Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Из записок разных лет

страница №4

ей материальной обеспеченности.
Началась продажа вещей, появились долги.
Еще не осознав того, что произошло, Булгаков оказался
в опасной немилости. И вдруг дом его опустел. Словно все
притихло, вымерло вокруг. Очень многие из тех, кого можно
было считать приятелем и кто считал себя восторженным
почитателем его таланта, перестали бывать в доме. Почти
совсем замолк телефон...
Крах литературный совпал с кризисом его семейной
жизни.
Он приходил ко мне растерянный. Порозовев от волнения,
начинал разговор, но тут же обрывал его, и мы говорили
о каких-то посторонних вещах... Беседы не получалось.
Ничего толком он еще сказать не решался, но я догадывал*В
связи с этим и написано стихотворение Маяковского Разговор
с фининспектором
.

36


ся, что происходит с ним, по отдельным его фразам, которые
он словно бы пробрасывал, поглядывая на меня при
этом испытующе...
В его жизнь, неприметно для окружающих, уже вошел
новый человек. Он, этот человек, стал самым дорогим и
близким, но его еще не было, не могло быть рядом. Слишком
много человеческих судеб переплеталось здесь. Невозможными
становились даже мимолетные встречи. И тогда
все оборвалось — и, казалось, навсегда. И мир, казалось,
померк. И надо было молчать. Нельзя было даже перед
другом выговориться до конца.
Я и сейчас не считаю себя вправе рассказывать об этом.
Все это слишком личное, чтобы говорить подробнее.
Но именно тогда он, полный неясности, душевной смуты,
безнадежности и тоски, проявил всю цельность своего
характера, не терпящего никаких компромиссов.
Он доказал это не только как писатель, но и как человек.
Я согласен с М. Пришвиным, который писал: Может быть,
и правда, секрет творческого таланта — в личном поведении
автора? Об этом стоит написать книгу
.
Это было трудное для Булгакова время.
Он горько иронизировал в письме к П. С. Попову.
Итак, дорогой друг, чем закусывать, спрашиваете вы?
Ветчиной. Но этого мало. Закусывать надо в сумерки на
старом потертом диване среди старых и верных вещей. Собака
должна сидеть на полу у стула, а трамваи слышаться
не должны. Сейчас шестой час утра, и вот они уже воют,
из парка расходятся. Содрогается мое проклятое жилье
.
...Самое трудное — одиночество.
Все, что напоминало театр, воспринималось болезненно,
и он стал избегать театральных знакомых, даже тех, в искренности
которых мог не сомневаться. Единственной средой
оставались пречистенские друзья.
Поясню: на бывшей Пречистенке (уже давно переименованной
в улицу Кропоткина), в ее кривых и тесных переулках,
застроенных уютными особнячками, жила особая
прослойка тогдашней московской интеллигенции. Территориальный
признак здесь случаен (необязательно пречистенцу
жить на Пречистенке), но наименование это не случайно.
Именно здесь исстари селилась московская профессура,
имена ее до сих пор составляют гордость русской
общественной мысли. Здесь находились и наиболее передовые
гимназии — Поливанова, Арсеньевой, Медведевское ре37

альное, 1-я московская гимназия. В двадцатые годы эти
традиции как бы сохранялись, но они теряли живые корни,
продолжая существовать искусственно. Об этом сатирически
повествует неоконченный роман общего нашего с Булгаковым
друга Наталии Алексеевны Венкстерн Гибель Пречистенки
(рукопись еще при жизни покойной писательницы
передана в ЦГАЛИ). Частично на эту тему написана повесть
С. С. Заяицкого, талантливого и язвительного писателя и
драматурга, Жизнеописание Лососинова (повесть была издана
в середине 20-х годов).
Советские пречистенцы жили келейной жизнью.
Их выход на более открытую общественную арену коротко
прозвучал в период существования ГАХН (Гос. Академии
художественных наук, кстати, помещавшейся тоже на
Пречистенке).

Они писали литературоведческие комментарии, выступали
с небольшими, сугубо академическими статьями и публикациями
в журналах и бюллетенях.
Жили они в тесном кругу, общаясь друг с другом.
Квартиры их, уплотненные в одну, реже в две комнаты,
превратившись в коммунальные — самый распространенный
вид жилища тогдашнего москвича, — напоминали застывшие
музеи предреволюционной поры. В их комнатах громоздились
красное дерево, старые книги, бронза, картины. Они
были островитянами в мутном потоке нэпа, среди народившихся
короткометражных капиталистов и возрождающегося
мещанства, но в равной степени отделены от веяний новой,
зарождающейся культуры, еще очень противоречивой,
зачастую прямолинейно-примитивной в своих первых проявлениях.

