Купить
 
 
Жанр: Стихи

Эрос Серебряного века

страница №13

а (исполнительный чиновник,
собиратель древностей, рачительный хозяйчик-обыватель) в самые волнительнейшие
миги существования — при чтении вслух скабрезных сочинений — мощно
прорисовывается сущностный, приапический контур этого образа: И уже не
пришептывает, а словно в бубен бьет, молодцевато вытягивается на своих жилистых
тонких ножках, инда утроба вся вздрагивает, стойкий, этак встанет открыто плешью
к солнцу, и она, гладкая, смазанная маслом, маслянистая, румянится, как обе
щеки, малиновым румянцем
5.
Интересно описание самого Ремизова реакции современников после чтения Неуемного
бубна
в редакции журнала Аполлон:
Необыкновенное впечатление на Андрея Белого. На него накатило — чертя в воздухе
сложную геометрическую конструкцию, образ Ивана Семеновича Стратилатова,
костромского археолога, рассекая гипотенузой, он вдруг остановился —
необыкновенное блаженство разлилось по его лицу: преображенный Стратилатов реял
в синих лучах его единственных глаз.
— Да ведь это археологический фалл. — Кротко, но беспрекословно голос Блока.
Блок выразился по-гречески
(Огонь вещей, с. 321).
Стратилатов, фигура которого придает неожиданный оттенок ученому выражению Ьошо
егесшз
, является ярчайшим представителем семейства фаллофоров (согласно
авторскому переводу — удонош6) в перенаселенной диковинками флоре и фауне
ремизовской вселенной.
Ремизов здесь, как во многих других аспектах своего писательства, стремился
перешагнуть через установленные пределы. Так, в языке — ему недоставало
древних речений, диалектных причуд и грубой отточенности городского жаргона, в
речи — смятого живой интонацией синтаксиса, в прозе — стихотворных ритмов, в
психологии — подпольных, пограничных состояний (снов и кажимостей, видений
наяву), в жанрах — апокрифов, притч и словес допетровской, доевропеизированной
поры русской культуры. И если в обстающем мире ему было тесно в
трех евклидовых измерениях, то и параметры, предписанные для фигуры человека,
его не устраивали.
В своей книге Кукха, предупреждая читателя о неожиданности ракурса своих
воспоминаний о В. В. Розанове, он указывал: Человек измеряется в высоту и
ширину. А есть и еще мера — рост боковой. "..." Но без этого Розанов — не
Розанов
.
Из Кукхи мы узнаем, что Розанов любил и часто поминал повесть Что есть табак
— первый ремизовский опыт в этом роде, знакомимся с рассуждениями Василия
Васильевича о Божеской мере, достойной мужчины (по его мнению, это — пять
вершков), узнаем о слонах — личностях, восхищавших Розанова как обладающие
сверх Божеской меры
. В придуманном Ремизовым тайном ордене — Обезьяньей
Великой и Вольной палате именно Розанову присвоено звание старейший кавалер и
великий фаллофор обезвелволпала
, звание, с гордостью им принятое. Совместно с
художниками Сомовым и Бакстом (оба, кстати, станут иллюстраторами Заветных
сказов
) писателями был задуман проект книги О любви, цель

