Жанр: Боевик
Московский полет
...ашиваешь,
то я должен сказать.
А в чем это она лучше меня? — спросил я уязвленно.
Она не занимается духовным бл..., как мы с тобой. Посмотри, что мы
делаем. Я пишу заказуху для "Узбекфильма" про героев-хлопкоробов и про болты
в томате. А ты делаешь "Юнгу торпедного катера" и "Кавказскую любовь" И ради
чего? Чтобы купить "жигуль" и водить уличных девок в Дом кино?
Но мне же не дают делать "Зиму бесконечную"! Ты же знаешь!
--Так хотя бы женись на женщине, которая тебя любит. Рожай детей. Делай
деньги для них, а не для блядства.
А ты?
--Я тоже. Я тоже женюсь. Обязательно! — Ага, сейчас! — усмехнулся я
мстительно. — Ты женишься! Интересно, как это ты женишься, если ты через
месяц подаешь на эмиграцию?
— Последнее время я думаю, что лучше все-таки ехать не одному, а
вдвоем. С женой, У меня есть на этот счет кое-какие планы...
И в этот момент за стеной, у соседей, прозвучал по радио перезвон
кремлевских курантов, потом эти куранты пробили шесть утра и грянул гимн
Советского Союза. В ту же секунду на кухне появился Яшка, брякнулся задницей
об пол, задрал морду и громко завыл в унисон гимну, Семен запоздало схватил
его за ошейник и потащил из кухни в свою спальню. Но Яшка упирался всеми
четырьмя лапами, вытягивал голову из ошейника и тоскливо и громко подвывал
Гимну. Это было еще одним уникальным Яшкиным свойством: его собачье сердце
легко выносило любую музыку — от еврейской и русской до рок-н-ролла, но он
терпеть не мог Гимн Советского Союза, этот гимн разрывал его собачье сердце.
— Заткнись, дурак! Нас из-за тебя в тюрьму посадят!-- просил Яшку
Семен, оттаскивая пса в свою спальню — самую дальнюю комнату от соседей. А
я подошел к окну.
За окном была сизо-темная, заснеженная, холодная Москва с уходящими в
низкое небо черными дымами. Где-то там, в этом восьмимиллионном городе, жила
женщина моей жизни, которую яуже три года старался забыть. Но она снова
звала меня. Зачем?
Внизу, вдоль Бескудниковского бульвара, шеренгой стояли одинаковые, как
костяшки домино, двенадцати- и шестиэтажные дома московского пролетариата.
Талантливый пролетарский архитектор аккуратно поставил эти костяшки одну на
попа, а следующую на ребро, и так — до конца заснеженной перспективы. Из
подъездов этих домов уже выскакивали темные людские фигурки и, сунув руки в
карманы, оскальзываясь в сугробах и наклоняясь против встречной
поземки, бежали к автобусной остановке. А над всем этим леденящим
городом с его грязными сугробами, дымами и загорающимися окнами звучал--в
сопровождении Яшкиного воя — Гимн Советского Союза И две эти музыкальные
темы поразительно полно выражали внутреннюю и внешнюю суть нашей жизни.
В вестибюле гостиницы "Пекин" стояла малознакомая увядающая женщина в
дубленке, в черных сапожках, с цыганским платком на плечах. У нее было
маленькое бледное лицо с какой-то ужасно тонкой, чуть ли не просвечивающей
кожей. Но у этой женщины были Анины волосы и Анины глаза.
— Здравствуйте. Спасибо, что вы пришли... — сказала она нам с Семеном
и тронула мою руку своей холодной рукой. --Я бы хотела поговорить с тобой,
Вадя.
— Что-нибудь случилось? С твоей мамой? С Филиппом? — спросил я, еще
стараясь держаться отстранение, на дистанции трехлетнего разрыва, хотя
внутри у меня уже все защемило, заныло и съежилось.
— Нет, ничего, — сказала она. — Филипп закончил МИМО и сейчас в
Колумбии, на практике. Спасибо тебе, ты спас ему глаза. Ты должен быть очень
счастлив: наша мама молится за тебя каждый день.
