Жанр: Классика

Полное собрание сочинений с критикой

сторінка №346

а. Тот, кто так узнает и ценит гения,
конечно, и сам причастен этой гениальности, но эта бессильная и бесплодная,
безрадостная причастность тяжелым крестом тяготеет на его плечах, жжет его душу.
Моцарт для него не Глюк и не Пиччини, или иные "друзья товарищи в искусстве
дивном", это - Друг единственный, встреча роковая и решительная. Подобной
встречей встретился некогда и Платон с Сократом, и что было бы, если б Платон
избранному им пути дружбы предпочел путь Анита и Мелита? В дружбе к Моцарту
Сальери надлежало обрести гениальность жизни, но дорогою ценою, ибо единственным
путем здесь могло быть только столь навычное ему ранее самоотречение, которое
так трудно и мучительно дается грешному, себялюбивому сердцу человека. Но
достаточно было враждебно противопоставить себя тому, кого Сальери достоверно
знал как свое высшее я, и страшный демон зависти вошел в сердце и стал
нашептывать ему лукавую хулу и клевету на Бога, на мир, на друга. Сальери не
пошел за Моцартом, как он мог еще пойти за Глюком (а ведь и тогда было чему
завидовать!). Пушкинская драма застает Сальери уже отдавшимся злобному демону, и
его наветы звучат в первых же словах: "все говорят: нет правды на земле, но
правды нет и выше". Но не в том высшая правда, чтобы за "любовь горящую и
самоотвержение" требовать немедленной уплаты наличной одаренностью: "Бог не
мерою дает духа", и даже "заботясь", мы не можем прибавить себе и локтя роста.
Непосредственно в себе самой всегда находит свою награду только любовь, только
самоотвержение, которое "не хочет своего" и "радуется чужому".
Кривое, искажающее зеркало подставляется завистью и при оценке личности
Моцарта; ведь, конечно, этот любимец муз не заслуживает определения "безумца,
гуляки праздного", ибо Моцарт по-своему серьезен в искусстве не менее Сальери,
как это последний и сам хорошо понимает. И жалостным софизмом звучит его
самоуверение, что он "избран, чтобы его остановить", иначе Моцарт
вдохновенностью своей повредит искусству. Над всеми этими заверениями царит одна
тревога завистника, что "я - не гений"; да, с этими чувствами уже не гений!..
Прав Моцарт: "гений и злодейство" в одной плоскости суть "две вещи
несовместные", ибо гениальность есть высшее благородство духа.
А Моцарт? В его отношениях к Сальери нельзя уловить чего-либо нездорового.
Он - друг Сальери, доверчивый и ясный, в нем нет ни зависти, ни
самопревознесения: "ведь он был гений, как ты да я", - этого не скажет Сальери.
Моцарт несет ему на суд свои вещи и восхищается его любовью к искусству.
Несомненно и Сальери представляет для своего друга в известном отношении высшую
инстанцию, тоже высшее я, и нельзя не верить искренности признаний и похвал
Моцарта. А из этого следует, что при такой высокой оценке друга зависть вполне
была бы возможна и для Моцарта, и этого нет потому, что Моцарт остается выше
зависти и безупречен в дружбе. Если всмотреться в построение пьесы, нетрудно
увидать тонкий параллелизм характеристики обоих друзей, противоположение
здоровой и больной дружбы. Вещий ребенок, в своей непосредственности Моцарт
слышит, что происходит в Сальери, до его чуткого уха доносится душевный его
раздор, но он не оскорбил своей дружбы нечистым подозрением и не связал своих
переживаний с их источником; это может казаться наивным до глупости, но, вместе
с тем, благородно до гениальности. Моцарт мучится мыслью о заказавшем ему
реквием черном человеке: "мне кажется, он с нами сам-третей сидит", и однако он
не допускает и мысли, что это-черная совесть самого Сальери. Моцарт отвечает
последнему на молчаливую муку его вопрошаний, гений ли он и совместимо ль с
гением злодейство. Моцарт слышит и эти вопросы и тем не менее заранее
отвергает, в связи с рассказом о Бомарше, всякое подозрение против друга. И
когда в ответ на эту дружбу Сальери его отравляет, он дарит его последним
доверием и в отчаянном плаче Сальери видит лишь проявление исключительной его
любви к музыке. Моцарт не изменил дружбе и умирает победителем. Он встречает
безвременный конец, и однако гибнет не он, но убийца. Пушкин опускает занавес в
тот момент, когда у Сальери зародилось уже роковое и последнее сомнение в своей
гениальности. Он цепляется за легенду о Бонаротти, но зы