176


Удоноши и фаллофоры Алексея Ремизова
которой была собрать всю мудрую науку, какую у нас на Руси в старые времена
няньки да мамки хорошо знали да невест перед венцом учили, ну и женихов тоже
.
Но ближе всего к нашей теме эпизод, высветляющий особое отношение Розанова к
ГЛАВНОМУ ГЕРОЮ Заветных сказов. В нем описывается одно из многочисленных в
пору 1905 — 1908 годов посещений Василием Васильевичем ремизовской квартирки,
когда тот с ходу предложил хозяину заняться рисованием хоботов и затем учил
его правильно выговаривать соответствующее русское слово — вдохновенно и
благоговейно, как возглас некий
. Центральный эпизод воспоминаний о Розанове,
описывающий возвращение приятелей домой после лицезрения Опала — одного из
заветных творений художника-мирискусника К. Сомова, завершается картиной
экстатического волхвования, розановского гимна божественной и животворящей влаге
— кукхе.
Но все это составляет лишь одну из причин, побудивших нас приложить к данной
публикации наиболее выразительные отрывки из Кукхи и другой ремизовской книги
воспоминаний — Встречи. Петербургский буерак.
В обеих книгах упоминается только один из заветных сказов — Что есть табак, но
вырисовывающаяся в них атмосфера петербургского парнаса 1905 — 1910 годов
(времени создания сказов) и в особенности та терпкая и ;чизнетрепетная аура,
которая окружает здесь лик Розанова, много проясняют для читателя всего цикла
сказов, указуют на корни и сущность их, делают их ремизовскими автокомментариями
к сборнику в целом.
С другой стороны, многое на страницах Кукхи и Встреч оказывается
своеобразным продолжением мотивов скромного сборника. В мемуарное повествование
вплетены, по сути, те же апокрифы и побасенки, сотканные Ремизовым из реальных
фактов, но — фактов, истолкованных ремизовскими подстриженными глазами.
Несмотря на скрупулезность фактографии, документированность (цитирование писем
и дневниковых записей) воспоминаний, — мифологичен образ Розанова, апокрифична
история возвышения поэта Потемкина, легендарна мужеская мощь актера и режиссера
А. Зонова. Богатыри-удоноши из сказки Царь Додон будто вторгаются в модные
салоны Петербурга, расхаживают по Невскому проспекту, а эпизоды из сокровенных
Опытов Розанова, наоборот, попадают в блокнот писательских заготовок с
пометой: Это для моей повести Табак.

Проблема перекличек, умозренческих и интонационных, в творениях двух крупнейших
деятелей русской культуры начала двадцатого столетия пока еще далека от скольнибудь
удовлетворительного разрешения, она является предметом будущих ученых
штудий. Для нашей темы занимателен один из ее аспектов: в какой степени они были
единомышленниками в вопросе о боковом росте человека, в том, что среди
классовых, расовых, партийных, национальных, религиозных и прочих его миссий не
подлежит забвению древнейшая из них — миссия фаллофора-удоноши. Тема бокового
роста
, управляющей жизненными силами половой потенции заимствована Ремизовым в
одной из самых скандально известных розановских книг — Люди лунного света.
Помня о том, что она написана приблизительно в те же годы, что и Табак, на ее
страницах можно найти следы общения двух писателей. Появление в розановской
книге главы о Моисее Угрине (представляющей из себя

177


Михаил Козьменко
полный текст жития с обширными комментариями мыслителя) связано со следующей
записью в Кукхе: И пришло мне в голову переписать для В. В. Розанова из
Киево-Печерского Патерика житие Моисея Угрина — замечательную историю любви.
Помню, М. А. Кузмин восхищался этой повестью.
Переписывал я ее старательно с завитками и усиками
7.
В ответном благодарственном письме Розанова указуется на прямую связь включения
жития (с весьма экстравагантным его истолкованием) в книгу Люди лунного света
с ремизовской повестью: Прости за Убогого (в папке): ведь это те убогие
Киево-Ростова, что сродни Табаку8.
Встречаются в антимонашеском памфлете Розанова и цитатные аллюзии из ремизовской
повести. Так, витийствуя против христианских ограничений возможного количества
браков, заключаемых в течение жизни одним человеком, он пишет: Семейные
добродетели восхвалялись и содомитами, о вреде онанизма писали и онанисты, а
отшельники пустынь, совокуплявшиеся с полевою птицею и лесным зверем, не умели
допустить, чтобы мужчина мог иметь сношения на протяжении всей своей жизни
более, нежели с тремя женщинами...
9 Вторая половина этого экспрессивного
периода раскрывает с неожиданной стороны внешне невинное описание в Табаке
одной из категорий монахов: Были такие старцы, что даже самих себя по имени не
знали "..." и ни крошки в рот не брали "..." а питались лишь от благоухания
своего, играючи с небесными птицами, зверями и зайцами
.
Кстати, эта обратная связь романовской книги с Заветными сказами позволяет
по-другому взглянуть на Людей лунного света. Доминирующим началом в ней
оказывается при этом не желчь, изливаемая автором в адрес монастырских
постников, учение и пример которых (а главный грех здесь —сексуальная аскеза)
делают христианство религией третьего пола, а стремление создать некую
религиозно-этическую утопию, апеллирующую к органическим, не противоречащим
природе человека верованиям древности (к древнеегипетским мистериям, к бытию
библейских — ветхозаветных! — патриархов и т. п.), верованиям, память о которых
в позднейшие века в той или иной степени сохранялась в недрах неофициальной,
некнижной, народной культуры.
Важно, что обожествлению плоти в Людях лунного света сопутствуют рассуждения
автора об истинных критериях пристойного в искусстве. Так, говоря об египетской
культуре, проникнутой беспримерным изяществом, соединенным с глубиною и
торжественностью
, Розанов (как пример органичности древней религиозной мысли)
описывает рисунки Египта, которые он, как известно, весьма внимательно изучал:
Сала, грязи — я не встречал нигде в этих бесчисленных фолиантах "..." Ничего,
не разу: и между тем, сколько повторяющихся, как стереотип, фигур, где они и
оне с плодами и цветами, с жертвами идут к громадной статуе Озириса, Судии
мертвых
— статуе всегда сит Га11о 1п 8Ши егесИопз...
10
Поразительны созвучия между ключевыми идеями розановской метафизики пола и
образами гротескного реализма народной смеховой культуры, в которой, по словам
Бахтина, материально-телесное начало "..." противопоставляется "..." всякой
отвлеченной идеальности, всяким претензиям на отрешенную и независимую от

