли, раз навсегда смутивший воображение отрока поэта? - "Дельфийский
идол", "полон гордости ужасной" и дышащий "неземной силой".
Бесполезно было бы до конца этизировать аполинический эрос империи,
которым живет Пушкин. Мы уже видели срыв военных строф "Кавказского Пленника".
Этот срыв неизбежен в песнях войны. На бранном поле Аполлону трудно сохранить
благородство своей бесстрастной красоты. Где кровь, там торжествует стихия: "И
смерть и ад со всех сторон".
Пушкин любил войну - всегда, от детских лет до смерти. В молодости мечтал
о военной службе, в тридцать лет, в Эрзерумском походе, мчался - единственный
раз в жизни - в казачьем строю против неприятеля. За отсутствием военных
впечатлений, всю жизнь возился с оружием, искал в дуэлях волнующих ощущений.
Даже Николай Павлович импонировал ему "войной, надеждами, трудами".
Бесполезно поэтому видеть в империи Пушкина чистое выражение нравственнополитической
воли. Начало правды слишком часто в стихах поэта, как и в жизни
государства - отступает перед обаянием торжествующей силы. Обе антипольские оды
("Клеветникам России" и "Бородинская годовщина") являются ярким воплощением
политического аморализма:
Славянские ль ручьи сольются в Русском море,
Оно ль иссякнет?
Это чистый вопрос силы. Самая возможность примирения враждующих славянских
народов, возможность их братского общения игнорируется поэтом. И здесь, как в
гимне Котляревскому, Пушкин имеет против себя кн. Вяземского- и А. И. Тургенева.
Зато можно представить себе, что былые друзья его -декабристы были бы с ним в
этом отношении к польскому восстанию 1830 года. Имперский патриотизм был не
менее сильной страстью революционеров 20-х годов, чем самое чувство свободы.
Великодушное отношение к Польше императора Александра глубоко их возмущало. В
этом нечувствии к Польше, к ее национальной ране, Пушкин, как и декабристы,
принадлежит всецело XVIII веку.

Но, если это так, если империю нельзя очистить до значения нравственной
силы, не разрушает ли она свободы? Каким образом Пушкин мог совмещать служение
этим двум божествам?
Вернемся к "Медному Всаднику", который дает ключ к пушкинской империи. В
этой поэме империя представлена не только Петром, воплощением ее титанической
воли, но и Петербургом, его созданием. Незабываемые строфы о Петербурге лучше
всего дают возможность понять, что любит Пушкин в "творении Петра". Совестно
цитировать то, что мы все помним наизусть, что повторяем ежедневно, как благие
чары против тоски и смуты нашей жизни. Но, не цитируя, стоит лишь напомнить, что
все волшебство этой северной петербургской красоты закл

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.