Купить
 
 
Жанр: Мемуары

страница №1

Из записок разных лет



Ермолинский С. А.
Из записок разных лет;
Михаил Булгаков.
Николай Заболоцкий. — М.: Искусство, 1990.—
256 с.
В книгу Записки разных лет вошло второе, расширенное и исправленное,
издание записок о Михаиле Булгакове, а также написанные позже
воспоминания автора о своем аресте и скитаниях после смерти Булгакова.
Завершает книгу рассказ о встрече в Сагурамо (Грузия) с поэтом Николаем
Заболоцким.
Издательство Искусство, 1990 г.
ОБ АВТОРЕ ЭТОЙ КНИГИ
Если бы судьба подарила С. А. Ермолинскому возможность завершить
работу, которую он в последние годы считал главной, — перед
нами была бы другая книга.
Это была бы необычная книга размышлений одного писателя
о другом — рассказ обо всем, чему Ермолинский, будучи другом
Булгакова, являлся свидетелем в 20-е годы и в 30-е. Повесть о
булгаковском деле, которого не было, но которое существовало,
отчего того же Ермолинского в 40-м году взяли за шиворот и
бросили в тюремную камеру. Так как дело это существует до сих
пор
, это был бы еще и полный, обстоятельный рассказ о том, как,
какими непостижимыми путями пробивалось на свет затаптываемое
и замалчиваемое булгаковское наследие. В этом фантасмагорическом
процессе участвовали многие люди, и Ермолинский знал их
роль, их разнообразные поступки — героические и трусливые, корыстные
и мужественные. Но от третьей части задуманной писателем
работы остался лишь неполный конспект, перечень некоторых
фактов.
В книге, сегодня представляемой читателям, к запискам о Булгакове
добавлен очерк о Заболоцком. В этом есть закономерность —
бывают сближения, которые не видны на поверхности, но иногда,
будучи открыты, говорят нечто важное.
Книга посвящена двум крупнейшим русским писателям, но в
ней не два, а три персонажа. Три человеческие судьбы. Третья —
судьба автора. Нет никакого смысла сравнивать громкость имен,
уровень литературного таланта и т. п. Не в этом дело. Автору же в
этом смысле присуще безукоризненное чувство дистанции. У него
свое право — размышлять о людях, которые ему интересны, которые,
как он говорил, вбирают в себя судьбу века.
Взявшись за это предисловие, я позвонила одному из известных,
наиболее энергичных булгаковедов, чтобы спросить: какое
место, на его взгляд, в нынешнем -потоке исследований и ме5

муарной литературы о Булгакове занимает то, что было когда-то
написано Ермолинским. Мне было отвечено: Он задал тон.
Не так уж мало. Потому что за двадцать с лишним лет, с той
поры, как в журнале Театр вышли в свет фрагменты этих записок,
тон не удалось сбить ни восторженным поклонникам Булгакова,
ни биографам, более всего почитающим объективность.
В конце концов, само время могло сбить этот тон — не сбило, однако.

Трудно сбить тон, продиктованный не только личным знанием,
но стремлением понять самую суть художника, его стержень.
В таком стремлении нет ни личной корысти, ни ученого честолюбия.
Сегодняшний день открывает совсем новые возможности изучения
советской литературы, и личности Булгакова в частности.
Открыты архивы, опубликована масса документов. Можно сопоставить
все факты биографии писателя и вчитаться в каждую его
строчку. Можно вписать человеческую жизнь в сложный контекст
времени. Все это делается и будет делаться еще неоднократно.
Растут и множатся сведения, а объективность сегодняшнего биографа
неравнозначна сверхобъективности какого-либо завтрашнего.
Записки Ермолинского не претендуют ни на полноту, ни тем
более на беспристрастность. Но мне они кажутся более мудрыми,
нежели иной научный труд. Потому что они человечны прежде
всего. В драме чужой жизни пытается разобраться близко знавший
Булгакова человек и делает это не холодно, а с горечью, любовью,
болью. Как филолог, он размышляет о возможных источниках романа
Мастер и Маргарита, но как художник, лишенный всякой
зависти, он пишет об этом волнуясь. Факты в этих записках бесценны,
потому что не только не выдуманы, но выверены, и об этом
следовало бы сказать в первую очередь. Ермолинский — не беллетрист,
его ведет не фантазия, но память. Память сердца и ход собственных
размышлений. Личность Булгакова на наших глазах становится
легендой, а легенда, как известно, складывается почти
независимо от серьезных исследований. Свидетельства Ермолинского
в свое время преградили дорогу многому, что было неправдой. И уже
одно это важно.