— Ой! — вдруг сказал Семен. — Извините, я вспомнил, что у меня есть
срочное дело, мне нужно бежать!
Я изумленно посмотрел на него, но он ухитрился избежать моих глаз и
тронул Аню за руку.
— Всего хорошего, Аня! Рад был вас повидать. Пока! Увидимся! — и мне,
уже уходя:--Старик, я сегодня, наверно, не приду. Я вспомнил, что обещал
сестре починить швейную машину. Пока! И он убежал, как предатель. Аня
посмотрела мне в глаза: — Может быть, мы поужинаем? Я усмехнулся:
--Только если платить буду я.
— Хорошо, Вадя, — сказала она, изумив меня этим смиренным тоном. --
Хочешь прямо здесь, в "Пекине" — Мне все равно, Вадя.
— Здесь нет очереди, И здесь дают прекрасную утку по- пекински, — я
взял ее за руку и повел к гардеробу ресторана. Там я принял дубленку с ее
плеч и поразился еще раз: на ней было черное прямое платье, совершенно
скрытое, со стоячим воротничком. Но не платье поразило меня, хотя она
никогда не носила ничего черного, а то, что осталось от нее в этом платье --
худая, без груди и бедер маленькая женщина.
Тут эта женщина перехватила мой взгляд и сказала с Аниной усмешкой:
--Ты так смотришь, что я, пожалуй, надену дубленку Все равно мне
холодно...
И она отняла у меня свою дубленку, набросила ее на плечи и так, с
дубленкой внакидку, прошла со иной в ресторан. Было начало восьмого, будний
день, в "Пекине" было полно свободных мест, и в те годы в московских
ресторанах еще не было проблем с продуктами. Мы заказали какие-то китайские
салаты из водорослей, кальмара и утку по- пекински. --И, если можно, мне
шампанского,-- попросила Аня. Я посмотрел ей в глаза, она усмехнулась:
— Не бойся, я не стану буянить. Мы просто нужно чуть выпить, а то я
тебя боюсь. Ты такой чужой... Я заказал бутылку шампанского, Аня сказала: --
Не смотри на меня так, пожалуйста. Я поправлюсь. Просто я очень болела.
Полгода. --Что с тобой?
— Ничего. Представляешь, ничего не нашли! Сказали: просто нервы. А у
меня были жуткие бодав спине и груди. --А сейчас?
— А сейчас все в порядке. Видишь," сижу с тобой. А я сидеть не могла.
Но лучше поговорим о тебе. Как ты? — Спасибо. Я в порядке. — Это хорошо.
Ты не представляешь, как я рада тебя
235
видеть! Ты мой самый родной человечек! А после того, как ты спас нашего
Филиппа... --Аня, перестань!
— Нет, правда! Я очень болела. Я думала про тебя, про нас. А теперь я
смотрю на тебя и выздоравливаю, честное слово!
Конечно, я не поверил ей. Я с детства считал себя если не уродом, то
почти таковым. И твердо знал, что глядя на меня, можно заболеть, а не
выздороветь. Я усвоил это в 17 лет, в солнечном Баку, столице Азербайджана.
Там, как и в каждом советском городе, был у молодежи свой Бродвей. Когда-то,
до революции, эта улица называлась Торговой, а потом — улицей Революции,
улицей Победы, улицей Сталина и--после 1956 года — снова улицей Победы. Но
какие бы таблички ни вешали на этой улице, власти, люди называли ее только
Торговой, никак иначе. И каждый вечер по этой улице шли в обе стороны два
потока молодежи — восемь кварталов в одну сторону и столько же назад, по
три-четыре часа подряд. Курили сигареты "Шипка", лузгали семечки, пили
газированную воду, рассказывали анекдоты и флиртовали. При этом ребята
ходили компаниями, как стаи, а девушки--рядами, держа друг друга под руку.
Это называлось "прошвырнуться по Торговой".