бучая почва уходит из-под ног: "иль это сказка пустой, бессмысленной толпы, и не
был убийцею создатель Ватикана?" Дальнейший жизненный путь Сальери уже обозначен
в этих скупых словах - его ждет известная судьба: "шед удавися". Он уже совершил
духовное самоубийство, когда всыпал припасенный про черный день "последний дар
Изоры", ибо не Моцарта, но себя отравил тогда Сальери. Изнемогши в подвиге
дружбы, он сделался орудием злой силы, природа которой и есть темная Зависть.

[ПРИМЕЧАНИЯ С. БУЛГАКОВА]

(1) Сводку разных мнений о "Моцарте и Сальери" дает А. Горнфельд во
вступительном очерке к этому произведению Пушкина в издании Брокгауза-Эфрона. Т.
3. С. 118-126.
(2) Конечно, трагическая серьезность, с которой здесь Пушкин подходит к
вопросу, сильно отличается от его же отношения в отрывке 1825 года "Дружба"
(вернее, хула на дружбу).
Что дружба? Легкий пыл похмелья,
Обиды вольный разговор,
Обмен тщеславия, безделья,
Иль покровительства позор.

(3) Свящ. П. А. Флоренский: "Столп и утверждение истины". С. 438. Глава о
дружбе в этой книге есть самое глубокое и проникновенное, что мне приходилось
читать на эту тему.

А. КАРТАШЕВ
ЛИК ПУШКИНА

Творится всякий раз что-то необычайное, как только русские соприкасаются с
Пушкиным. Пушкинские юбилеи приводят в движение весь русский мир. А сейчас это
начало передаваться и всему чужестранному миру. Обычное юбилейное торжество
вдруг переходит в какую-то духовную раскачку, переливающуюся через края всякой
официальности. Умы пробуждаются, сердца окрыляются. Говорятся слова
чрезвычайные. Случается что-то само по себе достопамятное, что прирастает к
памяти Пушкина и ее все более и более увеличивает. Например, речь Достоевского.
Души бодреют, молодеют, вдохновляются новыми надеждами, чуют откровение какогото
радостного смысла жизни. Все, не сговариваясь, на разные лады повторяют,
очарованные: "чудо! чудо!", "тайна!"
Да, не подлежит никакому сомнению, Пушкин для русского сердца есть
чудесная тайна, теперь уже приоткрытая и угаданная. Может быть, откроется со
временем и всему миру / И дело тут не в литературе только. Литературу только
- мир умеет ценить довольно точно. А Пушкина иностранцы схватить не могут, и
лишь очень немногие из них способны почувствовать в нем что-то необычное.
Конечно, Пушкин величайший поэт, мастер универсальнейшего из искусств -
искусства слова. Владеющие этим искусством в древности прямо признавались
вещателями Божьей воли, а в новейшие безверные времена заняли место как бы
светского евангелия.
Конечно, Пушкин чародей родного языка, закончивший его чеканку, как языка
совершенного, мирового. Говорить по-русски - теперь значит говорить на
пушкинском языке.
Конечно, Пушкин отец, глава и классический образец всей новейшей живой,
читаемой, а не ископаемой, русской литературы. Уже личные друзья Пушкина увидели
в нем "солнце русской литературы".
Вещий Гоголь, с его наклонностью к гиперболе, потрясавшийся гением
Пушкина, считавший себя как бы порождением его в своих творческих замыслах,
сказал нам нечто большее. Он еще при жизни Пушкина разгадал тайну его личности.
Уже в 1832 г . Гоголь провозгласил: "Пушкин есть явление чрезвычайное и, может
быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в
каком он может быть явится через 200 лет". Этим своим пророческим выкриком
Гоголь сдвинул обсуждение Пушкина с рельс только литературы и приковал русское
внимание к самому лицу Пушкина, почуяв в нем что-то сверхличное, назвав его
"явлением", событием во всей истории русского народа, чреватым в далеком будущем
великими последствиями. Гоголь даже не удержался выговорить вслух свое ощущение,
что явление-то Пушкина, при всей его феноменальности, едва ли и не единственное!
И в самом деле, кроме неповторимости вообще всего прошедшего, если это был
золотой век нашей литературы, то он символически и единственный раз навсегда.
Гоголь этим актом провозглашения Пушкина не писателем только, а русским
"явлением" снял его портрет со стен галереи литературы и поместил в Пантеон
великих людей России вообще. И еще более: Гоголь в некоем священном безумии
дерзнул как бы канонизовать Пушкина еще при жизни. Так теургически страшно
бывает превращение чтимого лица, о котором накануне еще поют панихиду, а
назавтра ему уже служат молебен.
Пушкин, действительно, вырос в русском сознании в несравнимую
величественную гору, сам стал русским Олимпом. В Пушкине открылся
величественный лик самой России. "Пушкин наше все"... - рассуждает в 1859 г.
Аполлон Григорьев - "Пушкин - пока единственный полный очерк нашей народной
личности". В 1880 г. Достоевский подхватывает определение Гоголя о Пушкине, как
явлении чрезвычайном и заостряет его еще тончайшим эпитетом: "и - пророческое!"
"Пророческое", очевидно, в смысле указания на судьбы России и русского народа и
через самое лицо Пушкина, а не только чрез его творчество. Вернее- через все
это вместе, но с ударением на лице.
Сам Пушкин велик, а потому велико и его слово. Вот в чем - "тайна и
чудо". У великих людей важно не только то, "что" они говорят, но и "как". Они
говорят "со властию", а не как прочие "книжники". Их огромная душа рождает слова
потрясающие, грому подобные, чарующие, покоряющие, "несказанные" для людей
обыкновенных. Величие великих людей дает себя знать в их слове воочию и, так
сказать, наощупь. Стоит, например, перелистать письма и резолюции Петра
Великого, чтобы испытать почти физическое давление его ума и характера. Нечто
подобное излучается из строк Митроп. Филарета. Под словами великих буквально
шевелится и передает вам свой шок их могучая душа:
Душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит.
"Самый умный человек в России", - сказал о Пушкине Николай Павлович, не
без страха перед его умом взявший его под свою цензуру. И вот, когда этот
умнейший и сверходаренный сын России отразил в своем волхвующем слове русскую
жизнь - природу, историю, душу, и жизнь всемирную, произошло нечто
сверхлитературное, свершилось некое событие, неложное достижение в истории
русской культуры. Она взошла на некую общечеловеческую высоту, достигла
классического равноправия, стала всемирной. Россия увидела свое прекрасное,
идеальное величие в зеркале Пушкина. И признала, что сверхчеловеческое слово
Пушкина есть ее слово о себе самой. Русское великодержавное и мировое
культурное самосознание и призвание скристаллизовались. Начиная от Пушкина, мы
не иначе можем мыслить себя, как только великой мировой нацией. Потому и сказал
про Пушкина Тютчев:
Тебя, как первую любовь,
России сердце не забудет!