Но кроме фактов, внутри них и над ними, в этих записках
возникает своя тема — тема человеческих отношений, которые могут
стать формирующей силой.
Ермолинский рассказывает о характере Елены Сергеевны Булгаковой,
а мы видим, что и ее, в конце концов, создала и доформировала
личность Булгакова, уже когда писателя не было в живых.
Она не была Маргаритой, как иногда думают и как гласит
легенда. Но она ею стала. Булгаков увидел в ней свою Маргариту,
полюбил, а потом и сотворил. В жизни этого художника много
необыкновенного. Прежде всего, необыкновенна сила творящего.
И в судьбе Ермолинского эта сила сделала свое дело. Однажды
мы беседовали с ним о том, что помогает человеку выстоять в тяжелых
обстоятельствах. Что касается меня, — сказал Сергей Александрович,
— я был хорошо оснащен
. Он произнес это с той суховатой
твердостью, с какой говорил на самые важные темы. Его ос6

мщением были урок Булгакова и дружба с ним. Кроме того, человека
иногда держит долг. Не тяготит, но — держит. Булгаков перед
смертью сказал, показав на ящики письменного стола: Тебе
надо знать, где что лежит. Ты должен помочь Лене
. И этот долг
стал во многом содержанием жизни и ее поддержкой.
У каждого мемуариста свой путь писания мемуаров. Ермолинский
написал о Булгакове после того, как многое сделал для его
памяти. Его работа началась буквально через несколько дней после
кончины Булгакова. Судьбой было отпущено какое-то время, и
Ермолинский вместе с Еленой Сергеевной принялись разбирать
рукописи и черновики. Все это не исчезло, не пропало, стало основой
архива, которым исследователи пользуются по сей день. Из
старых газет и журналов сейчас еще извлекаются фельетоны и
рассказы молодого Булгакова, но и это в свое время начали Елена
Сергеевна и Ермолинский. Он был введен в первый состав комиссии
по литературному наследию писателя, начал там хлопотливую и
трудную работу, не предвидя, чем она будет прервана.
В 40-м году его арестовали.
Почему у меня как у читателя возникает чувство доверия
к автору?
Его личное знание ничем не замусорено, не искажено. Нет сомнения,
что автор знает больше, чем написал. Он был наблюдательным
человеком, и ему было свойственно чувство живого любопытства.
Но пишет он только о том, что имеет отношение к Булгакову-художнику.
Это не специальное утаивание каких-то знаний, а
высокая этика и дисциплина письма, к которой призывал Пушкин.
Притом автор не намекает на то, что знает о Булгакове все.
Напротив. Далеко не все он увидел и смог понять. И даже со временем,
хотя он об этом постоянно думал, далеко не все ему открылось.
И это естественно. Разве все открылось в Пушкине или в Гоголе?
Например, на самый главный вопрос — почему в 20-е годы мог родиться
замысел такого романа, как Мастер и Маргарита, у Ермолинского
нет ответа. Он прекрасно знал, что исследователи думают
об этом, изучают и сопоставляют факты, он сам помогал этой работе,
интересовался ею, — но ответа не дал.
Потому что это тайна. И разгадки ее, может быть, не знал
сам Булгаков.
Лучше вовремя остановиться перед тайной. И Ермолинский останавливается.
Почти так же, как когда-то, в начале 30-го года,
будучи молодым, прослушав первые главы романа и выйдя с Булгаковым
на улицу, остановился перед ним, чтобы воскликнуть
только одно: Гениально!
Смешным, наверное, выглядел этот первый потрясенный слушатель,
забавной была вся эта мизансцена. Но и в старости иногда
человек дорожит больше минутой какого-то пережитого чувства,
нежели умными, более поздними соображениями. Счастливым человеком
был Сергей Александрович Ермолинский! Подумать только!
— был у него случай, когда, глядя прямо в глаза автору Мастера
и Маргариты
, ни о чем не размышляя и ничего не опасаясь,
он мог выкликнуть то, что, может быть, единственно и нужно
было автору, но главное, что было верно: это — гениально. Тут Булгаков
захохотал и, схватив за руку своего приятеля, стал выплясывать...
(Ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!)
Сколько жизней иногда может прожить один человек? Да еще
в России, где социальный уклад переломил однажды всю историю
страны, да еще в литературе, где судьбы ломались нещадно?
С. А. Ермолинский любил повторять мысль драматурга Островского,
что писателю в России надобно жить долго. Чтобы все
успеть. Булгаков долго не жил, но успел напивать свой главный
роман. Невозможно, однако, узнать автора этого романа в его первых
фельетонах — они как будто не им написаны.