И вот как-то вечером, в разгар выпускных школьных экзаменов, я шел по
Торговой со своим самым близким школьным другом Вовкой Липковым. Вовка был
выше меня ростом, шире в плечах и спокойней характером. Его большие серые
глаза смотрели на вас взглядом потомственного врача--тихо и мягко. Было
поздно — часов одиннадцать вечера. Торговая начинала пустеть. Но мы с
Вовкой весь день до одури зубрили "Историю СССР" и только сейчас вышли
проветриться. А проветрившись с полчаса, уже собирались идти домой, когда я
увидел впереди двух девушек. Они были нашего возраста, и одна из
них--стройная блондинка с кегельными ножками — понравилась мне с первого
взгляда. Я толкнул Вовку локтем:
— Давай познакомимся!
— Как? — сказал он.
Мы пошл и за девушками на расстоянии сначала десяти шагов, потом
--восьми, ютом--пяти. Конечно, они заметили нас, но делало вид, что не
замечают, и, держа друг друга под ручку, что-то щебетали, смеясь. И тогда я
громко сказал:
— Могу поспорить на плитку шоколада, завтра у них экзамен по истории!
— А вот и нет! — повернулась одна из них. — Завтра у нас математика!
Так мы познакомились и пошли провожать их домой, и по дороге я
рассказывал какие-то истории, смешил литературными анекдотами и вообще
всячески тянул на себя внимание блондинки, которая мне нравилась все больше
и больше. У нее было тонкое лицо, острый носик и загадочные глаза. А Вовка
молч ал. Он мотал всю дорогу, и он так же могильно мотал при нашем следующем
свидании вчетвером, а потом и привторном таком свидании, и при третьем. Три
недели мы встречались в четвером, три недели Вовка могильно молчал, а я
выкладыв алея за нас двоих, как конферансье на сцене: я рассказал Эмме и
Ольге все литературные анекдоты и истории про знаменитых писателей, я часами
читал им наизусть стихи Есенина, Надсона, Блока и Вадима Плоткина (то есть
свои собственные) и при этом был совершенно уверен, что Эмма — это моя
девушка, а Олина — Вовкина. А ровно через три недели, в день последнего
школьного экзамена, когда я решился, наконец, назначить Эмме отдельное
свидание, она сказала:
— Извини, Вадя, это невозможно. Я выхожу замуж за Вову.
После этого внутри меня осело твердое убеждение, что нет во мне ничего,
за что меня может полюбить красивая женщина. И хотя всю по следующую жизнь я
доказывал себе и миру, что это не так, н о в глубине души не верил ни одному
доказательству и с"т каждой женщины ждал точно такого же, как от Эммы,
удара. И чем красивей были женщины, которые порой
попадали в мою постель, тем меньше я верил в их желание всерьез в этой
постели задержаться. Переспать со мной, да еще когда я стал
кинорежиссером,--этот каприз я понимал, он может возникнуть даже у красивой
женщины. Но любить? Что во мне любить?
Вот и теперь, сидя в "Пекине" с Аней и видя, как с каждым глотком
шампанского ее лицо стремительно преображается ив нем оживает моя самая
красивая, самая единственная для меня в мире женщина, видя ее распахнутые
зеленые глаза, приоткрытые влажные губы и тонкие волосы, от одного
прикосновения к которым я уже задыхался... видя ее снова, всю, рядом с собой
и слыша ее глубокий, грудной голос, от которого у меня начинает
перехватывать дыхание, — я все больше и больше переставал ей верить. То
есть я не думал напрямую и грубо, что вот, мол, она сидит передо мной и врет
мне про свою болезнь или про маму, которая якобы молится за меня. Но я
полагал, что все это — мистификация, ее новая причуда и каприз. Просто по
какой-то неизвестной мне причине ей вдруг захотелось вернуть меня, и она
сейчас доказывает и себе и мне, что может сделать это в любой момент, одной
телеграммой, одной встречей. И ради этого — черное платье, тонкие руки,
трепетные глаза, разговоры про какую-то болезнь...