178


Удоноши и фаллофоры Алексея Ремизова
I и тела значимость
11. Говоря о душе с ее метафизическими тревогами и том-I по
Боге как о врожденном даре, вложенном от отца и матери через их половое е,
Розанов последовательно приходит к идее микрокосма, метафизической л тела:
Тогда, очевидно, есть два Неба: внешнее — на которое мы смотрим, "еннее —
которым мы живем; и оно, тоже со звездами и солнцем, как бы ает внутренность
нас, соприсутствует каждой частице нашего организма, — (ической в то же время
как и метафизической
12. Столь же гротескно-реалисти-ки звучит розановская
мысль о боковом росте человека (см. коммент. к
)гкхе
).
Именно эти созвучия в первую очередь могли привлечь Ремизова, проникновенно
пытующего в своих книгах народное мифотворчество и взыскующего в нем раз-ение
многих вопросов о мире, Боге и человеке. Необходимо подчеркнуть, что именно о
созвучиях, а не об отождествлении оригинальной розановской мысли мллическими
культами Древнего Востока или антропоцентристким миросозер-нием Возрождения. Но
разве Розанов, жрец Эроса-Кукхи, Розанов, упивавшийся ением Табака и
превративший повесть о любви — житие Моисея Угрина в рию саморазоблачения
людей третьего пола, Розанов, у которого даже иудео-лстианский Яхве становится
двуполым божеством (единым в двух полах)13, не мог подписаться под таким,
например, суждением одного из героев Рабле: Коли ;ряна голова, то погиб только
ее обладатель, а уж коли потеряны яички, то гибнет рсь род человеческий
14 (им
венчается монолог Панурга о гульфике как о самой деной части воинских доспехов)?

Подписавшись, Розанов вскоре попрекнул бы гора за недостаточно серьезное
отношение к такому важному предмету, как по-екает в Кукхе он за этот грех
Ремизова.
Уточнение розановско-ремизовских параллелей требует нового обращения к помести
Неуемный бубен, являющейся своеобразным ключом к Заветным сказам. V. А.
Данилевский, досконально исследовавший связь образа Стратнлатова с лич-|остью и
философией Розанова, пишет: Стратилатов — это опошленный I Розанов, это
розановщина, — явление того же порядка, что и русское шопен-мауэрианство или
ницшеанство декаденствующих буржуа конца XIX — начала IXX века, бывшее лишь
модной маской — средством приобретения культурной пре-\ стижности. Сниженный
образ Розанова в Неуемном бубне соответствует взгляду на его личность и
творчество глазами мещанина, обывателя, способного, по мысли Е Ремизова, своим
приобщением к сложной теме лишь дискредитировать ее, всячески
опошлив и утрировав
15.
Разделяя в целом пафос этого утверждения, хотелось бы уточнить некоторые детали.
Парадокс в том, что Розанов во многих своих произведениях как раз утверждал (а
то и поэтизировал) мещанский уклад жизни. Уникальность розановской литературной
позиции, противопоставление высокому бытию низкого быта, экзистенциального
потока жизни во всех его отправлениях (чаще — нарочито низких, срединных,
мещанских во всех смыслах), вряд ли делает возможным ее дальнейшее опошление и
утрирование. Иное дело, что розановские откровения наталкивались на недоуменные
толки критиков (отнюдь не мещан, а борцов с