Я держу в руках книжку, изданную в 36-м году. Называется
она Как мы работаем над киносценарием. Это сборник статей.
Среди таких авторов, как А. Каплер, Н. Зархи, О. Брик, — имя
С. Ермолинского. И начинается его статья так:
Я люблю путешествовать. Во мне пробуждается тогда неудержимый
оптимизм.
Трясясь на полуторатонке в предгорьях западного Копетдага,
по белым плешинам солончаков, я неожиданно сочиняю и пою
песни.
В горном кишлаке Таджикистана тренькаю на дутаре, будто
на балалайке, соревнуясь с крохотным дутаристом-таджиком.
В Донбассе я играю в шашки с молчаливейшими людьми на
свете — с шахтерами, и даже могу поплясать на вечеринке у местного
профсоюзного работника...

Я был металлургом, подводником, агрономом, летчиком....
Это написано человеком, которого я не знала. Это отражение
какой-то первой части его жизни, мне неизвестной. Здесь все —
и веселый перечень занятий, и уверенность в знании жизни, и
ритм, и настроение — из тех 30-х годов, которые мы знаем по кадрам
старого бодрого кинематографа.
Однако и выдумки тут нет — Ермолинскому в кинематографе
действительно везло, он был признанным сценаристом. Страсть к путешествиям
дала объездить всю страну. И дружба с режиссерами
была, и радовали успешные премьеры фильмов. Сергей Александрович
Ермолинский, по его словам, был вполне благополучный
господин
— сначала журналист, потом сценарист, путешественник
и ярый собачник, судья на собачьих выставках и т. д. и т. п.
Когда мы познакомились, он говорил о тех своих занятиях с
оттенком иронии, будто и не о себе, а о каком-то отдаленно знакомом
человеке.
Между тем однажды, рассказывая о работе в кино, он сделал
неожиданное отступление в сторону:
Пристрастие мое к изучению исторических и историко-литературных
материалов не покидало меня никогда. Это было потребностью
— пищей для раздумий над судьбой народной и судьбами
людей необыкновенных, вобравших в себя судьбу века
.
В ссылке он написал пьесу о Грибоедове. А дальше — Пушкин,
Денис Давыдов, Блок, Толстой, Островский стали его героями.
В тот же ряд встал для яего Булгаков.

8


Мне мучительно больно было читать черновик рукописи второй
части этой книги. Больно, потому что Сергея Александровича
я хорошо знала и его уже нет на свете. Он не дожил до того времени,
когда Сталина открыто назвали палачом и всю придуманную
им и его соратниками систему осознали как многолетнюю болезнь,
от которой во что бы то ни стало надо избавиться, то есть
вылечить и общество, и людей.
Он о многом молчал, а теперь будто решился рассказать —
и мне, и другим. На самом деле он решился гораздо раньше — рассказать
во всех подробностях про то, как дано ему было узнать
изнанку нашего существования, какова она, эта изнанка. Во второй
части своих записок он пишет только об этом, — напрягая
память, но восстанавливая в деталях все то, что хочется забыть как
кошмар. Он не забыл. Но если говорил, то очень коротко. Друг
мой, я видел все это в натуральную величину
, — ответил он писателю
Даниилу Данину, который хотел поделиться с ним какимито
новыми сведениями о людях, прошедших тюрьму.
В тюрьме у него поначалу отбили всякую способность что-либо
понимать. Трудно представить себе, в каких условиях человек обретал
эту способность, какими усилиями добывал ту пищу для
размышлений
, без которой не мог жить. Но вот, больной, измученный,
заброшенный в глухие края Казахстана, он, оглядевшись вокруг,
уже бежит в библиотеку, роется в справочниках, потому что
уже работает голова и он заинтересовался историей завоевания
Россией Средней Азии и судьбой Чокана Валиханова...
Днем копал промерзшие чужие огороды, чтобы получить две
тарелки борща, но при этом достал-таки ученическую тетрадь и
соорудил коптилку. Зачем? Чтобы не быть рабом. Я мог работать
ночами!
— это написано ликующе. И потому при первом же
случае на Алма-Атинскую киностудию была отправлена заявка
сценария о Чокане Валиханове. Ее написал человек без вольного
паспорта (такого документа не было до 56-го года), совсем не похожий
на благополучного господина, которым был когда-то.
Имеет ли все это отношение к Булгакову? Да, и самое прямое
для судьбы Ермолинского. Руки мои скручены, но голова свободна:
не засорять ее пустыми страхами. И я думал о Булгакове,
когда он, зная, что умирает, поправлял строчки и отдельные слова
в своем последнем романе. А я не умираю. Я не имею права умирать.