У пречистенцев чтились филологи и философы.
Они забавлялись беседами о Риккерте и Когене. В моду
входили Фрейд и Шпенглер с его пресловутым Закатом
Европы
, в котором их особенно привлекала мысль, что
главенство политики является типичнейшим признаком вырождения
культуры. А посему они толковали об образе, взятом
из природы и преображенном творчеством, о музыкальных
корнях искусства, о мелодии, связанной с ритмом...
В них все еще сохранялась рафинированность декадентщины
предреволюционной поры, но они считали себя продолжателями
самых высоких традиций московской интеллигенции.

В этом кругу к Булгакову относились с повышенной
заинтересованностью. В нем хотели видеть своего представителя.
Хотели видеть его на Голгофе, падающего под уда38

рами, чуть ли не мучеником. Преуспевающий Булгаков возмущал
их. В каждом проявлении его признания они видели
почти измену своего избранника. Булгаков служил как
бы оправданием их общественного небытия, их исторической
обреченности. Но его живое творчество опровергало эту
обреченность. Он очень скоро почувствовал, что эта среда
отягчает его, как гири.
Мыслитель, говорил Лев Толстой, — это растение, дающее
побеги на диких скалах. Он питается собственными соками.
Но если Спиноза жил в своей дыре, Декарт — у своей печки,
а Кант был отшельником, то для искусства это смерть. На
дикой скале искусство не живет, оно нуждается в непрерывно
поступающем к нему потоке жизни. Никакими силами
Булгаков не мог быть брошен на эту дикую скалу. Напрасно
навязывали ему пречистенские друзья трагическую отрешенность.
Все, что он написал, начиная с Записок врача
и Белой гвардии (и пьес о Мольере и Пушкине!) и кончая
романом Мастер и Маргарита, свидетельствует, что все его
замыслы рождены кипучим вмешательством в жизненные
процессы, а не насмешливым созерцанием со стороны. Его
сердце было открыто мучительным и противоречивым ветрам
времени, его хлестало и било, он не сдавался и не прятался
в затишок, потому что не хотел и не мог этого делать.
Тем драматичнее было, что в период наибольшего душевного
смятения именно Пречистенка оказывалась его
единственным прибежищем. Но он жил не прошлым, он
был горение, а не гниение.
И он высвобождался из этой среды, как ни трудно было,
особенно теперь, когда положение литературного страдальца
так им импонировало. Он порывал с ней, сохранив добрые
отношения с некоторыми из пречистенских друзей, но,
по сути, это уже было ни к чему не обязывающее знакомство.
В дальнейшем ему не раз приходилось раздражаться
на них. Вокруг каждого своего нового произведения он слышал
одобрительные шепотки, что вот де какой тайный смысл
вложил сюда Булгаков. Шепотки эти подхватывались, распространялись
и в конце концов наносили ему вред.
Но в 1930 году, после запрещения всех его пьес, дело
шло не о его литературной репутации, а о его писательской
судьбе. Он решал ее сам, не озираясь на суетившихся вокруг
доброжелателей. Отверг унизительные хождения с
жалобами, объяснениями, просьбами, заявлениями. И, видя
безвыходность своего положения, обратился с письмом в
правительство СССР.