Но я не поддамся ей, нет! Уж если тогда, на той кровати в "Армении", я
устоял против нее, то устою и сейчас! А, может быть, она ради того и достает
меня все эти годы, чтобы сквитаться со мной за ту ночь? Да! Скорей всего,
это так. Она сама не отдает себе в этом отчета, но это--так... — Вадя, о
чем ты думаешь? --Нет, ни о чем...
— Послушай. "На асфальте спит собака, грязный пес неясной масти, остро
выступили ребра...".
— Что это? — спросил я, встревоженно ощутив, что это что-то знакомое,
читанное когда-то.
— "И сиреневые мухи жадно кружат в жарком полдне над разорванною
лапой--знаке драки и бездомья...".
— Подожди... Это же...
--Это Вадим Плоткин сто лет назад, когда он учился в восьмом классе.
Подражание Эмилю Верхарну. Слушай дальше, не перебивай...
И она до конца прочла наизусть одну из моих школьных поэм.
— Где ты это взяла? — спросил я, когда она закончила. --Ты мне сам
подарил когда-то. Очень давно. Десять лет назад, Я хочу выпить за твою
удачу. Чтобы все у тебя было хорошо.
Мы допили шампанское и вышли из гостиницы. Я уже сделал шаг к машине,
чтобы отвезти ее домой, но она сказала: — Может быть, мы погуляем? Сейчас
тепло. Было действительно тепло, градусов десять мороза, не больше. И шел
свежий и легкий снег. Мы пошли по Садовому кольцу и почти сразу за "Пекином"
миновали издательство "Комета", и Аня сказала: — Вот здесь я работаю. --
Кем? — удивился я.
— Редактором-переводчиком. Я же знаю немецкий. Ты забыл?
Это было еще одной загадкой, в которую я не верил, не хотел верить:
восемь или семь лет назад во время Нашего очередного замирения, среди ночи,
в постели Аня сказала мне, что работает в немецком отделе библиотеки КГБ. Я
отпрянул от нее, но она обняла меня своими теплыми руками: "Дурында, я не
стукачка и не агент, не бойся. Я просто библиотекарь. Но Юрий Владимирович,
если я его попрошу, может сделать тебе московскую прописку. Правда, еще
проще ты можешь получить эту прописку, если женишься на мне". — "А кто
такой Юрий Владимирович?" --"Ты не знаешь? Генерал Андропов!" — "Ты спишь с
Андроповым?" — насмешливо усмехнулся я. "Дурында! — сказала Аня. — Просто
он любит меня, как дочь..." Я вздохнул и закрыл ей рот поцелуем — Андропов,
председатель КГБ, любит ее, как дочь! Ну кто может в это поверить?
Теперь, когда мы проходили мимо больших стеклянных окон издательства
"Комета", я тоже не поверил Анне. Очередная мистификация! Если она не
поступила во ВГИК из-за своей полной безграмотности-- ну как она может
работать редактором в издательстве?
--Послушай. Вадя... — она взяла меня под руку, и вдруг я с изумлением
обнаружил, что даже через свою куртку и ее дубленку ощущаю ее упругую грудь.
Откуда она взялась? Ведь час назад я сам видел ее худую и без всякой груди
фигуру!
Но от ощущения близости ее тела меня уже обдало жаром и ноги стали
ватными, как десять лет назад. А Аня продолжала:
--"В серой кепке пришел сентябрь. О, хотя бы были чащ? осенние грозы,
чтоб от ливней метало березы..." Это --снова-- были мои юношеские стихи. Мы
шли по тем самым московским улицам, проспектам и набережным, по которым я
водил Анну десять лет назад, читая ей лекции по русской литературе. Но
теперь я молчал, а она читала мне мои стихи — стихи, которые я писал в
школе и в армии, до двадцати лет, и которые совершенно забыл уже к своему
тридцатилетию. А теперь Аня читала их наизусть — кварталами.
