Жанр: Философия
Русский позитивизм
...о всеми их свойствами и чертами, с их
звуками, цветами, движениями, со всем бесконечным разнообразием их проявлений.
Говоря это, я оставляю пока в стороне пресловутый вопрос о реальности внешнего
мира, о том, познаем ли мы вещи такими, каковы они "сами по себе", или же нам
доступна только феноменальная сторона действительности. Тот или иной ответ
вполне безразличен для ставимой мною себе здесь цели. При том или другом
толковании фактов внешнего мира, они во всяком случае являются чем-то не
зависящим от произвола человека, чем-то принудительно навязывающимся ему.
Конечно, человек может закрыть глаза и по своей воле вызвать вокруг себя мрак,
но и мрак этот опять-таки ему дан обстоятельствами его новой обстановки, а когда
он откроет глаза, он не сможет не признать, что солнце вызывает резкое ощущение
света, что небо голубое, и т. д., и т. д.; все это данные, факты (хотя по
первоначальному своему значению слово факт означает собственно нечто
"сделанное", "сделавшееся"). Этому не противоречит и то, что многие стороны
внешнего мира мы можем узнать лишь в искусственной, нами созданной, обстановке,
путем за-108
мысловатого опыта. Важно то, что при этой искусственной обстановке нечто
принудительно навязывается нам: оно дано нам. Сложные лабораторные опыты,
дозволяющие нам видеть с помощью рентгеновских лучей скелет живого человека,
поскольку речь идет только об этом наблюдаемом факте, не представляют собой
ничего принципиально нового: это то же наблюдение, имеющее место лишь при более
исключительном, более редко встречающемся совпадении обстоятельств. Мы в этих
случаях творим лишь способы наблюдения, но не предметы его. Опыт в этом
отношении можно сравнить с микроскопом, который усиливает способность видеть, но
не создает микроорганизмов, наблюдаемых с его помощью.
Нам даны также явления "внутреннего" мира, вечно волнующееся море мыслей,
воспоминаний, желаний - область менее резкого, менее очерченного, но опять-таки
лишь предлежащего наблюдению. Наша роль и здесь ограничивается только тем, чтобы
регистрировать свои наблюдения и создавать для этого наиболее удобные способы.
Нам даны, наконец, явления общественные, все это необъятное царство
экономических, политических, религиозных и других фактов.
Но наряду с этим есть и особый круг явлений, где человеческая мысль является
творческой, где роль ее по существу активная. Я не имею здесь в виду того
технического творчества, которое выражается в создании новых - не встречающихся
даже помимо человека в природе - тел, машин и т. д. Как объект внешнего мира
какое-нибудь сложное органическое соединение, какая-нибудь диковинная машина
ничем не отличается от любого встречающегося в природе тела или источника
энергии. Не важно, вышло ли это тело готовым из рук природы или должно было
предварительно пройти через мастерскую человеческой мысли. О произведении
техники можно сказать, что оно стоит в таком же отношении к естественным
продуктам, как опыт к наблюдению. В известном смысле, роль человека здесь чисто
посредническая, роль трансформатора. Выражаясь фигурально, он лишь более или
менее наблюдательный зритель - а иногда суфлер - в разыгрывающемся перед ним
действии природы.
109
Автором же он делается в совсем иной области и на совсем иной лад. Образчиком
этого для нас послужит какая-нибудь игра, - например, шахматы. Если наблюдать
шахматную партию непосредственно - как данное - то мы увидим перед собой
квадратную доску, разделенную на 64 попеременно черные и белые клетки, на
которых расположены различные резные фигурки, передвигающиеся по доске самым
прихотливым образом. Но не в этом непосредственном впечатлении дело. Доска может
быть сделана сколь угодно большой или малой, она может быть заменена листом
бумаги, клетки могут быть не квадратные, а прямоугольные, круглые, могут быть
заменены даже точками, лишь бы сохранился известный порядок в этих 64 элементах;
точно так же можно изменить, как угодно, внешний вид фигур, заменивши их даже
живыми людьми, как это сделал однажды какой-то коронованный любитель шахматной
игры, и т. д., и т. д. Единственное, что здесь существенно, - это известным
образом расположенные 64 элемента-клетки и 32 элемента-фигуры, каждая из которых
связана известными условиями, функциями. Все значение игры, все содержание ее
произвольно, условно; оно не дано, оно создано.