Не кривя душой и негодуя, он писал, что ему со всех39

сторон подают дружеские советы сочинить коммунистическую
пьесу, написать покаянное письмо и объявить во всеуслышание,
что отныне он будет работать как преданный
идее коммунизма писатель-попутчик. Навряд ли, — писал
он, — мне удалось бы предстать перед Правительством СССР
в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее
собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет
.
Он говорил далее о праве своем как писателя думать
и писать по-своему.
Впоследствии немало ходило по рукам фальсифицированных
копий этого письма. В искаженном виде не раз
попадало оно и ко мне, проникло, должно быть, и в зарубежную
печать, не знаю, в каких извлечениях и в какой
редакции. Подлинник его хранится в булгаковском архиве, в
Ленинской библиотеке, но у нас была опубликована лишь
в выдержках (Вопросы литературы, № 9 за 1966 год),
заметка С. Ляндреса, весьма смягчающая, если не сказать
резче, содержание и тон письма Булгакова. Поэтому я обязан
привести здесь хотя бы важнейшие отрывки из этого
документа, поражающие своей прямотой и смелостью.
Вот эти отрывки.
Произведя анализ моих альбомных вырезок, я обнаружил
в прессе СССР за десять лет моей литературной работы
301 отзыв обо мне. Из них: похвальных — было 3, враждебно-ругательных
— 298. Последние 298 представляют собой
зеркальное отражение моей писательской жизни...
.
Я доказываю с документами в руках, что вся пресса
СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен
контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной
работы единодушно и с необыкновенной яростью доказывали,
что произведения М. Булгакова в СССР не могут существовать...

...Германская печать пишет, что Багровый остров —
это первый в СССР призыв к свободе печати (Молодая
гвардия
, 1929, № 1), — она пишет правду. Я в этом сознаюсь.
Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой
бы власти она ни существовала, мой писательский долг,
так же, как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник
этой свободы и полагаю, что если бы кто-нибудь из
писателей задумывал бы доказать, что она ему не нужна,
он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не
нужна вода...
.
Вот одна из черт моего творчества, и ее одной совершенно
достаточно, чтобы мои произведения не существовали в
СССР. Но с первой чертой в связи все остальные, выступаю40

щие в моих сатирических повестях: черные и мистические
краски (я — мистический писатель), в которых изображены
бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан
мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного
процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление
ему излюбленной Великой Эволюции, а самое
главное — изображение страшных черт моего народа,
тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие
страдания моего учителя Салтыкова-Щедрина
.
(Именно так писал Булгаков, ибо с такой же нещадящей
силой писали современники его учителя, и имели на это
право, потому что действительно страдали за свой народ,
знали, но любили его не вслепую.)
М. Булгаков стал сатириком, и как раз в то время, когда
никакая настоящая (проникающая в запретные зоны) сатира
в СССР абсолютно немыслима. Не мне выпала честь выразить
эту криминальную мысль в печати. Она выражена
с совершеннейшей ясностью в статье В. Блюма (№ 6, Лит.
газ.
), и смысл этой статьи блестяще и точно укладывается
в одну формулу: всякий сатирик в СССР посягает на советский
строй.
Мыслим ли я в СССР?..
Нынче я уничтожен... Погибли не только мои прошлые
произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я,
своими руками, бросил в печку черновик романа о Дьяволе,
черновик комедии и начало второго романа Театр.
Все мои вещи безнадежны...
.
И в заключение, обращаясь к гуманности Советской
власти, Булгаков недвусмысленно выражал мысль, не должен
ли писатель, который не может быть полезен у себя
в отечестве, в срочном порядке покинуть пределы СССР.

Он писал: Если же и то, что я написал, неубедительно и
меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу
Советское правительство дать мне работу
.
Он просил назначить его лаборантом-режиссером в
МХАТ, а если это невозможно, то на штатную должность
статиста. Если и статистом нельзя, то на должность рабочего
сцены.
Письмо датировано 28 марта 1930 года, а 18 апреля ему
вдруг позвонил Сталин.
Запись их разговора сделана со слов Михаила Афанасьевича
Е. С. Булгаковой и впервые опубликована в журнале
Вопросы литературы (№ 9 за 1966 год).
Сталин. Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами.
Вы будете по нему благоприятный ответ иметь.