Разве можно России забыть самое себя?! Пушкин таинственно стал alter ego
России, - ее другим "я". Россия стала неотделима от Пушкина, а он от нее. Лицо
и сердце России стали "пушкинскими", ибо тайна "явления" Пушкина и заключена в
том, что великий Пушкин есть личное воплощение величия души России. Велик он,
ибо он рожден великим народом. И народ, возглавляемый столь великим, обязан быть
его достойным.
Жалкие кретины материализма, оседлав временный "русский бунт,
бессмысленный и беспощадный", бессильно попытались было разорвать эту роковую
для них связь, но переменили тактику и должны были преклониться пред
непобедимостью Пушкина. Теперь они временно тешат себя бездарным и лживым
размалевыванием его по подобию своего духовного безобразия. Безнадежный труд!
Художник - варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
*
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуей.
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
Нельзя ни подделать Пушкина, ни обмануть сердца народного. Пушкин говорит
сам за себя. И как ни "сер", по поговорке, "русский мужик, но ум-то у него не
волк съел". Фальшивомонетчики народного просвещения на коммунистической мякине
его не проведут. В Пушкине одурманиваемый народ найдет самого себя. Сердце
сердцу весть подает. И как за зиму окоченевшая земля отходит под вешними лучами,
так под пушкинским солнышком и сейчас творится исправление падавшей и
заблуждавшейся души народной:
Так исчезают заблуждень
С измученной души моей,
И возникают в ней видень
Первоначальных чистых дней.
Не в первый раз уже наша страна "рабским игом клеймена", и вновь
становилась свободной.
Неволя заставит пройти через грязь, -
Купаться в ней свиньи лишь могут.
Душа национальная едина у обеих разделенных частей России - зарубежной и
подъяремной. Оне -сообщающиеся сосуды. А мы видим, что творится с нами в эти
пушкинские дни. Мы вновь ощущаем, как живую аксиому, что Россия накануне
воскресения под знаком Пушкина; что она или вновь станет пушкинской Россией, или
ее вовсе не будет. Коммунистическая маска уже отстает от ее родного лица, как
накладная "ветхая чешуя". А "он" - прекрасный царевич - "верный жених души
народной" ждет с распростертыми объятиями, что вот-вот расколдуются демонские
чары и спадут с лица невесты исказившие ее человеческую красоту низшие, звериные
черты.
Тут мы касаемся новой грани в сложной тайне лица Пушкина. Надо признаться,
что образ жениха и невесты мы привели не для риторики, а для буквального
определения именно брачной любви национальной русской души к Пушкину как к
ее несравненному избраннику. И это не в какой-то собирательной отвлеченности, а
в живой, частной психологии каждого из нас. Поскольку мы подлинно русские -
среди нас нет не любящих Пушкина. Русскому такая любовь врождена, впитана с
материнским молоком нашего "пушкинского языка". Писаревщина -одно из извращений
революционного хамства. А прямое похуление Пушкина было бы иудинством, изменой
отечеству, да и просто немыслимым преступлением. Наоборот, в русской природе
вещей существуют только разные степени температуры любви к Пушкину и именно к
живому лицу Пушкина.
Много великих людей и писателей в земле русской, но пока явился один
только Пушкинизм, а не возникло того же около имени Ломоносова, ни Суворова, ни
Толстого. И это не одно только подражание Шекспирианству и Гетеанству, а
стихийное увлечение, исключающее всякую мысль о конкуренции. И если пушкинисты -
"спецы" сосредоточиваются на тексте и генезисе писаний поэта (в этом деле им и
книги в руки), то все мы - русские, профаны в искусстве и литературе, мы все
поголовно тоже пушкинисты, так сказать, пассивные. Наша всеобщая пассия -
биография Пушкина. Его лицо, его быт, его среда, его время - весь воздух,
которым он дышал, влекут нас к себе с неизъяснимой безоглядностью, с какой-то
врожденной нам естественностью. Именно врожденной, потому что в пушкинской
биографии мы погружаемся как бы в свое собственное, личное, объидеализированное,
как "утро дней", прекрасное, как потерянный рай, невозвратимое прошлое. Это
грезы русской Психеи о своем единственном суженом. Если при чтении "Детства,
отрочества и юности" Л. Толстого и повестей Тургенева многие из нас переживали
подобное же "самовнушение", будто речь идет о нас самих, то это на той же основе
сродства души писателей с душой народной, но в степени несравнимо меньшей, ибо
нет того повелительного влечения именно к лицу писателя. Никакой
археологический культ писательских реликвий не волнует нас так, как пушкинская
реликвия. Русские сердца прямо физически ноют от приближения к ним, от одних дум
о них. Это -брачная тайна, тайна единственности любви.