Мы имеем здесь перед собой особый, воображаемый мир, целиком сотворенный
человеком. Нас здесь не интересует вопрос о происхождении шахматной игры ни с
его культурной, ни с его психологической стороны. Она может являться отдаленной
символизацией таких данных реальных явлений, как война или борьба, потребность в
подобной символизации может быть коренной психологической чертой человека - все
эти вопросы генезиса не имеют для нас пока значения; для нас важен лишь сам факт
символизации и открывающийся, благодаря ему, новый мир, - правда, мир, как мы
говорим, фиктивный, но полный для нас своеобразного интереса и приводящий к
далеко не фиктивным последствиям. Этот мир творчества можно было бы назвать
миром игры, так как некоторые любопытные для нас стороны его особенно ярко
выражены в играх, но мы возьмем более широкое и привычное понятие и будем
говорить о мире знаков, или символов.
Каковы черты символов (символического), раскрывающиеся перед нами в шахматной
игре? Прежде всего бросается в глаза различие между значением непосредственно
наблюдаемого и содержанием игры, недоступным взору непосвященного человека. За
видимым нами физическим процессом передвижения фигурок скрывается его, так
сказать, душа, его смысл. Шахматная игра это
процесс двойственный, она имеет внешнюю и внутреннюю сторону. Она представляет
собой не только феномен, но и - пользуясь выражением, взятым из области
взаимоотношений между душой и телом, - эпифеномен. Внутренняя, эпифеноменальная
сторона игры не встречается в поле прямого наблюдения, протекая параллельно с
внешним, механическим процессом передвижения фигур по доске. Этот внешний
видимый процесс стоит к внутреннему в отношении знака к означаемому, заместителя
(субститута) к замещаемому. Наконец, что еще наблюдается в шахматной игре - это
произвольность и условность всего процесса ее, условность правил, связывающих
движение фигур, и т. д. - словом, то, что можно назвать конвенциональностью
шахматной игры.
Но было бы ошибочно думать, что эти три черты (эпифеноменизма, субституции и
конвенциональности) всегда встречаются вполне развитыми во всех символах. Это
характерно лишь для наиболее чистых, наиболее далеких от "данного" символов.
Вообще же говоря, можно установить многочленную градацию, показывающую, как
постепенно развиваются символы из непосредственной действительности. На этом
важном факте я остановлюсь несколько подробнее.
Представим себе животное, например птицу, питающуюся красными сладкими плодами.
Непосредственно биологически для птицы важна сладость плодов, наличность в них
питательных сахаристых веществ. Но вскоре весьма естественная и полезная
ассоциация свяжет вкусовое ощущение сладкого с ярким и резким зрительным
ощущением красного. В той психической туманности, которую представляют собой
ощущения испытывающего голод животного, начинает образовываться светлое ядро,
характеризуемое представлением "красного". "Красное" стягивает теперь к себе
другие элементы переживаний птицы, подчиняет их себе. Мало-помалу оно
оказывается наиболее актуальным членом психического ряда, в то время как другие
ведут полускрытое, потенциальное существование. "Красное" начинает таким образом
играть роль заместителя для довольно сложного комплекса ощущений. В нем мы уже
имеем эмбрион символа. Но в данном случае еще нет полного распадения процесса на
знак и означаемое. Процесс весь еще происходит, так сказать, в одной плоскости;
правда, в одной части этой плоскости произошло уже значительное сгущение, но оно
еще не
оторвалось, не отделилось в самостоятельное целое. Явления эпифеноменизма мы
здесь еще не встречаем; не встречаем также и признака конвенциональности, ибо
"красное" составляет естественный, необходимый член психического ряда,
направленного на добывание пищи.
Сделаем теперь шаг дальше. Вообразим, что вид красного питательного плода
сопровождается у птицы какими-нибудь постоянными непроизвольными движениями или,
еще лучше, какими-нибудь характерными звуками, чириканием определенного рода.