41


А может быть, правда, пустить вас за границу? Что, мы
вам очень надоели?
Булгаков. Я очень много думал в последнее время,
может ли русский писатель жить вне Родины, и мне кажется,
что не может.
Сталин. Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите
работать? В Художественном театре?
Булгаков. Да, я хотел бы. Но я говорил об этом —
мне отказали.
Сталин. А вы подайте заявление туда. Мне кажется,
что они согласятся.
Почему последовал этот звонок? Может быть, ошеломила
неподкупная прямота, с которой писатель писал о своем положении
и вообще о положении литературы, стиснутой цензурой?
Подкупило отсутствие всякого лицемерия и угодничества?
Поразила неслыханная дерзость в высказывании
своих взглядов? Автор был бесстрашно искренен. Такие люди
не предают. Может быть, как раз это вызвало доверие?..
Спектакль Дни Турбиных, безусловно, понравился. Сталин
смотрел его 15 раз (это зарегистрировано в журнальных
записях театра). Почему — смотрел? Нравился уют турбинского
дома? Вряд ли. Благородство героев? Возможно. Сталин
прислушивался к тому, что говорилось на сцене, и, наверно,
к тому, как реагировал зрительный зал. На сцене
говорили о родине, об отечестве. Говорили о чести и долге
офицера, принявшего воинскую присягу. Зритель не оставался
равнодушным, хотя в ту пору эти понятия— родина,
отечество, равно как и офицер, золотопогонник, —
воспринимались враждебно, потому что были неотрывно связаны
с именами Деникина, Колчака, Врангеля. Ну конечно
же, беспардонный автор заговорил об этом преждевременно.
Он был бестактен, однако же... предвосхищал! Создавалась
новая Россия, возникала держава, которую надо было сплотить
единым чувством патриотизма. Вот и получилось, что
к конду тридцатых годов слова родина и отечество, а
в войну не только офицер, но и генерал с лампасами
прочно вошли в нашу жизнь. Как знать, может быть, мелькнули
у Сталина и эти мысли, когда он смотрел Дни Турбиных?
Разумеется, это только мои домыслы. Кроме того,
кажется мне, не примешались ли тут некоторые совпавшие
побочные мотивы? Ведь знаменитый звонок прозвучал
18 апреля, то есть через четыре дня после выстрела Маяковского.
Случайна ли такая поспешность? Каков по натуре
Булгаков? Не способен ли он удружить еще одной литературной
сенсацией — еще одним выстрелом?.. И это, разу42

меется, домыслы. Ничего из сказанного утверждать не могу.
Но так или иначе Сталин, играя с Булгаковым, как кошка
с мышкой, вернул его к жизни.
И померещилось писателю Булгакову, что он, писатель
Булгаков, нужен и находится под особой защитой. Его поняли!
Не отсюда ли возникла пресловутая легенда о Сталине
— тайном покровителе Булгакова? Кое-кого она до сих
пор устраивает, хотя уже всем известно, что каждую новую
пьесу Булгакова ожидали катастрофы, одна коварнее другой,
и его по-прежнему не печатали. Но — померещилось,
померещилось! Булгаков поверил!
Оправдалось ли это?
Через несколько лет, весной 1934 года, он обратился с
официальной просьбой о разрешении выехать за границу на
два месяца.

Была задумана новая книга путевых очерков. Хотелось
побывать в Англии и Франции — его давнишняя
мечта. В письме Горькому, помеченном 1-м мая, он просил
поддержать его ходатайство, он писал: Для моей поездки
нужен был бы больший срок, но я не прошу о нем, так как
мне необходимо быть осенью в МХАТе, чтобы не сорвать
моей режиссерской работы в тех пьесах, где я занят
. Он
был увлечен работой, озабочен судьбой своей пьесы Мольер,
все главное было в Москве! Но Горький уже примолк.
Нет, это был не прежний Горький, ибо сам попал
в ловушку и поэтому предпочел на письмо не ответить,
а затем Булгаков получил официальный отказ.
Это было для него ударом не потому, что сорвалась увлекательная
поездка, а потому, что, оказывается, на него
опять смотрят с подозрением. Но ведь он дал слово! А слово
— это честь. Данное слово равносильно понятию чести, он
так воспитан с детства. Он дал слово, а в нем усомнились?
Вот что его обожгло!.. Но, пожалуй, только он один отнесся
столь болезненно к случившемуся. На сей раз никто не
усмотрел даже малейшего знака недоверия к нему. Булгакова?
За границу? Можно было только посмеяться над его
наивностью. К тому же, поговаривали, у него еще и братья
где-то в Париже! Господи, да кого в те годы запросто посылали
в заграничную поездку? Отказали? Вполне нормально
по тем временам. И по сему поводу никто не поглядывал
на него косо. Напротив, напротив, было бы подозрительно,
если бы его вдруг пустили... И невольно то, что происходило
с ним, напоминало неоконченный роман Н. С. Лескова Чертовы
куклы
, в котором рассказывается о талантливом художнике
Фебуфисе, попавшем под покровительство венце43

ноского герцога. Герцог сделал из Фебуфиса шнель-клёбс.
Покровительство Сталина становилось сомнительным —
лишь на миг померещилось! Не делают ли из него шнельклёбс?