Нужно ли говорить, что после каждого стихотворения польщенный автор
целовал ее, а еще через три часа привез ее в квартиру Семена? Плюхнувшись на
диван, она протянула мне ноги — точнее, сапоги, которые она сама не могла
стянуть. А когда я стянул эти сапоги, то оказалось, что на Анне были только
тонкие колготки и она отморозила себе ноги. Я принялся растирать и греть их
своим дыханием, а потом принес из ванной таз с горячей водой и, став на
колени, отогревал ее ноги в этой воде. Аня плакала от боли, Яшка подбегал к
тазу и отскакивал от него, тявкая на меня за то, что я мучаю такую красивую
женщину, и так началась наша последняя с Аней попытка супружеской жизни.
То был единственный в моей жизни случай, когда я поверил, что меня
действительно может полюбить красивая
женщина. Потому что только любящая женщина может выучить наизусть такое
количество ваших бездарных стихов и читать их вам три часа подряд в тонких
колготках на московском морозе.
...Да, так вот. На чем я остановился? Вспомнил: Аня шла по
Бескудниковскому бульвару. За сугробами была видна только верхняя часть ее
фигурки — тонкие льняные волосы рассыпались по шерстяному платку на ее
плечах, светлая-дуб-ленка расстегнута на две верхние пуговицы. Некоторое
время я ехал за ней вдоль мостовой на своем "жигуленке", а потом, в разрыве
между сугробами, увидел ее всю — с тяжелой авоськой,-в которой она неслаиз
продмага капусту, картошку и бутылку вина "Твиши" Ее дубленка была чуть выше
колен, а ниже был виден подол широкой юбки из темной клетчатой "шотландки" и
высокие сапожки на каблучках. Эти сапожки скользили по свежему снегу,
авоська оттягивала Ане руку, и она близоруко смотрела себе под ноги, чтобы
не упасть.
Я круто свернул руль "жигуленка", дал газ и, распугав пешеходов, на
второй скорости протаранил сугроб прямо перед ней. Потом открыл правую
дверцу: --Девушка, вас подвезти?
--Псих ненормальный! Идиот! — сказала рядом какая-то испуганная
старуха.--Жид проклятый! Аня села в машину. --ДурЬшда, ты меня тоже напугал!
Я чмокнул ее в щеку и, не обращая внимания на старуху антисемитку, прямо по
тротуару поехал к торчащей впереди двенадцатиэтажной башне. Там/на 10 этаже,
была квартира-Семена. Семен так симпатизировал Анне, что назавтра после
нашей встречи в "Пекине" улетел в Узбекистан монтировать учебный фильм о
работе хлопкоуборочных комбайнов, оставив нам с Аней свою квартируй Яшку. И
я уже собирался лихо подвезти Аню прямо к подъезду, но тут, буквально из-за
сугроба, выросла фигура милиционера.
Он поднял руку и поманил меня пальцем. Я высунулся в окно:.
— Дорогой, я тут живу, в этом доме! А подъехать невозможно, снег
кругом!
— Ваши документы! — сказал он сухо. У него было желчно-заостренное,
как у выбракованной лошади, лицо язвенника, а на шинели — погоны капитана.
--Дай ему трояк,--тихо сказала мне Аня. Она знала, что мои документы
нельзя показывать московским милиционерам: в моем паспорте нет московской
прописки и, следовательно, я не имею права проживать в Москве, а уж тем
более — владеть здесь машиной!
— Он не возьмет и десять, — сказал я ей и открыл "бар-дачок". Я
горжусь тем, что всегда безошибочно определял в России, кто из милиционеров
берет три рубля, а кто — только пять и выше, но, к сожалению, этот мой
талант совершенно неприменим в Америке. Хотя, может быть, там оперируют
другими цифрами, недостижимыми для моей интуиции.
Как бы то ни было, я открыл тогда "бардачок" и вытащил из него большую,
свернутую в трубочку "Почетную грамоту Министерства внутренних дел СССР".
Это была моя палочка-выручалочка в самых трудных ситуациях. Я протянул ее
милиционеру и сказал:
— Товарищ капитан, вЪ1, конечно, смотрели фильм "Юнга торпедного
катера"?
