Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Из записок разных лет

страница №10

,
а про тебя говорили бог знает что. Ты многого не знала, но
тебя, конечно, больно укололо, что большинство пречистенцев
перестало бывать в твоем доме. До войны я продолжал
встречаться с Любовью Евгеньевной (она часто заходила к
нам, потому что дружила с Марикой, моей прежней женой),
но холодок между нами все более чувствовался. Как видишь,
я рассказал о ней очень сдержанно, стараясь не произнести
ни одного неосторожного слова. И если прорвалась кое-где
ирония, то считай, что это от дурной склонности моего ума;
за внешним — подсматривать подкладку. Повинен в этом.
Но теперь, когда тебя не стало, что-то окончательно надорвалось
в моем отношении к ней.
В шестидесятые годы вновь возникло имя Булгакова, и
оно прогремело, как внезапно налетевший вихрь. Это была
не запоздалая реабилитация автора Дней Турбиных и
запрещенного Бега. Это было поразительное явление большого
и неповторимого писателя, дотоле совсем неведомого
читателю. Через двадцать лет после его смерти! Думаю,
Любовь Евгеньевна лишь тогда до конца осознала, с кем ей

102


пришлось прожить несколько лет. Пусть она на меня не
обижается, но ведь это, пожалуй, так и было? От нее уходил
не автор, сверкнувший лихо Днями Турбиных, а притихший
неудачник, сочинявший заказные пустяки. Слава
его меркла. И, уж во всяком случае, роман Мастер и Маргарита
в своем завершенном виде должен был ее поразить
не меньше, чем любого постороннего читателя. Но пока ты
была жива, она ни единым словом не напоминала о себе.
Лишь в семидесятые годы, когда тебя не стало, я вдруг получил
из редакции журнала Театр два письма, написанные
ею. В них она опровергала сообщения Левшина, вспоминавшего
о квартире на Большой Садовой, в которой проживал
Булгаков в первые годы его московской жизни. Естественно,
я не могу подтвердить правдивость фактов, рассказанных
Левшиным, но писал он о Булгакове с большой теплотой.
А вот письма Любови Евгеньевны меня огорчили: не содержанием,
а тоном. Появилась новая вдова Булгакова,
вдруг засуетившаяся. Она заявляла и о своих правах на
безапелляционное суждение. Первое письмо было подписано
— Л. Белозерская, второе — Белозерская-Булгакова. Затем
стали появляться отдельные ее публикации в самых
неожиданных местах.
Вряд ли она могла свидетельствовать о жизни Булгакова
на Садовой, скорее всего, даже не видела максудовской
комнаты. До переезда к застройщику на Большую Пироговскую
жила с Булгаковым во флигеле в Обуховском переулке.
И уж никак не участвовала в его скитаниях в годы гражданской
войны, была в эмиграции — в Константинополе, в
Париже, в Берлине. Тем не менее в журнальной публикации
Белая гвардия посвящена ей! И когда этот роман переиздавали
в однотомнике избранной прозы (Художественная
литература
, 1966 год), Лена не колеблясь сохранила посвящение.
Я оставляю его, потому что оно сделано рукой
Миши
, — говорила она, хотя прекрасно понимала, что роман
написан о том времени, которое неразрывно связано с
первой его женой, с Татьяной Николаевной Лаппа. Они
разошлись после двенадцатилетней совместной жизни, и самое
мучительное было то, что произошло это, когда все
самое трудное, казалось, было уже позади, дела его пошли в
гору.
Совершался первый волшебный взлет Булгакова! Его имя
становилось популярным. И уже возникали шумные Дни
Турбиных
. Молодой автор был в легком угаре от успеха.
Москва времен нэпа распахнула перед ним все свои мнимые
соблазны. Даже рулетку в казино на Триумфальной, где

103


вертелось коварное колесо счастья! И все это доступно —
после стольких лет тягостных будней!.. Но не это главное.
Другое, гораздо более важное, околдовало его — то, что
Герцен назвал кружением сердца, когда отступает разум,
умолкает совесть и не хочется оглядываться назад. В таких
случаях не очень я верю в объяснения, и все-таки можно
было найти бережные, прямодушные слова, обращаясь к
близкому человеку, с которым было так много пережито.