179


Михаил Коэьменко
мещанством
, прежде всего, из радикально-демократического лагеря). Им было проще
иметь дело не с Розановым, а с утрированной и опошленной розановщиной.
С другой стороны, А. А. Данилевский недооценивает, на наш взгляд, двойственное
отношение Ремизова и к самому герою Неуемного бубна. Прочтение образа
Стратилатова в контексте Заветных сказов скорее вводит его в широкий круг
персонажей мифологии, так или иначе связанных со служением Эросу и фаллическим
культам (вспомним реакцию А. Блока!), затушевывая антимещанско-разоблачительный
контекст отечественной литературы (образы Башмачкина, обоих
гоголевских Иванов, Макара Девушкина, старика Карамазова, Иудушки Головлева,
чеховского Беликова и сологубовского Передонова), высвечиваемый исследователем в
другой статье о Неуемном бубне16.
Розанов в отношении Стратилатова скорее мог бы быть назван метапрототипом,
квазиоригиналом, с которого Ремизов своими подстриженными глазами списывал
не графически четкую означенность линий, а туманную дымку розановского
притягательно-отталкивающего обаяния, а сама повесть — рассматриваться как
серьезно-смеховое, утверждающе-высмеивающее переложение розановского учения о
Древе Жизни
.
Не нужно забывать и о том, что Стратилатов — собиратель и чтец произведений,
подобных Заветным сказам. В повести рассказывается, например, о путях, по
которым такие сочинения попадали в руки любителей: Когда в прокурорский надзор
стали поступать для уничтожения конфискованные книги по статье, как говорилось в
протоколе, соблазнительного их характера, Стратилатов, имея ходы, получал такие
неудобные книги, внимательно строчка за строчкою прочитывал их и, выудив места
наиболее интересные и занимательные, преподносил чиновникам к всеобщему
удовольствию и развлечению всей канцелярии и так же ржал, как при какой-нибудь
Азбуке или при Воспоминаниях вдового священника — чтения довольно
излюбленного и ходового, и так же подымалась вокруг пыль, летели пылинки, точно
перетряхивали сданные в архив пропыленные дела
17. Выуживание мест наиболее
интересных и занимательных
и соединение их в едином повествовательном потоке,
движимом не столько развитием фабулы, сколько энергией живого слова, речевой
мимикой и жестикуляцией рассказчика, становятся важнейшими художественными
принципами создателя Заветных сказов.
Ремизов всегда настаивал на том, что его книги рассчитаны на произнесение вслух,
и сам был прекрасным чтецом не только собственных сочинений, но и книг классиков
(Гоголя, Достоевского и др.). Стратилатов, безусловно, был бы одним из наилучших
чтецов Заветных сказов, он задает верные темп, ритм и интонацию их читателю:
Он становится неистощим и разговорчив: от одного к другому собирает он всех
чиновников и, пришептывая от удовольствия, пускается во все тяжкие — всякие
истории, всякие приключения, всякие похождения исторические, современные и даже
апокрифические, из отреченных книг заимствованные, вроде Повести о Ноевом
ковчеге
, и все, как на подбор, содержания тонкого, жарит он на память, как пописаному,
пересыпая анекдотами, шуткою и так, попутными замечаниями, тоже по
смыслу своему исключительной легкости, затем переходит к стихам, известным
больше в рукописном виде, нежели из печатных книг, вроде знаменитой
Удоноши и ф*ллофоры Алексея Ремизова
I ночи священника
, и декламирует поэмы нараспев, с замиранием — по-те10

мльному
18.
Упоминаемая Повесть о Ноевом ковчеге (краткий пересказ ее Ремизов дает в 1ггой
своей книге — Пятая язва19) есть не что иное, как непристойный апокриф, ный
сплав был бы неуместен и парадоксален в любой другой художественной -е, но — не
в ремизовской. Один из заветных сказов — Что есть табак — гея параллельно с
книгой апокрифов, отреченных повестей, которая при [ издании получила заглавие
Лимонарь сиречь: луг духовный (1907). Сво-ие ремизовских стилизаций на мотивы
религиозных легенд и духовных стихов ма точно передано в характеристике, данной
книге Георгием Чулковым: Про-юнародный взгляд на церковное предание определяет
характер Лимонаря. Здесь I же будто бы невольная спутанность в понимании
исторической последователыю- событий, те же анахронизмы, та же вольность
воображения и то же фамильярное авство в отношении к святым и силам бесовским.