Физиологически это будет дополнительный, побочный член психического ряда,
связанного с представлением пищи. Если бы птица вела одиночное существование, то
издаваемое ею своеобразное чириканье так и осталось бы на положении побочного
члена. Но при наличности социальной жизни, в стае, этот звук приобретает совсем
особое и самостоятельное значение. Если для птицы, увидевшей красный плод, он
вызывает неизбежное у нее физиологически последействие, или, вернее,
подледействие, то для другой птицы, услышавшей его, он является признаком,
знаком того, что пища находится вблизи. Если представление "красного" было лишь
эмбрионом символа, то связанный с ним звук является уже некоторым символом. Мы в
данном случае ясно наблюдаем двусторонность разбираемого явления, его внешнюю и
внутреннюю стороны, его феноме-низм и эпифеноменизм. Но мы еще не имеем здесь
черты конвенциональности. Издаваемый нашей птицей звук символ безусловный,
непроизвольный.
С таких непроизвольных символов началась, конечно, и речь человека. Остатки их,
рудименты, сохранились еще в так называемых звукоподражаниях или в некоторых
междометиях, выражающих различные моменты чувства. Вообще в аффективной жизни
символы теснее, безусловнее связаны с выражаемыми ими чувствами, чем в жизни
представлений. Такие чувства и эмоции, как боль, гнев, ужас, радость, почти с
непреодолимой силой влекут за собой характерную для каждого из них картину
внешних проявлений. Впрочем, усилиями воли удается разрушить и эту крепчайшую
связь и даже превратить ее в диаметрально противоположную: так взятый в плен и
замучиваемый врагами ирокезец затягивает предсмертную песнь, в которой поносит
своих победителей; так сжигаемый на костре фанатик славословит Всевышнего и пр.
Это показывает, что безусловность символизации
(выражения ощущений) даже в данном случае относительна, условна. Тем более
приходится сказать это относительно представлений, которые не так интимно
связаны с функционированием всего организма. Поэтому слова, выражающие
представления, довольно быстро и легко - на исторический, разумеется, масштаб -
отделяются от своей физиологической основы. В ходе развития естественная
(безусловная) связь слова с образом постепенно теряется, и в конце его слово для
развитого сознания представляется чем-то искусственным, произвольно связанным с
обозначаемой им вещью. Я говорю для "развитого сознания", ибо для нетронутого
еще рефлексией ума слово неотделимо от выражаемой им вещи, составляет одно целое
с ним. Нередко поэтому момент философского удивления с того и начинается, что
знак отделяется от означаемого. Известен рассказ об одном немце, который не
понимал странности французов, называющих хлеб pain. "Как же можно называть хлеб
pain, - удивлялся он, - когда хлеб это все-таки хлеб". Но знакомство с тем
несомненным фактом, что хлеб в го же время оказывается и pain'oM, а на других
языках еще чем-нибудь иным, должно рано или поздно повести к отделению хлеба как
чего-то самостоятельного, как "вещи в себе", от хлеба как имени, как явления,
как вещи для раздавателя имен - человека. Выделение символа из связи знакозначаемое
является, таким образом, одним из путей образования понятия о "вещи в
себе".
Но это только между прочим. Дело же в том, что в конце развития слова мы уже
имеем конвенциональность связи его с тем, что оно обозначает. Конечно, подробная
картина истории слова показала бы нам, как постепенно и незаметно произвольное
вырастало из непроизвольного, условное из безусловного. Все это верно. Но наряду
с этой генетической точкой зрения имеет свое особое значение и чисто
теоретическая точка зрения, берущая различия явлений в их откристаллизовавшейся
форме. Слово в конце развития не то, что в начале его. Количество и здесь
переходит в качество.
Развитие письменности показало бы нам картину того же постепенного роста
символизации, что и история слова. Вначале это почти непроизвольная
физиологическая реакция. Первобытный человек так же естественно воспроизводит,
"подражает" формам животных и вещей, как он голосом подражает звукам животных
или в таких
словах, как "гром", "треск", и пр., воспроизводит соответственные слуховые
впечатления. Первые письменные знаки, как и первичные слова, это своего рода
безусловные символы, это - нюансируя понятия - не символы, а копии. И только
очень длинным и запутанным путем мы приходим от этих грубых первобытных копий к
современной фонетической письменности, письменности, которая символизирует уже
не предметы, а их имена, и даже не целые имена, а элементы их.