Тут не могло быть осечки, потому что два года назад меня пригласили'
показать этот фильм на Всесоюзном слете отличников милиции, где был сам
министр МВД Щелоков. И ему, бывшему фронтовику, так понравился фильм, что он
собственноручно вручил мне на сцене эту Почетную грамоту "за создание
высокохудожественного произведения киноискусства" и приказал включить эту
картину в обязательную программу политической подготовки сотрудников
советской милиции. Не знаю, где еще в мире полиция награждает режиссеров
грамотами "за создание высокохудожественных произведений", но при всем
идиотизме этого "почета" я бы и
сейчас не отказался получить такую же грамоту от полицейского комиссара
штата Массачусетс. Думаю, это спасло бы меня от большинства штрафов.
— Ну, смотрел, — сказал про мой фильм капитан советской милиции. И
кивнул на грамоту:--А это что? — Прочитайте, пожалуйста, — попросил я. Во
всех аналогичных ситуациях одного взгляда на подпись Щелокова было
достаточно, чтобы милиционер взял под козырек и сказал; "Проезжайте, товарищ
режиссер! Желаю всего хорошего!". Но на этого капитана грамота произвела
совершенно обратное впечатление. Он позеленел лицом, и на его лошадиных
скулах четко обозначились желваки бешенства.
— Понятно, — сказал он. — Значит, если вы кино делаете, то вам можно
и по тротуарам ездить? Так, что ли? Ваши документы!
— Извиняюсь, товарищ капитан... — струсил я. — Честное слово, это
первый и последний раз!
— М...к!-- тихо сказала мне Аня и вышла из машины.-- Товарищ капитан,
это я виновата! Просто у нас сегодня помолвка, ну и он слегка не в себе,
гусарит, — и она так близко, вплотную шагнула к милиционеру, что просто
касалась его своей распахнутой дубленкой. — Понимаете, товарищ капитан? Вы
уж нас извините! Ну, хотите, я вас поцелую?
Он посмотрел ей в глаза. Ее лицо было рядом с его лицом и пар их
дыхания смешивался на морозе,
— Ну, хотите?-- повторила Аня. По- моему, от одного ее взгляда у этого
милиционера ноги а стали такими же ватными, как у меня десять лет назад.
--X...хочу...-- сказал он пресекшимся голосом.
Она обняла его за шею так крепко, что с него слетела милицейская
шапка-ушанка, и поцеловала прямо в губы. И это был такой поцелуй, что
капитан даже закрыл глаза
— Ну, что делают! Что делают! — сказала старуха антисемитка, проходя
мимо нас.
Отклеившись от милиционера, Аня села в машину и приказала:
— Поехали! Я тронул машину.
— Тьфу! — плюнула мне сзади на бампер старуха антисемитка.
— Я тебе счас поплюю, дура!-- крикнул ей милиционер. — Не видишь --
это молодожены!
Да, первую неделю мы с Аней прожили, как настоящие молодожены. Или,
пожалуй, еще лучше — ведь наш роман был десятилетней выдержки, как лучшие
марки коньяка. Но после первой недели этот горьковатый, в духе Ремарка,
привкус десяти потерянных лет уже не смягчала одна бутылка "Твиши". Аня не
могла усидеть дома — по вечерам она рвалась в рестораны, в бары, в Дом кино
ив Дом журналистов. Я не думаю, что она была алкоголичкой (хотя именно так я
думал о ней тогда), но я полагаю теперь, что эта богемная, ресторанноночная
жизнь была ее наркотиком. Только там, ей казалось, происходит жизнь,
только там, выпив шампанского или водки, она чувствовала себя снова юной и
неотразимо красивой. Но, к несчастью, ей было уже не 19 лет, и даже
мини-юбки, открывающие ее стройные ноги, уже вышли из моды. И другие, свежие
лица девятнадцатилетних принцесс притягивали к себе глаза мужчин, порой даже
не останавливаясь на Ане. Она страдала от этого и пила еще больше, и
заставляла меня пить, и снова задирала в барах каких-то иностранных
журналистов, армян, офицеров-подводников...