Разве в эти дни, вновь перечитывая свидетельства участников последних
страдальческих дней Пушкина, разве мы не возвышались в сострадании ему до высот
"страстных" переживаний, при виде и невинного страдальца и вместе великодушно
кающегося благоразумного разбойника, спасающегося "о едином часе"? Чья смерть,
чья кончина из русских великих людей так же несравнимо жгуче, садняще записалась
на скрижалях русского сердца, плотяных? Ничья. Это - последствие "явления
чрезвычайного и, может быть, единственного". Это инстинктивное соборное
избранничество национальной души своего вождя и пророка. Своего рода светская,
мирская, канонизация снизу, чрез "глас народа", как творятся и всякие подлинные
канонизации. Официальное признание сверху лишь запечатлевает сложившийся факт.
В календарях культуры всех народов есть такие избранные излюбленные лики,
которыми любуется и утешается народная душа, своего рода светские святые. Как
есть подобного рода исключительно ценимые и произведения национальной
литературы. Иногда это совпадает с лицами авторов, иногда нет. Тут нет права и
закона. Тут "благодать любви". Ее нельзя изъяснить, мотивировать до конца; можно
лишь отчасти и приблизительно. Это - "священные писания" народов и герои
национальных "священных историй". Разве в силах кто-нибудь развенчать
потрясающую трогательность истории Авраама, Иосифа, Руфи, Давида, Илии? Кто
посягнет на умаление трагической смерти Сократа, чудесности Александра
Македонского, священности любви Данте к Беатриче, благородства Вильгельма Телля,
феноменальности Наполеона? Их не вырвать из памяти наций. Это образы из
светской библии народов. Их биографии, большей частью окутанные мифами,
воспринимаются национальными сердцами как "жития", умиляющие и возвышающие дух.
Также "житийно" влечет нас и приковывает к себе и ослепительный образ Пушкина.
Так было и так будет со всяким русским из простого народа, кто из мира ЧетиихМиней
св. Дмитрия Ростовского (или теперь из убогого мира марксистской
иконографии) войдет в иной мир светской культуры.
А почему эти светские "священные писания" народов, эти по-светски
"библейские и житийные" герои не только не сливаются (такое пожелание было бы
наивным), не только не гармонируют с миром новозаветным и церковным, но,
кажется, не имеют и надежды помышлять об этом? Тут трагическая тайна религии,
которую не затушевать и не разъяснить никакими апологетическими комментариями.
Как выражался В. В. Розанов, пред "моноцветком Иисусом" все полевые лилии
светской культуры суть тлен, прах и суета...
Но мы-то земнородные и не по своей, а по Божьей воле творящие земную
историю - мы-то не перестанем -ибо не имеем никакого нравственного права
перестать - нести эти ценности светской культуры под знамя Христа и Церкви в
твердом уповании, что Господь спасет и преобразит их, как и нас грешных, "ими же
весть Он судьбами". Когда и как? Тайна закрыта до времени, но должна открыться.
"Толците и отверзется"... И когда-то вся психея России и земной жених еемногогрешный
раб Божий Александр и все мы, "верные чада ее", войдем в чертог
брачный Жениха Вечного, Несравненного...
А пока в земном нашем "странствии", мы идем под знаком земного избранника
русского сердца, нашего подлинного вождя и пророка.
Тайна Пушкина - сверхлитературная, тайна русская - пророческая.