В теперешний момент развития речи слово "красный" не имеет ничего общего с
выражаемым им ощущением или представлением красного: для нас связь этих двух
явлений конвенциональная, а если войдет в употребление какой-нибудь
искусственный интернациональный язык, то условность обозначения только яснее
выступит наружу. Тот же условный характер носит и та группа письменных знаков, с
помощью которой мы выражаем звуковой ряд "красный". Примерами подобной же чистой
конвенциональности могут служить для нас такие системы знаков, как ноты,
которыми символизируются музыкальные звуки, или стенография, символизирующая
обычную нашу письменную символику и т. д. Если мы буквами е, s, с означим
соответственно явления эпифеноменизма, субституции и конвенциональности, то
можно для таких символов, как сказанное или написанное слово "красный",
употреблять формулу: красный = е + s + с.
Но в таком развернутом виде формула эта является лишь продуктом долгого развития
слова. В начале его, в стадии эмбриона символа в представлении "красного"
характерна лишь черта заместительства: красный = s.
На следующей ступени, которую, как я сказал, можно назвать стадией безусловного
символа, или копии, присоединяется еще явление эпифеноменизма: красный = е + s.
Дальнейшая и детальная история слова должна была бы нам показать, как постепенно
убывала безусловность символизации, пока, как в случае искусственного языка, она
не падает до нуля и перед нами не получается полная формула "красного": е + s +
с, где с обозначает чистую конвенциальность связи между знаком и означаемым.
Но чистая конвенциональность, наблюдаемая нами на этих примерах, только
предельный случай. Чаще же всего употребляемые и вводимые нами символы связаны
неко114
торыми условиями, вытекающими из самой сути устанавливаемой символизации.
Возьмем пластинку фонографа с изображенным на ней "рисунком" какой-нибудь
мелодии. Рассматриваемые непосредственно бороздки на пластинке дают только
известное зрительное впечатление. Но под тонким и нежным рисунком скрывается
определенный эпифеномен, какая-нибудь превосходная ария, которую опытный человек
мог бы разобрать, так же как музыкант читает партитуру или телеграфист
телеграмму. Но есть и разница между сравниваемыми здесь явлениями: в то время
как мы совершенно вольны в выборе знаков, которыми мы отмечаем музыкальные звуки
и их комбинации, наша свобода в выборе фонографического рисунка довольно
ограничена. От нас, конечно, вообще зависит установление связи между звуком
человеческого голоса и вибрациями иглы, проводящей углубления в пластинке; от
выбора материала пластинки и пр. будет, кроме того, зависеть и характер рисунка
на ней - но наряду с этим неизменным будет оставаться влияние самих звуковых
волн и т. д. Для того символа, каким является спиралевидная линия на пластинке,
формула будет несколько иной, чем для разобранного выше случая: рисунок на
фонограф, пластинке = е + s + cx, где знак сх показывает, что мы имеем дело не с
чистой конвенцией, а со связью, налагающей на наш произвол некоторые, не
определенные нами дальше, ограничения.
То же самое можно было бы сказать о даваемых различными самопишущими приборами
графиках, изображающих изменения температуры, давления, силы ветра и пр. Во всех
этих случаях характер знаков зависит не только от нашего произвола, но и от
характера самого означаемого. Знак является здесь равнодействующей двух
различных сил.
Мы видим, таким образом, что в трехчленной формуле, изображающей строение
символа, члены его не остаются неизменными. В разобранных нами случаях
постоянным оставалось пока только явление заместительства, около которого, как
ядра, группируются другие элементы символа. В следующей главе мы перейдем к
рассмотрению очень важного ряда явлений, где главным объектом изменений будет
именно элемент s.