Лишь один раз смалодушничал — в Лефортове. Но ведь я был
невменяем, бессонница довела. Нет,теперь не то!
О том, как он подобрал на тюремном дворе острый осколок стекла
и взрезал себе вены на руке, когда-то, приглушив голос, рассказала
мне Татьяна Александровна, его жена. Сам он об этом никому
не говорил. Теперь, я вижу, написал — как о минуте недопустимой
слабости.
На первых допросах все было непонятно. Речь шла о связях
с иностранцами
, о шпионаже в пользу японской разведки. Все это
казалось бредом. Но вот было произнесено имя Булгакова. В доме,
который для Сергея Александровича был родным, оказывается,
заваривалась вонючая контрреволюционная каша, и он, Ермолин9

ский, должен подробно рассказать об участниках этих сборищ.
И вдруг все ясно стало в моей голове. Я понял, чего от меня добиваются.
И понял, и смог думать, и, вернувшись в камеру, мог
задать себе вопросы, чтобы уже знать, как вести себя дальше. Почему
нужно, чтобы я очернил память Миши?.. Но ведь это кому-то
надо? А может быть... трусливое желание оболгать загубленную
жизнь писателя, если не удастся забыть ее?. Он не предполагал,
что еще столкнется с таким желанием совсем в другое время. Не
думали об этом и следователи — маленькие садисты, как он их называет.

От него ничего не добились. И вытолкнули из камеры в вагон
для ссыльных. Вагон отправлялся в Саратов. Потом он узнал, что в
том же вагоне, где-то рядом с ним, находился великий ученый
Н. Вавилов.
...Читая все это, вдруг вспоминаешь самое начало записок —
о том, как по легкому морозцу спускались они с Булгаковым от
Остоженки на замерзшую Москву-реку и, блаженствуя от зимнего
солнышка, катились к Нескучному саду по наезженной лыжне.
Менее опытный лыжник часто падал на крутых спусках, но однажды
неожиданно удачно съехал с большой горы. Молодец! —
воскликнул Булгаков. — А почему? Да потому что не боялся. Не
видел, какая горка, и не боялся. Главное, Сергей, не бояться...
.
До ареста — не видел, не знал, потому и не боялся. А потом
увидел столь многое, что чуть не потерял рассудок. Но не потерял,
а страх постепенно стал отпускать душу. Он узнал, какая связь
существует между племенем маленьких садистов и высокопоставленной
государственной элитой, в частности — писательской. Эта
связь может по случайности и порваться, но может и завязаться
крепким узлом и решить чью-то судьбу. К примеру, ордер на его
арест отказался подписать первый секретарь Союза писателей
А. Фадеев, но в соседнем кабинете ту же необходимую процедуру
выполнил второй секретарь — П. Павленко. Нечто существенное к
следствию добавила и бумага В. Вишневского, где было сказано,
что работник киностудии, посмевший раскритиковать сценарий
Мы — русский народ, безусловно, антисоветчик.
Эти горькие знания тоже давали в итоге пищу для размышлений
о судьбах нашей литературы. В русском писателе, вернувшемся
в литературу, навсегда сохранилась настороженность к писательским
верхам. Это как у Заболоцкого, тоже страстного любителя
собак, осталось холодное отношение к немецким овчаркам.
И все-таки, — сказал однажды Заболоцкий, — мы оба не правы...
Потому что я убежден, что и этих собак можно было сделать людьми...
Не наша ли это вина? Мы сталкивались с ними в ненормальных
условиях, у нас не хватало выдержки и, если хотите, ослабела
воля...