В. ИЛЬИН
АПОЛЛОН И ДИОНИС В ТВОРЧЕСТВЕ ПУШКИНА

Посвящается о. протоиерею Сергию Булгакову

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.

Это стихотворение, ассоциировавшееся в одно целое с музыкой Глинки, чарует
нас по сей день своей непостижимой "моцартовой" прозрачностью, своим абсолютным
равновесием. Однако ближайший анализ показывает нам, что словесный состав
стихотворения и даже его фонетическая мелодия представляют господство общих
мест, принятых в 30-х годах (то же замечание можно сделать и по поводу
глинковской музыки). И при всем том это стихотворение-всецелый и неотъемлемый
плод Пушкинской музы, Le genie prend son bien il le trouve (1) . Пойдем дальше
и глубже, ибо гения нужно ценить в целом.
Для берегов отчизны дальней
Ты покидала край родной.
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал над тобой.
В этом самом совершенном стихотворении русской поэтической сокровищницы
нас поражает та же простота, то же как будто бы равновесие и спокойствие... Все
стихотворение залито лучами южного солнца. Выражаясь словами Гоголя, можно
сказать: "несеверною силою дышит оно - пламенный полдень запечатлелся на нем".
Серебристая листва олив и ленивая ласка вод, "дремлющих под скалами" - не только
фон, на котором разыгрывается погребальная мистерия эротической любви:
стихотворение "Для берегов отчизны дальней" неотделимо от видения южной
средиземноморской красоты, так же как речи Платонова "Пира" и "Федра", как
орфические и дионические таинства, так же как тоска полумифического артиста,
ищущего Эвридику... Пушкина с Орфеем сближает в данном случае жуткая
некрофилическая строфа:
Твоя краса, твои страдань
Исчезли в урне гробовой,
Исчез и поцелуй свиданья,
Но жду его: он за тобой.