О СИМВОЛИЗМЕ МАТЕМАТИЧЕСКИХ ПОНЯТИЙ И ПОНЯТИЙ ВРЕМЕНИ И ПРОСТРАНСТВА
Как образчик "созданного" я выбрал в предыдущей главе шахматную игру, на примере
которой пытался выделить характерные для символа признаки. Не трудно, однако,
заметить важное различие между шахматной игрой и взятыми мной затем другими
образчиками символического (слово, письменный знак, графика). За звуковой
группой "красный" скрывается внутреннее содержание, образ "красного" как нечто
данное человеку. Знак s в данном случае сейчас же распадается на s и d, т. е. на
знак и на данное, символизируемое им; он не просто s, он sd, т. е. знак,
символизирующий данное. За письменной группой "красный" мы читаем ее смысл,
звуковую группу "красного", которая или прямо может быть признана данной, или же
немедленно разрешается в данное. То же самое можно сказать о стенографических
значках, о нотных символах, о фонографическом рисунке и пр.: все они sd, все они
распадаются на знак и на означаемое данное.
Не то мы встречаем в случае шахматной игры. За непосредственно наблюдаемыми
знаками (это могут быть или движение фигур по доске, или же для знатока
написанная партия) протекает эпифеноменальный процесс, который не дан и несводим
сейчас же на данное, но который сам создан, сам символичен. Как уже было выше
сказано, можно изменить величину и форму фигур, можно изменить величину и форму
клеток - все это не изменяет содержания внутренней символики, состоящей в ряде
правил и соглашений, связывающих движения 32 элементов-фигур по полю из 64
элементов-клеток. Я уже не говорю об условности и произвольности этих
соглашений. Если бы мы могли проследить всю длинную эволюцию шахматной игры, то
мы и здесь, как и в случае с устными и письменными знаками, увидели бы, как
условное вырастает из безусловного, как естественная и почти непроизвольная
вначале символизация (копирование) действительности - вроде различных военных
игр и танцев, воспроизводящих сцены битвы или охоты, - мало-помалу становится
все более искусственной и произвольной. Но вопрос конвенциональ116
ности я оставляю здесь в стороне. Независимо от характера соглашений,
связывающих между собой движение фигур по клеткам, независимо от большей или
меньшей степени условности этих соглашений, остаются сами эти элементы как
таковые, как идеальные образы, как абстракции. Эти выражения - "абстракция",
"идеальный образ" показывают, что мы здесь имеем дело не с чем-то
непосредственно данным, а с какими-то психическими образованиями, замещающими
довольно сложные психические ряды, образованиями, которые в качестве таких
именно заместителей и важны для нас. В чем заключается здесь процесс
заместительства, в каком направлении идет он, каковы скрывающиеся под ним
потенциальные члены психического ряда - останавливаться на этом я не буду. Для
меня важно только установить, что в разбираемом случае внешняя символика
прикрывает собой не "данное", а "созданное", внутреннюю символику. Явление
субституции s распадается поэтому здесь не на s и d, как в прежних примерах, а
на s и s; знаком его будет не sd, a ss, или, еще проще, s2. Пользуясь этим новым
обозначением, мы получим следующую формулу шахматной символики: шахматная игра =
е + s2 + с.
Не трудно заметить, что явление субституции, вообще занимающее центральное место
в развитии символов, здесь особенно сильно выдвинуто. Более всего пострадало
явление е. Внешний знак - какой бы то ни было формы - нужен только как твердый,
неподвижный пункт, около которого может развертываться все действие внутренней
символики.
Формула, выражающая строение шахматных символов, в своей существенной части
имеет значение для целого ряда очень важных символов, к рассмотрению которых мы
и перейдем.
Прежде всего нас встречают математические понятия и действия. В своей статье об
"Априоризме и пр." ("Вестник жизни", 1907, № 3) я довольно подробно
останавливался на этом вопросе и поэтому могу здесь ограничиться лишь немногими
резюмирующими замечаниями. Если говорить о науке чисел, то даже элементарнейшие
понятия и операции ее символичны. Так, элемент арифметики "три" не дан нам в
непосредственной действительности; он создан нами. Он замещает очень сложные
психические ряды, всю сложность которых можно оценить, если вспомнить, с каким,
например, трудом усва117
иваются детьми арифметические понятия. Здесь и составление однородных групп из
трех: три пальца, три яблока, три человека и пр.; и сличение этих разнородных
групп для выделения из них чего-то неизменного, однородного, - словом, огромная
работа ассоциации и диссоциации элементов данного, пока в уме начинающего не
блеснет вдруг молния просветления и он не станет на ту точку зрения, откуда ему
становится понятным значение символа "три". То же самое можно сказать - и еще с
большим правом - об арифметических действиях сложения, вычитания и пр. Все это,
если оставить в стороне практическое значение арифметики, - символика, такая же,
как и символика шахматной игры, с той только разницей, что в этих первых
арифметических операциях элемент конвенциональности падает почти до нуля. Это
своего рода безусловная, принудительная символика. Формулой ее было бы:
элементарные арифметические понятия и действия = е + s 2.