Трепетная вера неожиданно 1ется с прямым кощунством, целомудренная строгость — с
низменной по.ю20.

|, Табак можно рассматривать как один из апокрифов, не попавших в сборник
|Лимонарь по цензурным причинам. Это подтверждает и указание автора на одни ш
те же источники для заветной и незаветных легенд (прежде всего — это об-Ц
ширные Разыскания в области русского духовного стиха академика А. Н. Веселов!,СКОРО,
вып. 1 — 6, СПб., 1879 — 1891), и черновые варианты некоторых легенд, в
которых писатель выходит за рамки дозволенного, причем — весьма основательно.
Так, в рукописи апокрифа Гнев Илии Пророка21 крайне выразительны не вошедшие в
печатную редакцию сцены кощунств, совершаемых обитателями ада над укра -[
денными Иудой святынями (Иуда, согласно сюжету легенды, воспользовавшись сном
Богородицы и апостола Петра, выкрадывает ключи от рая и переносит в ад
хранящиеся там священные атрибуты, включая солнце и месяц). Несмотря на дерзость
исключенных (скорее всего, самим автором) образов, они в целом оставались в
рамках средневековой системы понятий о соотношении духа и плоти, сакрального и
греховного и были допустимы в отношении бесов и грешников (достаточно вспомнить
непристойные в современном понимании инвективы в адрес никонианцев в сочинениях
высоко ценимого Ремизовым протопопа Аввакума). Например, в рукописи в число
перечисляемых грешников были включены скотоложцы, скотоложицы, рыбо-ложцы,
рыболожицы, птицеложцы, птицеложицы
, что сразу вызывает в памяти
соответствующие эпизоды из Табака. Фаллические мотивы, как и должно в
апокрифе, связываются в рукописи с сатанинским началом: вылезший из бездны бездн
гееннский Зверь вывалил окаянный свои срамные вещи, разложил богомерзкие по
древу честного креста "..." Трещал крест плд пудовыми богомерзкими вещами.
Здоровые, как кость, распухали срамные вещи. Вставая, мерзили
. Залезшие в рай
черти пакостят на ризы и крылья ангелам, наставляют рожки непорочным женам,
приделывают хвосты святым угодникам
. В том же духе народной карнавализации
описывается реакция святых на злодеяние Иуды и вторжение нечистых: Молчат
угодники и все святители, повесили носы. Страшен всем Иуда, держащий ключи
райские, неохота платиться боками "..." Молчат угодники и все святители. Дуют в
ус
.