Булгаков не все еще до конца понимал, но тягостно было
вспоминать совсем недавние времена, когда на него обрушились
несчастья, он стал выглядеть вроде бы лишенцем,
чуть ли не классовым врагом, и его пугливо сторонились.
Тогда, в тридцатом, лишь после сталинского звонка мгновенно
затрещал замерший его телефон. Восторженно поздравляли
притаившиеся мхатовцы своего любимого драматурга,
впавшего в скандальную немилость. Эх, эх, какое было
время! Тотчас из дирекции театра звонили по делу. Стоял
прямо-таки праздничный звон-перезвон...
Если не ошибаюсь, сперва он был определен на службу
в ТРАМ (Театр рабочей молодежи), где, несмотря на различие
своих творческих устремлений, находил все же общий
язык с молодыми актерами синеблузного толка, а затем
его пригласили и в МХАТ в качестве режиссера-ассистента
и литературного консультанта. Он возвращался в ту художественную
среду, которая была единственно дорога ему и
близка. И радужные надежды вновь поманили его...
Да, в то сказочное время разрешились и его личные дела.
Но об этих внутренних происшествиях я могу рассказать
только его словами, лишь намеком...
...Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает
убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих.
Так поражает молния, так поражает финский нож! Она-то,
впрочем, утверждала впоследствии, что это не так, что любили
мы друг друга давным-давно, не зная друг друга, никогда
не видя. "..."
...Да, любовь поразила нас мгновенно. Я это знал в тот
же день, уже через час, когда мы оказались, не замечая
города, у Кремлевской стены на набережной.
Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как
будто знали друг друга много лет. "..." Майское солнце
светило нам. И скоро, скоро эта женщина стала моею тайною
женой. "..."
Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь,
хотя так никогда и не бывает. Не знал ее муж, не знали
знакомые. "..."
— А кто она такая? — спросил Иван, в высшей степени
заинтересованный. "..."

Посмотри в окно!

Чтобы сохранить великий дар природы — зрение, врачи рекомендуют читать непрерывно не более 45–50 минут, а потом делать перерыв для ослабления мышц глаза. В перерывах между чтением полезны гимнастические упражнения: переключение зрения с ближней точки на более дальнюю.

44


Гость сделал жест, означавший, что он никогда и никому
этого не скажет.
Так было написано в романе Мастер и Маргарита, но
в жизни случилось иначе: он назвал ее имя. Он сделал это,
ничего не скрывая, потому что скрывать дальше было бы
оскорбительно для его чувства и для людей, причастных к
его судьбе и к судьбе его уже не тайного друга. Он уважал
гордость и благородство этих людей и не мог допустить
пошлости двойной игры. Он написал ее мужу: Дорогой
Евгений Александрович, я виделся с Еленой Сергеевной,
по ее вызову, и мы объяснились с нею. Мы любим
ДРУГ друга так же, как любили раньше
.
Ему исполнилось тогда сорок три, в такие годы не так
просто начинать жизнь заново. И ведь у него было попрежнему
шаткое литературное положение, а у нее благоустроенная
семья и двое детей. Тем не менее они оба были
тверды в своем решении быть вместе.
Нетрудно установить официальную дату регистрации нового
брака М. А. Булгакова, но это, как и многие даты,
само по себе ничего не обозначает. Все произошло гораздо
раньше, а вот жить вместе им было негде. Елене Сергеевне
пришлось перебраться на Большую Пироговскую, но там
жила Любовь Евгеньевна; легко представить себе, в какой
неестественной обстановке все трое очутились. Пожалуй,
только ему могло показаться, что теперь, когда все наконец
разъяснилось и очистилось, они, добрые и великодушные,
не фальшивя, поймут друг друга. Мужчины в таких случаях
или, как Подколесины, выпрыгивают в окошко, или,
чаще всего, стараются найти примирительные формы и верят,
что можно сделать так, что все/м будет хорошо. Но
этого никогда не случается. И, конечно, чем дальше, тем
становилось невыносимее.
Так продолжалось до тех пор, пока не удалось вымолить
небольшую квартиру в писательской надстройке в Нащокинском
переулке (ныне улица Фурманова), и Лена с Михаилом
Афанасьевичем переехали туда. С ними — ее младший
сын Сережа, а старший, Женя, остался у отца, но
часто приходил к ним и очень привязался к Булгакову.
У Жени была даже какая-то влюбленность в него.
Я знал, что внешний и внутренний облик его жизни не
мог не перемениться. Все стало по-другому. И в первый раз
шел в новый булгаковский дом настороженный. Лена (тогда
еще для меня Елена Сергеевна) встретила меня с приветливостью,
словно хорошо знакомого, а не просто гостя, и провела
в столовую. Там было чинно и красиво, даже чересчур