Но чем дальше мы продвигаемся в ряду арифметических и продолжающих их
алгебраических действий, тем больше становится роль условности и произвола. Мы
доходим, наконец, до таких понятий, как иррациональные или мнимые величины, о
которых уже и обыденное понимание говорит, что они символы, т. е. нечто
созданное, выдуманное, нереальное. На самом же деле это значит лишь, что в них
значительно вырос элемент конвенциональности. Формулой для таких высших
арифметических понятий будет, как и для символов шахматной игры: высшая
арифметическая символика = е + s 2 + с.
Эти рассуждения целиком применимы к геометрии. Элементы, над которыми она
оперирует, - не имеющие протяжения точки, имеющие только одно измерение линии и
пр. - не есть нечто данное нам в эмпирии. Они идеальные, символические объекты
знания, созданные идеализирующей, т. е. замещающей и упрощающей, работой мысли.
Что же касается далее соглашений, связывающих эти элементы геометрии, т. е. так
называемых аксиом и постулатов, то работы последнего времени показали, как много
условного в этих, по-видимому, аксиоматических истинах. Наша эвклидовская
геометрия оказалась лишь частным случаем в ряду множества столь же правомерных
формально геометрических систем. Если же она имеет в наших глазах особое
значение, то, по мнению некоторых ученых, это объясняется большой
ролью, играемой в нашей жизни твердыми телами, свойства которых легче всего
изучаются при допущении гипотез эвклидовой геометрии. * Как бы там ни было, если
и принять, что в эвклидовой геометрии ничтожен элемент конвенциональности, то в
рассуждениях современных ме-тагеометров мы имеем символику чистейшей воды,
выражаемую формулой: е + s2 + с.
* Такова, например, теория Пуанкаре. См. об этом его статью в Казанском сборнике
в память Лобачевского; см. также его книгу "La science et l'hypothese" (имеется
и в русском переводе), главы IV и V.
Проблемы геометрии естественно приводят нас к вопросу о пространстве. Я имею
здесь в виду не физиологическое пространство, разное у каждого индивида, а то
идеальное пространство геометра, бесконечное по всем направлениям и однородное,
которое вырабатывается в процессе сглаживания и систематизации расходящихся
индивидуальных пространственных опытов. Атрибуты этого геометрического
пространства - бесконечность и однородность - ясно показывают, что оно есть
продукт такой же идеализации, как и элементы геометрии - точки, линии,
поверхности. В случае нашего обычного трехмерного пространства эта символизация
носит почти естественный, стихийный характер. Но и здесь в дальнейшем развитии
увеличивается значение творческого произвола, и многомерные пространства или
пространства отрицательной кривизны современных математиков вряд ли многим
отличаются по существу от символики шахматной игры.
Таким же символом оказывается время, эта вторая "априорная форма чувственности",
по терминологии Канта. Опять-таки, дело идет не о психологическом времени,
которое каждый носит в себе; дело идет также не просто о сознании того, что одно
явление совершается раньше, или позже, или одновременно с другим. Насчет этого
субъективного времени можно строить разные психологические теории, можно
утверждать, что мы имеем особое ощущение времени, такое же специальное, как и
ощущения различных цветов, звуков и пр. Но дело не в этом. Для нас речь здесь
идет о логическом времени, о времени астронома, механика, ученого, о том
объективном времени, с которым мы сообразуемся практически, с которым мы
сообразуем наши субъективные времена. Мы его себе представляем в виде некоего
равномерного течения, в виде непрерывно и равномерно нарастающей ленты. Но это
равномерное течение не дано нам в опыте. Мало того:
оно даже и не может быть дано в опыте; оно наше построение. Дело в том,
...Закладка в соц.сетях