Вторую часть своих воспоминаний он писал в годы, когда все
общество, следуя повелению сверху, забыло свою историю и свой
опыт. Было сделано все, чтобы люди забыли свои жизни, свое

10


и чужое страдание, чтобы молчали, не разбираясь ни в чем — ни
в прошлом, ни в настоящем. Ермолинский писал вопреки этому
общему забвению, и потому писать было трудно.
Как теперь выяснилось, не он один так работал в те годы. Но
у кого-то была своя надежда на публикацию — не у нас, так за
рубежом. Другие потихоньку читали написанное друзьям или пускали
в Самиздат. С. А. Ермолинский был далек от таких действий.
Он писал для себя, в стол, и не был уверен, что успеет закончить
эту работу.
Когда кто-то говорит, что он об этом охотно рассказывал, советовался
и т. п., — я не верю. Он и Татьяне Александровне рассказал
о тюрьме лишь однажды ночью и больше никогда об этом
не говорил. Какие же тут советы были ему нужны? Он проходил
по однажды уже пройденной дороге, шаг за шагом, и мучился оттого,
что надо рассказывать о самом себе. Трудно писать о себе. Слова,
ворочаясь, падают пудовыми гирями
.

Вполне может быть, двум-трем людям он и давал что-то читать.
Мне — нет. При всей откровенности и доброте наших отношений,
он не предлагал, а я не просила. В дни, которые он отводил в последний
год жизни этой работе, лицо у него было измученное и отрешенное.
Он решил выполнить долг до конца, то есть рассказать все,
но делал это, мне кажется, без той страсти и энергии, которые
сегодня одолевают иных пишущих.
Может быть, он слишком долго откладывал эту работу и мало
на нее осталось сил? Может, корил себя за то, что тратился на
поденщину, которая продолжала вмешиваться в его жизнь? Не
знаю. Трудно старому человеку, профессиональному литератору,
писать для себя. Трудно, когда с запасом сил плохо и понимаешь
это. Однотомник его Драматических сочинений был задержан в
Госкомиздате. Это лето, прошедшее в ожидании, стоило ему таких
нервов, что на другую работу просто не было сил. Он догадывался,
в чем тут причина. (Булгаков! Неприятное имя!), но, как только
намекали, что вынуть из сборника надо только эти записки, он
будто каменел, ни на какие уступки не шел. И не было никаких
высоких знакомств, не было хлопотунов, которые подтолкнули бы
как-то проклятую административную машину. На глазах Ермолинский
терял здоровье. Наблюдать это было невыносимо тяжело.
А вокруг шла обычная писательская круговерть. Кто-то дарил
свои книжки, кто-то приносил вырезки рецензий. А Сергей Александрович
сидел на веранде в Переделкине перед закрытой пишущей
машинкой и молчал. Днем ходил звонить — ждал вестей от
редактора. Выходил из телефонной кабинки с замкнутым, но спокойным
лицом.
Вот и во второй части записок он рассказывает о самом страшном,
не меняя спокойной интонации. О том, например, как надо
научиться выносить зловонную парашу, как привыкать к смраду
тюремного общежития, как ценить глоток воздуха на прогулке, как
приспосабливаться к соседям-уголовникам. К чему ему так и не удалось
привыкнуть, так это к изощренной матерщине, которая окружала
его не в камере, но всегда ждала в кабинете следователя.