Не можно было — надо было! И еще это посвящение!
Подведена черта. Конец. На Большой Садовой номер журнала
с посвящением выброшен в коридор...
Мой бедный Миша! Он как-то лишь мельком обмолвился
об этом, уклоняясь от дальнейших расспросов о Татьяне
Николаевне. Но я убежден, она продолжала жить в нем
потаенно — где-то в глубине, на дне его совести — и как
ушедшая первая любовь, очищенная в воспоминаниях, и как
укор, который в предсмертные дни не мог не обостриться.
Поэтому он и попросил Лелю найти ее (Тасю, как назвал
он ее, как называл раньше). Он ждал ее, мучаясь и стыдясь,
плохо скрывая это от нас.
Не знаю, пришла бы она, если бы была в эти дни в Москве?
Она исчезла из его жизни незаметно и никогда, ни единым
словом не напоминала о себе. Он так и не узнал, где
она и что с ней.
Ее обида была горше обыкновенной женской обиды, а
гордость — выше всякого тщеславия. Впоследствии, когда
возник шум вокруг его имени, он словно не коснулся ее.
И о ней, о Т. Н. Лаппа, ровным счетом ничего не было известно.
Лишь в начале 80-х годов я узнал, что она живет в
Туапсе, у нее другая фамилия — Киссельгоф, она овдовела,
живет одна, получает крохотную пенсию, ей 90 лет. Я написал
ей письмо. В этом письме я рассказал о ее совместной
жизни с Булгаковым так, как я ее вычислил — все двенадцать
лет. Упомянул, что Миша мало и неохотно рассказывал
о ней. Не забыл и о злосчастном посвящении Белой
гвардии
и, конечно же, написал о Леле, которую умирающий
Миша просил во что бы то ни стало найти ее. Словом,
-я приложил к письму все, что было написано о ней в
Записках о Булгакове, включенных в готовящийся к печати
мой однотомник. Я просил Татьяну Николаевну не стесняясь
вычеркивать, что ей не нравится или покажется
бестактным.
Она тотчас ответила мне. Письмо датировано 25-м июня
1981 года. Оно написано твердым, аккуратным почерком на
листке бумаги в школьную клеточку.

104


Уважаемый Сергей Александрович, — писала она, —
спасибо за столь теплое письмо. Конечно, факты, изложенные
Вами в письме, все верны. О том, что Миша хотел меня
видеть, я знаю. Почему он обо мне мало рассказывал? Ясно
почему. Вы поразительно и без моих объяснений догадались.
Я у него была первая сильная и настоящая любовь (на
склоне лет уже можно обо всем сказать). Нас с ним связывала
удивительная юность. Но почему Вы столько лет не заинтересовались
моей скромной личностью и только сейчас
написали мне такое письмо? Может быть, если бы я такое
послание получила раньше, я бы могла Вам многое рассказать.
Теперь поздно. Посылаю Вам свое фото (такой я была
в первые годы совместной, жизни с Мих. Аф.). Еще раз спасибо
за письмо. С уважением — Т. Киссельгоф.
P. S. Ничего бестактного Вы не написали, так что напрасно
беспокоитесь
.
Затем я получил от нее еще два коротеньких письма.
К одному из них была приложена фотография, на которой
была изображена не молоденькая провинциальная девушка,
а строгая, спокойная, красивая старуха. Повидать мне ее так
и не удалось. Она умерла летом 1982 года. Я узнал об этом
от ее племянницы, проживающей в Харькове. В бумагах,
оставшихся после Татьяны Николаевны, были и мои письма,
а в них и мой адрес.
Многие пытливые булгаколюбы (а их с каждым днем
становится все больше, и тут уж не отличить искреннего
увлечения от погони за сенсацией) оказались гораздо расторопнее
меня. Они застали ее в живых, проникли к ней и выуживали
у нее рассказы, записывали их в блокноты и даже
на магнитофон. С некоторыми из этих записей я знаком.
Скажу по совести, они меня мало заинтересовали. А многие
противоречивые и болтливые подробности даже раздражали,
затемняя суть. Разумеется, будущие исследователи-соковыжималки
найдут там свеженький материал. Но не
права ли Татьяна Николаевна, когда писала мне в одном
из писем, что она могла бы немало рассказать, но стоит ли
это делать, не поздно ли ворошить прошлое — получится
не то.