По мере погружения в творчество Пушкина, все более и более убеждаешься,
что его "равновесие" куплено ценой дорогой жертвы Аполлону, т. е. мерному
совершенству формы, за которым все время шевелится древний дионисический хаос...
начинаешь понимать, что самое это прославленное равновесие - лишь прекрасная,
необходимая для существования артистического шедевра поверхность. Отсутствие
подчеркивания и аффектации, принцип наибольшего эффекта при наименьших средствах
проведен здесь и выдержан Пушкиным до конца. Наибольший эффект произведен самым
обычным и постоянно употребляющимся в жизни междометием "увы"... но как оно
помещено, это междометие, и с какой силой оно падает!
Ты говорила в день свиданья:
Под небом вечным голубым,
В тени олив любви лобзанья,
Мой друг, мы вновь соединим.
Но там, увы! где неба своды
Сияют в блеске голубом,
Где под скалами дремлют воды,
Уснула ты последним сном.
Оставив в стороне полное совершенства инструментальное использование буквы
"л", кажется никогда не перестанешь изумляться этому "увы", которое звучит
грозно и печально, как удар, наносимый в сердце ангелом смерти. Впечатление,
производимое этим "увы", тем более подавляюще, что ему предшествует выражение
надежды: нам в душу смотрит темный лик в венце из солнечных лучей. Бородин,
писавший музыку к этому стихотворению, прибегнул к соответствующему приему,
изобретенному Бетховеном: длящаяся неопределенность тональности оттеняет с
особой силой фатальную горечь минора, ударяющего как тяжкий ком земли о крышку
гроба, как несомненная весть о случившемся непоправимом несчастье. Пушкин
повторил и расширил этот прием в абсолютно совершенной по форме "Русалке", где
среди всеобщего веселья свадебного обряда одинокий и таинственный голос поет о
самоубийстве дочери мельника.
Сватушка, догадайся,
За мошоночку принимайся.
В мошне денежка шевелится,
Красным девушкам норовится.
С в а т:
Насмешницы, уж выбрали вы песню.
На, на, возьмите, не корите свата.
(Дарит девушек).
О д и н г о л о с:
По камушкам, по желтому песочку
Пробегала быстрая речка;
В быстрой речке гуляют две рыбки;
Две рыбки, две малые плотицы.
А слыхала-ль ты, рыбка-сестрица,
Про вести-то наши, про речные,
Как вечор у нас красна девица утопилась,
Утопая, милого друга проклинала.
С в а т:
Красавицы, да что это за песня?
Она, кажись, не свадебная, нет.
Кто выбрал эту песню, а?
Д е в у ш к и:
Не я;
Не я, не мы...
С в а т: Да кто же пропел ее?
(Шопот и смятение между девушками).
К н я з ь:
Я знаю кто.
Все творчество Пушкина - это блеск летнего полдня, в котором звучит это
"увы"; свадебный пир "князя", преизбыток формальной красоты, совершенная
гармония как будто бы "искусства для искусства", куда врывается весть из того
мира - грозный голос подземных "хтонических богов" - и сбивает с толку
построения всех формалистов, всех усматривающих в творчестве Пушкина выражение
внутреннего равновесия и благополучия-в то время как "уравновешена" и
"благополучна" у него только форма, "свадебный обряд" творчества-да и то до
поры, до времени.
С в а х а:
Все хорошо, одно не хорошо.
Д р у ж к а:
А что?
С в а х а:
Да не к добру пропели эту песню,
Не свадебную, а Бог весть какую.
Конечно, Пушкин - автор не только пламенного "Пророка" и псаломного
"Когда для смертного умолкнет шумный день", но и прохладной, как утренняя заря,
"Вакхической песни", сдержанный и ультра-классический тон которой нашел себе
интерпретацию в академической музе Глазунова. Но надо быть очень нечутким, чтобы
не заметить, как, вооружившись классической мерностью, Пушкин заклинает мир, где
царствует Геката и прочие хтонические божества, и призывает солнечного бога
Аполлона против "чар ночных" Диониса, против всякого колдовства и наговора, даже
против "метафизики", которую он клеймит эпитетом "ложной мудрости":
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.

Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Попытки спасения от... "древняго хаоса" через равновесие формы проходят
через всю историю человеческого творчества... да и само искусство может быть
названо как "преодоленный хаос". Но заклятия, самые сильные, самое высокое
совершенство формы часто бывают тщетны. Таинственная стихия, вызываемая на
дневную поверхность принятием "божественного напитка", возливаемого на
трагический алтарь, неудержимо бушует и катастрофа в том или ином смысле
совершается. И возникает радикальная для нашего христианского послебиблейского,
послеантичного времени тема, которую не может миновать философия искусства: роза
или крест?
Артист - существо двойственное, даже двусмысленное - он живет между роком
и крестом. Творчество вызывается тайной этого двусмысленного положения, и потому
рок он переживает, как крест, и крест, как рок... Этим мы хотим сказать, что для
артиста, помимо большого Голгофского Креста, которого ему как человеку не
миновать, существует еще, поскольку он артист - "малый крест", тайна творчества,
которым преодолевается дионисический хаос. Этот "малый крест" - есть требование
совершенства,

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.