Я терпел это еще неделю. Я уже видел, что это конец, распад, даже не
финал, а эпилог нашего с ней романа. Но я терпел, потому что знал: это
женщина моей жизни. Пусть она алкоголичка, и пусть она вернулась ко мне
только потому, что никто, кроме меня, уже не водит ее по ночным московским
кабакам и не дает ей этой наркотической смеси куража, влюбленности, секса и
шампанского. Может быть, от сознания конца своей юности она и заболела
полгода назад, а теперь я — один — еще могу подарить ей последний бал. Как
фея — Золушке. И я дал себе срок — еще неделю.
А в конце второй недели прилетел Семен. Конечно, он деликатно прислал
заранее телеграмму о дне своего приезда и прилетел утром, к завтраку. Аня
накормила его гренками, а потом поцеловала в лысину и сказала: — Спасибо,
Сема. Посади меня на такси, пожалуйста. — Почему? — удивился он. — У
Вадима^машина. Тебе куда нужно?
— Мне нужно — совсем. Домой. К маме. — Почему? Да тьГ что! --
запротестовал Семен. --Я могу пожить у сестры, пока вы снимете себе
квартиру. И вообще, живите тут сколько хотите!
— Все, Сема, не надо... — остановила она его. — Этот дурак никогда
не женится на мне. Даже если я ради него перецелую всех милиционеров страны!
Пожалуйста, проводи меня до такси.
Семен смотрел на меня, а я смотрел на батарею пустых бутылок "Твиши" в
углу его кухни. Потом поднял глаза на Семена, и он понял меня, вздохнул и
сказал по-еврейски: — Горбатого могила исправит... Не знаю, кого он имел в
виду — меня? Аню? И они ушли вдвоем --Семени Аня. А я вышел на балкон и
смотрел сверху, с десятого этажа, как он остановил на Бескудниковском
бульваре такси и как Аня, сев в машину, помахала ему рукой из окна.
Через месяц я получил разрешение снимать фильм "Зима бесконечна".
Миновав Бескудниковский бульвар, Семен выехал на Дмитровское шоссе, а с
него — в одну из боковых улиц в районе Савеловского вокзала. — Какой номер
дома? — спросил он у меня. — Что? — очнулся я. — Какой вам нужен номер
дома?
--О, да!-- спохватился я. И сказал Роберту: — What is the home number?
[Какой номер дома?].
Роберт протянул мне бумажку, на которой было написано по-английски:
"Mr. Aksutchits, Leader of the Russian Christian Renaissance movement.
And many others. Meeting adress: Voropaevsky Street, 187, apt. 38. Please,
keep this meeting a secret. Barry W." ["Мистер Аксючиц, лидер русского
христианского возрождения. И многие другие. Место встречи: Воропаевская
улица, 187, кв. 38. Пожалуйста, держите эту встречу в секрете. Барри В."].
— Меня зовут Виктор Аксючиц. Я христианский писатель и редактор
журнала русско-христианской культуры "Выбор". За последние годы в нашей
стране происходят совершенно. неожиданные изменения, но в религиозной жизни
положение выглядит не так, как это пытается обрисовать советская пропаганда.
Барри Вудстон еще в Вене начал твердить про эту "секретную конференцию
с лидерами русского религиозного возрождения", и Дайана Тростер была
уверена, что их привезут куда-нибудь в подвал, к старым русским священникам
с большими седыми бородами и в черных рясах. Но оказалось, что встреча
происходит не в подвале, а на четвертом этаже обыкновенного жилого
многоквартирного дома (правда, без лифта), что все русские одеты не в рясы,
а в простые рубашки, джинсы и сникерсы. При этом Аксючицулет 35, а остальные
и того моложе. Исключение составлял только пятидесятилетний Владимир Осипов,
которому Аксючиц передавал сейчас слово. У этого Осипова было круглое, но с
жест
...Закладка в соц.сетях