Для меня, наверно, не то, потому что я думал о ней и
возникал образ намного прекраснее существовавшего в жизни.
Но разве это важно? Мне другое было нужно! Я подыскал
слова, чтобы выразить то, что Булгаков, без сомнения,
хотел и должен был сказать ей в свои последние дни...
Оглядишься вокруг — и сразу видишь: нет, она была совсем
не писательская вдова.

105


Не раз замечал, надо мной посмеивались. Говорили, что
и образ Лены я тоже выдумал, как и образ Таси Лаппа, сотворил
легенду об Елене Сергеевне Булгаковой, с меня началось...

Но тут была уже не легенда, не возвышенная догадка.
И без меня всем стало хорошо известно, что Лена прожила
рядом с Булгаковым нелегкие тридцатые годы, самые подвижнические,
драматичные и поистине самые вдохновенные
годы его писательского труда. Она была рядом с ним — самозабвенно.
Поэтому имя ее (и без моих рассказов) окружено
таким уважением, всеобщим и общепризнанным. Но я понимаю
боль моего умирающего друга, когда он вспоминал о
Тасе Лаппа.
Передо мной его фотография. На ней написано: Вспоминай,
вспоминай меня, дорогой Сережа
. Фотография подарена
29 октября 1935 года. Он был еще здоров, озабочен делами
театральными, много работал, и его не покидали мысли
о Воланде, Иешуа, о Мастере и Маргарите. Я не обратил
тогда внимания на эту, в общем-то, непонятную для того
времени надпись, схожую с заклинанием: Вспоминай,
вспоминай
. Понял позже — сидя у его постели. И думал:
Непоправимо, что о многом мне так и не пришлось договорить
с ним. Может быть, о самом главном! Архивы, письма,
дневниковые записи не помогут мне. Все они, как бы красноречивы
и вроде бы доказательны ни были, — лишь верхний
слой, иногда не только не помогающий, но даже мешающий
добраться до самой сути...
— Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать
ее?...
В феврале я уже не выходил из их дома. Как ни мала была
моя помощь, но я нет-нет, да и заставлял Лену поспать:
вместо нее прислушивался, спит ли он, не зовет ли. Всетаки,
мне кажется, я немного помогал ей. Она была такой
же, как всегда. Входила к нему улыбаясь. Собранная, причесанная,
не раз озабоченно взглянув на себя в зеркало, она
бесшумно управляла жизнью в доме. И не было никакой
суматохи, паники, отчаяния, ни охов, ни жалоб. Мы пили с
ней утренний кофе в кухне, и словно бы я пришел гостем:
все было красиво и уютно, ни в чем никакой неряшливости.
Лишь последние дни она тихонько плакала, присев к кухонному
столу, и я не мешал ей, не заговаривал с ней. Я лежал