11


Он понял — маленькие садисты переняли это из уголовного мира
как оружие, как язык, связующий два внешне враждебных
лагеря. Переняли, ввели в обиход, освоили в виде орудия пытки.
И вот его писательский вывод, данный по размышлении и относящийся
уже к другим временам: ...нынче в моде украшать прозу
циничными словечками. Это как бы свидетельствует о так называемой
раскованности писателя, бесстрашно фиксирующего язык
своего современника. Тут, думаю, я мог бы перещеголять многих
любителей эдакого городского фольклора, ибо находился едва ли не
в центре его лабораторной обработки... Языковедам, надо полагать,
придется покопаться и в этой грязи, а меня — увольте
.
Для него было слишком понятно, какова разница между сквернословием
и свободомыслием, истинным бесстрашием и мнимым.
Очерк Сагурамо, посвященный Заболоцкому, был написан в
72-м году, и предполагалось, что будет напечатан. Но из первого тома
воспоминаний о Заболоцком этот очерк все-таки изъяли. Ермолинский
писал о том, о чем не принято было писать, и хотя и
глухо, но говорил о том, о чем все молчали. По отношению к поэту
принято было некое клише, за пределы которого выходили лишь
стиховеды: был ранний, дерзкий, странный поэт-экспериментатор,
а после войны явился зрелым художником, тяготеющим к классической
простоте. Вот и все.
Но Ермолинский, познакомившись с поэтом в грузинском местечке
Сагурамо летом 1947 года, застал момент, когда происходил
в художнике этот самый перелом, и не мог не задуматься о предшествующем
этому жизненном опыте. Как написать об этом?
А если не об этом, то лучше не писать совсем — о другом написать
могут другие.
Я знал, что позади у него были долгие и очень трудные годы,
которые он провел в отрыве от семьи. Знал, что до появления
в Сагурамо он пытался устроиться в Москве, а до этого работал в
Караганде...
— вот, кажется, и все, что можно было написать о
восьмилетнем отсутствии поэта в литературе. То, что в 37-м году он
был арестован, — нельзя.
Но о самом главном, как казалось, можно и нужно: он ожидал
увидеть нервного, измученного человека, а увидел совсем другого
— спокойного, в стандартном москвошвеевском костюме довоенного
образца, с гладеньким зачесом волос чуть вбок, в роговых круглых
очках. Прозаическая внешность, никаких катастроф позади!
Как и у самого Ермолинского, самые страшные катастрофы
были позади, а теперь поэт стоял перед решением, как жить дальше,
и понимал, каким трудом это решение может быть получено.

То же самое понимал про себя и Ермолинский. О том, что в
работе, в ежедневном труде, данном как блаженная передышка,
как великолепнейшая передышка в пути, — в этом труде было
можно набраться сил и подготовиться к дальнейшей жизни.
Обоим предстояло вернуться в литературу. Оба понимали, что
впереди еще много ухабов. Обоих мучила поденщина, то есть

12


горы подстрочников, — надо было отрабатывать гостеприимство грузинских
хозяев. Но при этом у Заболоцкого зрел замысел иных
переводов классики и лежали уже написанные новые стихи, а Ермолинский
писал пьесу о Грибоедове.
Слишком многое в их обстоятельствах было сходно, и, при
всей разнице характеров, сходной была привычка к немногословию.
Гуляли они большей частью молча. А если говорили, то о том, что
в равной мере волновало обоих: ...как совместить работу профессионального
литератора, живущего на строчки, которые он пишет,
с тем, что является его писательской совестью, с тем, что он хочет,
может и обязан сказать людям. Без этого жизнь его бессмысленна...


Чтобы кое-что проверить, я заговорила об очерке Сагурамо
с Никитой Николаевичем Заболоцким, сыном поэта. Он рассказал,
что принес Ермолинскому, уже написавшему очерк, рукопись отца
— История моего заключения, тоже когда-то писавшуюся для
себя, в стол. Напечатать ее удалось лишь теперь, в 88-м году.
А про Сагурамо он сказал сразу: Там есть очень хорошее
место про приспособленность, очень важное для понимания Заболоцкого.
Это его ход мыслей. И его интонация
.
Интонацию, положим, можно и сымитировать. У нас немало
таких мемуаристов-имитаторов. Но в Сагурамо все — правда. Потому
что продиктовано, как всегда у Ермолинского, не расчетом, а
чувством — чувством, возникающим по размышлении.
Тема приспособленности, между прочим, возникает как запомнившийся
момент в разговоре между двумя московскими литераторами.
Разговор начался в придорожном духане (там Заболоцкий
впервые услышал о романе Мастер и Маргарита), а продолжался
на горной дороге, в свете луны.
Как вы думаете, Булгаков был житейски приспособленный
человек?
Такой неожиданный вопрос был задан.
Значит, по-вашему, он был приспособленный? — И автор
рассказа отмечает особое, пытливое любопытство спрашивающего.
И это не сломило его? То есть, я хочу сказать, не унизило
его писательство!
— Нисколько.
Речь идет о главном — о допустимой и необходимой степени
приспособляемости к обстоятельствам, в которых работать невыносимо
трудно.
Природа обязательно находит защитную форму для любого
живого ростка... Заметьте — живого! Было бы что защищать, и тогда
сочетается приспособляемость и рядом — удивительно упорное
самосохранение...

Идут по горной дороге два писателя, а за ними незримо, но
возникает тень третьего — Булгакова. В очерке Сагурамо нет
ничего о том, что пьесой о Грибоедове заинтересовался Московский
Художественный театр, к зданию которого не раз приходил
Ермолинский, чтобы проводить домой уже больного Михаил

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.