180


181


Михаил Козьменко
Вышеприведенные цитаты заставляют нас еще раз задуматься над причинами,
побуждавшими Ремизова обращаться к предмету исключительному, к созданию
сочинений, которые, как сказано в книге Встречи, могут быть осуждены сразу по
двум статьям: за кощунство и порнографию
. Автор работы, специально
рассматривающей эту проблему, С. Н. Доценко указывает: Рискнем предположить,
что читатель не совсем адекватно воспринимает эротические и кощунственные мотивы
в повестях и рассказах Ремизова, чаще всего не ощущая и не учитывая их игрового
характера и видя только грубое неприличие
. Однако с выводами, сделанными
исследователем из верного указания на игровой характер ремизовских безобразий,
нельзя согласиться до конца. По его мнению, ремизовские обнаженность и кощунственность
должны быть истолкованы как сакрализованное юродство, иными
словами: бесстыдство ради святости. Аргументируя эту мысль, С. Н. Доценко пишет:
Писатель стремится в своих размышлениях и художественном творчестве
прикоснуться к земле русской, в которой таится верность до смерти,
предательство Иудино и подвиг крестный
"..." Похабничая и кощунствуя.
Ремизов преследует ту же душеспасительную цель, что и юродивый в своем мнимом
или действительном безобразии. Показывая Русь — отечество смрадное, смердящее,
матерное
"...", он не оставляет надежды на нравственное спасение и возрождение
иных, святых и светлых черт русского народа...
22
На наш взгляд, подобная интерпретация существенно ограничивает весь диапазон
культурных контекстов, с которым сопряжена ремизовская тяга к темам, не
дозволенным отечественной литературной традицией. Сравним ее с мнением И. А.
Ильина, которое особенно существенно в связи с приверженностью этого мыслителя к
ортодоксально-христианской линии в философии и неприятием его религиознофилософских
новаций (типа бердяевской, шестовской, не говоря уже о розановской).
В своей обширной статье, посвященной Ремизову, он очень высоко
оценивает его творчество, хотя и отмечает, что ранний его период был окрашен
черновиденьем, и справедливо упрекает писателя в том, что в книгах его нередко
допускается еретическое смешение чудесного с волшебным. Рассуждая о природе
ремизовского эстетического инакомыслия, И. А. Ильин проницательно определяет его
как юродство ради искусства23. Как мы пытались уже показать выше и постараемся
проиллюстрировать в последующем, почти все ремизовские выходы за установленные
пределы этического и эстетического целомудрия санкционированы уникальной
генетической памятью, которая присуща его художеству, это почти всегда — выходы
в Большое время искусства, откуда черпаются все новые и новые, поражающие и
шокирующие современников, откровения. Например, повесть о происхождении табака —
это не святочная история, как считает С. Н. Доценко24, а произведение,
связанное с исходящим из глубокой древности масленичным, пасхальным смехом,
допускавшим осмеяние святынь25. К Ремизову могут быть приложимы бахтинские слова
о раблезианских кощунствах: Но, разумеется, все это нельзя понимать как
отвлеченный рационалистический атеизм. Это — смеховой корректив ко всякой
односторонней серьезности. Это — веселая сатирова драма, восстанавливающая
амбивалентную, вечно незаконченную целостность бытия
26.

Правда, докопаться до корней тех или иных образов и мотивов не всегда просто.
Удоноши и фаллофоры Алексея Ремизова
В Заветных сказах эта связь с архетипами художественной фаллологии сокрыта
под ближайшими, поверхностными слоями. Это традиции современной низовой,
уличной, площадной словесности, тогдашнего рукописного самиздата
(первоисточники целыми списками даны, например, в повести Неуемный бубен),
который в свою очередь был питаем фабулой и образностью от заветного,
собранного, но не достигшего типографского станка фольклора (об исключении —
речь впереди).
Однако первое произведение — Царь Додон в не меньшей степени связано и с
литературной (в узком значении) традицией. Уже в самом названии содержится отсыл
к пушкинским сказкам. И если перечисляемые Додоновы диковинки заставляют нас
вспомнить двор царя Салтана с его диковинками, то драматический конфликт,
благодаря которому пускается в путь одноглазый Лука, подводит к фабуле
пушкинского незаконченного Царя Никиты. У Ремизова, правда, перелицована
идейно-художественная суть этой сказки: если у сорока дочерей Никиты кое-чего
недоставало, то у единственной дочери ремизовского Додона (видимо, по некоему
закону сохранения энергии в художественных мирах) именно этого-то оказалось
чрезвычайно много. Другая линия соприкосновений — с собственно фольклорными
сказками. Здесь писатель вовсе отпускает на волю неуемность своей фантазии,
исподволь начиная обычной своей лукавой абсурдинкой и непристойным намеком
многие образы-опоры, на которых зиждется мир знаменитого афанасьевского
трехтомника Русских народных сказок. Правда, один из заключительных эпизодов
Додона — нападение стаи волков на невесть что Табунного — является прямым и
точным заимствованием, но это уже из другого фольклора, из другого
Афанасьева.
Название Заветные сказы напрямую отсылает нас к анонимно изданному в 1870-е
годы в Женеве сборнику Русские заветные сказки. Сюда Афанасьев включил то, что
не могло по цензурным (во всех смыслах, включая лингвистический) причинам войти
в основное собрание его сказок. Упомянуты

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.