106


на диване Сережи (его на все это время отправили к отцу),
перелистывая Исторический вестник, и там, в записках
Гусева, выискал подчеркнутую Мишей лесковскую цитату о
фальшивом самодовольстве, которое обязан бичевать писатель,
чтобы оно не замарало, не опустошило наши души.
В доме было тихо.
Семен Ляндрес в заметке О смерти Булгакова, опубликованной
почему-то в Америке (Неизданный Булгаков,
изд. Ардис), пишет: До последнего дня Булгакова не
покидало мужество. В его квартире всегда было полно
народу — писатели, артисты, друзья. Булгаков участвовал в
их разговорах, иногда, не желая быть в тягость, рассказывал
веселые анекдоты из жизни актеров. Именно так: умирающий
Булгаков рассказывал веселые анекдоты
. Это
неправда, даже как-то неловко читать. Ляндрес, референт
Союза писателей, прикомандированный после смерти Булгакова
к комиссии по лит. наследству, с полной искренностью
помогал Лене в ее делах и, думаю, из лучших чувств
писал о литераторах и артистах, толпившихся в квартире
Булгакова. Насчет веселых анекдотов автор воспоминаний,
разумеется, переборщил, но ему хотелось показать всеобщее
беспокойство артистической и литературной Москвы по поводу
болезни писателя Булгакова. Ничего похожего не было,
имя его в ту пору отнюдь не гремело. Я не говорю о друзьях из
МХАТа, о некоторых друзьях из Большого театра, но и их
допускали к больному все реже и реже...

Да, в доме стало тихо. Очень тихо.
Он один, и мы не мешали ему.
Жизнь обтекает его волнами, но уже не касается его. Одна
и та же мысль, днем и ночью, сна нет. Слова встают зримо,
можно, вскочив, записать их, но встать нельзя, и все, расплывшись,
забывается, исчезает. Так пролетают над миром
прекрасные ведьмы, как пролетают они в его романе. И реальная
жизнь превращается в видение, оторвавшись от повседневности,
опровергая ее вымыслом, чтобы сокрушить пошлую
суету и зло.
Почти до самого последнего дня он беспокоился о своем
романе, требовал, чтобы ему прочли то ту, то другую страницу.

Сидя у машинки, Лена читала негромко:
С ближайшего столба доносилась хриплая бессмысленная
песенка. Повешенный на нем Гестас к концу третьего
часа казни сошел с ума от мух и солнца и теперь тихо пел
что-то про виноград...
Дисмас на втором столбе страдал более Двух других, по107

тому что его не одолевало забытье, и он качал головой,
часто и мерно, то вправо, то влево, чтобы ухом ударять по
плечу.
Счастливее двух других был Иешуа. В первый же час его
стали поражать обмороки, а затем он впал в забытье, повесив
голову в размотавшейся чалме. Мухи и слепни поэтому
совершенно облепили его, так что лицо его исчезло под
черной шевелящейся массой. В паху и на животе, и под
мышками сидели жирные слепни и сосали желтое обнаженное
тело
.
Оставив чтение, она посмотрела на него.
Он лежал неподвижно, думал. Потом, не повернув головы
в ее сторону, попросил:
— Переверни четыре-пять страниц назад. Как там?
Солнце склоняется...
— Я нашла: Солнце склоняется, а смерти нет.
— А дальше? Через строчку?
— Бог! За что гневаешься на него? Пошли ему смерть.
— Да, так, — сказал он. — Я посплю, Лена. Который
час?
Это были дни молчаливого и ничем не снимаемого страдания.
Слова медленно умирали в нем...
Обычные дозы снотворного перестали действовать. И появились
длиннющие рецепты, испещренные кабалистическими
латинизмами. По этим рецептам, превосходившим все
полагающиеся нормы, перестали отпускать лекарства нашим
посланцам: яд. Мне пришлось самому пойти в аптеку, чтобы
объяснить, в чем дело.
Я давно не выходил на улицу, и влажный мартовский
воздух ударил мне в голову, уже стемнело. Над отгороженным
пустырем, где был когда-то храм Христа, горели, сияя,
фонари — строили Дворец Советов. (Фундамент не держался,
уползал в вязком грунте, и потом, бросив эту затею,
сотворили здесь вместо Дворца плавательный бассейн, чтобы
залатать дыру, образовавшуюся над рекой, и он дымится в
морозные дни банным паром.)
Жизнь иногда причудливо сталкивает факты. В тот вечер
я встретил у метро знакомого литератора. Он возвращался
домой усталый, измученный. Ему было зябко в мартовской
сырости. Он был не брит, землистого цвета, кепочка надвинута
на уши, воротник поднят, в руках толстенный портфель.

— Куда вы пропали? Вас нигде не видно! Нельзя же
так! — шептал и шептал он. — Завтра прорабатывают товарища
Эн! Самого Эн! Явка обязательна!

108


Он был испуган. И эта его писательская суетня рядом с
той трагедией смерти, свидетелем которой я становился,
поразила меня своей чудовищной, жизнеубийственной пустотой.

Я поднялся в аптеку, попросил заведующего.
Он вспомнил Булгакова, своего обстоятельного клиента,
и, подавая мне лекарство, печально покачал головой.
Таяло. Снег был желтый, грязный. Вдоль бульварного
кольца еще ходила Аннушка. Все было совсем другое.

Не помню точно, кажется, в конце февраля пришел
Фадеев. Вот тут как раз не обошлось без веселых анекдотов.

Фадеев никогда раньше у Булгаковых не бывал. Он появился,
движимый, быть может, лишь формальным желанием
проявить заботу и внимание к заболевшему члену Литфонда
и Союза советских писателей, о Булгакове он знал лишь по
слухам. Я говорю об этом отнюдь не в осуждение Фадееву,
у него было чувство нормального долга — что же другое
могло быть у него? Он поступил безукоризненно. Но он просидел
почти весь вечер и был потрясен.
Булгаков с необыкновенной живостью слушал Фадеева,
рассказывающего о делах в Союзе и об отдельных писателях.
Фадеев говорил доверительно, дружески, вы-де свой в
нашей семье. Поймите...
— Послушайте! — прервал его Булгаков, вдруг возмутившись
одной из названных фамилий. — Ведь это же негодяй!
— И тут же просительно складывал руки. — Ох, но,
может быть, он вам приятель? — И грозил весело: — Тогда
тем более должен предупредить! Вы с ним встречаетесь
чуть ли не каждый день, а я его в глаза не видел, но знаю
его насквозь. А вы не знаете! В том-то и штука, что не знаете.
Эх, эх, сидя в кабинете, можно и ослепнуть. Не
отличишь, кто друг, а кто только и ждет, чтобы подставить
подножку...
— Это правда, что вы говорите, — произнес Фадеев,
прервавши смех. — Вы не представляете, как мне бывает
трудно. А главное, я все время мешал себе как писателю.
Понимаете? Писал урывками, на бегу. Вот и Удэге до сих
пор лежит неоконченное. А я ведь не ленив. Тогда как же
это назвать? Самопредательство? Фу, черт возьми, писателю
все можно простить — двоеженство, пьянство, кражу, даже
убийство, — только не это, не самопредательство. Вы согласны?
— Он смотрел на Булгакова вопрошающе. — Вы понимаете,
о чем я говорю?

109


Булгаков продолжал подшучивать над Фадеевым, над
тяжелыми веригами его министерского положения в Союзе
писателей. Фадеев смеялся своим тонким хохотком, когда
Булгаков изображал, каким должен быть литературный
сановник.
— Но все-таки — как же быть, а? — восклицал Фадеев,
смеясь.
Ответа не последовало. Последовал рассказ о палешанах,
неудачно вылезших из своей лакированной коробочки.
— Все дело в женах, Александр Александрович, — вдруг
сурово сказал Булгаков. — Жены — великая вещь, и бояться
их надо только при одном условии — если они дуры.
А вообще — как по Шекспиру: терзать могут, но играть на
вас ни в коем случае!
— Эти басенки стоят черта! Ну-ну, что еще?
Но Булгаков лежал, затихнув, прикрыв глаза.
Его утомила беседа, и уже нельзя было скрыть этого. Надо
было уходить.
В передней Фадеев спросил меня:
— Неужели врачи считают, что положение безнадежно?
— Да, они так считают.
— Невероятно! Он полон жизни!
— Но тем не менее это так. И он сам это знает лучше
врачей.
— Не могу поверить. В нем столько силы. — Фадеев задумался
на секунду и вдруг сказал: — Чудовищно, что я до
сих пор его не знал! Я не имел права его не знать!.. Нет, не
верю! Убежден, врачи ошибаются и он тоже. Он выздоровеет!
И тогда все будет по-другому.
— Если бы его здоровье зависело от врачей, а его литературная
жизнь от того, что вы узнали его чуть ближе...

— Вы думаете? — Он рассеянно попрощался со мной и
вышел.
Потом он звонил еще два раза, справлялся встревоженно,
не нужна ли еще ссуда от Союза, нужно ли еще что-нибудь?

— Я думаю, уже не нужна.
— Неужели? — шепотом спросил он и, помолчав некоторое
время, подышав, положил трубку.

Ссуда была уже не нужна. Ничего уже не могло ему
помочь.
Весь организм его был отравлен, каждый мускул при малейшем
движении болел нестерпимо. Он кричал, не в силах
сдержать крик. Этот крик до сих пор у меня в ушах. Мы ос110

торожно переворачивали его. Как ни было ему больно от
наших прикосновений, он крепился и даже тихонько, не
застонав, говорил мне одними губами:
— Ты хорошо это делаешь... Хорошо...
В те последние дни подозрительность его развилась до
крайности. Он уже не доверял даже таким вернейшим своим
друзьям, как Дмитриев и Эрдман. Шептал мне:
— Ты не очень-то болтай обо мне, даже с ними...
И уже никого, кроме Лены и меня, к себе не подпускал.
Он ослеп.
Когда я наклонялся к нему, он ощупывал мое лицо
руками и узнавал меня. Лену он узнавал по шагам, едва
^появлялась она в комнате.
Он лежал голый, лишь с набедренной повязкой. Тело его
было сухо. Он очень похудел.
Все последние ночи со мной вместе (в комнате маленького
Сережи, на полу) ночевали Дмитриев и Борис Эрдман. С утра
приходил Женя, старший сын Лены, Булгаков трогал
его лицо и улыбался. Он делал это не только потому, что любил
этого темноволосого очень красивого юношу, холодноватосдержанного,
по-взрослому отвечающего за каждое свое душевное
движение, он делал это не только для него, но и для
Лены. Быть может, это было последним проявлением его любви
к ней — и благодарности.
10 марта в 4 часа дня* он умер. Мне почему-то всегда
кажется, что это было на рассвете.
На следующее утро — а может быть, в тот же день, время
сместилось в моей памяти, но кажется, на следующее
утро, — позвонил телефон. Подошел я. Говорили из секретариата
Сталина. Голос спросил:
— Правда ли, что умер товарищ Булгаков?
— Да, он умер.
Тот, кто говорил со мной, положил трубку.
Поздно вечером приехал Николай Эрдман, проживавший
тогда в ссылке в Вышнем Волочке. Мы провели с ним вдвоем
почти всю ночь. И даже разговаривали мало. Лена, не раздеваясь,
прикорнула на диване. На рассвете он уехал.
Пахло формалином. Меркуров снимал маску.
Копию этой маски мне подарила Лена, но в военные годы,
когда меня уже не было в Москве, ее бросили в дровяной
сарай, а потом она куда-то исчезла.
* В 4 часа 39 минут.

111


Очень много народу перебывало в квартире. Меньше всего
было литераторов. Не пришел и Фадеев. Но написал письмо
Лене. Впервые оно напечатано в Новом мире в 1966 году.
Письмо помечено 15-м марта 1940 года. Он объяснял, что
лишь дела неотложные не позволили ему зайти к ней и в
Союз. Он писал, что, к сожалению, некоторые люди (думаю,
намек на меня) рассматривают это как проявление его осторожности
в связи с тенденциозным отношением к Булгакову.
И далее, подчеркивая свое уважение к Елене Сергеевне,
возвышенно отозвался о Михаиле Афанасьевиче как о человеке
поразительного таланта, с которым, даже тяжелобольным,
было интересно разговаривать, как редко с кем бывает.
Фадеев заверял Лену, что все связанное с памятью Булгакова,
его творчеством мы поднимем и сохраним, и люди
будут знать его все лучше по сравнению с тем временем,
когда он жил. По этим делам и вопросам я буду связан с
Ермолинским и Маршаком и всегда помогу
. Он писал:
И люди политики, и люди литературы знают, что он человек,
не обременявший себя ни в творчестве, ни в жизни политической
ложью, путь его был искренен и органичен, а
если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел
так, как оно было на самом деле, то в этом не было ничего
удивительного, хуже было бы, если бы он фальшивил
. Это
были первые прямодушные строки о Булгакове, но тогда
прочитать их могла одна Лена. Время писателя Булгакова
еще не пришло.

Да, в те траурные дни заходили попрощаться к нему не
только его близкие знакомые, но и неведомо кто, и было тесно
в доме. Дверь настежь, на лестнице люди. А когда его гроб
перевезли в Союз писателей, то оказалось, народу совсем
немного. В большом, полутемном зале стояли группки людей.
Многие подолгу. Многие уходили и приходили опять.
К вечеру собралось людей побольше. Было тихо. Музыки не
было. Он просил, чтобы ее не было.
По дороге в крематорий заехали в Художественный театр.
Вся труппа и служащие ждали его у подъезда. Затем проехали
к Большому театру — у колонн стояло много людей —
тоже ждали его. Я думаю, он не удивился бы. Я думаю, он
знал: что бы ни приключалось с ним в этих театрах, его
любили там искренне.
21 марта Правление Союза писателей СССР утвердило
комиссию по его литературному наследию. По указанию
Фадеева в нее ввели: Е. С. Булгакову, Всеволода Иванова,

112


Леонида Леонова, Я. Л. Леонтьева (зам. директора Большого
театра), С. Я. Маршака, П. А. Маркова, П. С. Попова,
А. М. Файко, Н. П. Хмелева, В. Я. Виленкина и меня. Таков
был состав нашей первой булгаковской комиссии. На первом
ее заседании (Марков, Маршак, Файко и я) наметили к изданию
сборник его пьес. Правление ССП поддержало нас.
В Вечерней Москве сообщалось, что Советский писатель
включил в план издание драматических сочинений Булгакова.
Докладывал на редсовете Ю. Юзовский. Однако на
этом дело застопорилось. Помнится, мы поднимали вопрос
о сборнике булгаковских пьес и в Советском писателе, и
в Искусстве. Но время ли было для воскрешения Булгакова?
Грозные события неотвратимо надвигались. В июне
41-го разразилась война. И естественно, тема войны, тема
воинской доблести и всенародного подвига стала главной,
единственной темой в нашей литературе.
Враг был на подступах к Москве. Москва эвакуировалась.
Членов нашей булгаковской комиссии развеяло по всей
стране — у каждого было свое место, своя судьба в общем
потоке дел и событий. Единственно, что нам удалось, — сохранить
за семьей Михаила Афанасьевича его квартиру.
Лена с младшим сыном Сережей уехали с писательским
эшелоном в Ташкент, а старший — Женя — находился в артиллерийском
училище в Мары (в Туркмении), окончив которое
получил назначение в Действующую армию.
Годы ее жизни в эвакуации прошли вне поля моего зрения.
Меня кидало совсем по другим местам, но эта моя личная
жизнь вряд ли представляет интерес. Могу только сказать,
что я не забывал о своем друге, и пример его писательского
мужества, человеческого достоинства и чести немало помог
мне и в моих жизненных испытаниях.
Лена вернулась из Ташкента в растерянности. Она очутилась
в нужде, с какой раньше не сталкивалась. Ее квартира
на улице Фурманова показалась неживой — тень прошлого.

Мне она писала (я был тогда уже в Тбилиси):

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.