45


чинно и чересчур прибрано. От этого веяло холодком. Направо
приотворена дверь, и был виден синий кабинет, а налево
— комната маленького Сережи. Книги были выселены в
коридор (это мне не понравилось). Из коридора высунулась
домработница, но, получив деловитое и беспрекословное распоряжение,
тотчас исчезла. Повернувшись ко мне — лицо
хозяйки из озабоченного снова превратилось в приветливое,
— она сказала:
— Сейчас будем ужинать, Миша в ванной.
Лена держалась непринужденно, но я видел, что она
напряжена не меньше, чем я. Со всей искренностью она
хотела расположить к себе тех из немногих его друзей, которые
сохранились от его прежней жизни. Большинство
пречистенцев не признавали ее или принимали со сдержанностью
нескрываемой. Одета она была с милой и продуманной
простотой. И, легко двигаясь, стала хозяйничать.
На столе появились голубые тарелки с золотыми рыбами,
такие же голубые стопочки и бокалы для вина. Узкое блюдо
с закусками, поджаренный хлеб дополняли картину. Пропал
мой неуемный и дерзкий Булгаков, обуржуазился
, —
подумал я сумрачно.
Но вот появился и он. На голову был натянут старый,
хорошо мне знакомый вязаный колпак. Он был в своем
выцветшем лиловом купальном халате, из-под которого торчали
голые ноги. Направляясь в спальню, он приветственно
помахал рукой и скрылся за дверью, но через секунду
высунулся и, победоносно прищурившись, осведомился:
— Ну, как, обживаешься? Люся, я сейчас.
А потом, уже за столом, говорил:
— Ты заметил, что меня никто не перебивает, а, напротив,
с интересом слушают? — Посмотрел на Лену и засмеялся.

— Это она еще не догадалась, что я эгоист. Черствый
человек. Э нет, знает, давно догадалась, ну и что?
Ой... — Он сморщил нос. — Не дай бог, чтобы рядом с тобой
появилось золотое сердце, от расторопной любви которого ко
всем приятелям, кошкам, собакам и лошадям становится
так тошно и одиноко, что хоть в петлю лезь.
Он говорил это шутливо, беззлобно, и я увидел, что он
такой же, как был, но вместе с тем и другой. Нервная
возбужденность, а иногда и желчь исчезли. Можно было
подумать, что дела его круто и сразу повернулись в лучшую
сторону, исчезли опасности и угрозы и жизнь вошла наконец
в спокойное русло.
Ничего этого не было на самом деле и в помине, но появился
дом, и дом этот дышал и жил его тревогами и его
надеждами. Появился дом, где он ежедневно, ежечасно чувствовал,
что он не неудачник, а писатель, делающий важное
дело, талантливый писатель, не имеющий права сомневаться
в своем назначении и в своем прочном, не зависящем ни
от кого, ни от одного власть имущего человека, месте на
земле — в своей стране, в своей литературе.
Я задумывался не раз, как это получилось?
Не только силой любви, но и силой жизни, жаждой радости,
жаждой честолюбивого и прекрасного самоутверждения
возникает эта удивительная способность к созиданию
счастья. Даже вопреки самым тяжелым, трудным обстоятельствам.

В дни кризиса и преодолений его, когда легко потерять
веру в себя и покатиться вниз, в такие дни нет ничего хуже
уныния, скорбной жертвенности, жалостных слов.
Дом их, словно назло всем враждебным стихиям, сиял
счастьем и довольством! А были, пожалуй, одни лишь долги
при самом туманном будущем. Хозяйка была энергична и
безудержно легкомысленна. И жизнь перестала быть страшной.

Счастье начинается с повседневности. Славьте очаг —
повторялось у него во многих письмах, и не только в то
время.
Он жил, он работал, несмотря ни на что.
Творческая энергия не покидала его.
В половине января 1932 года, в силу причин, которые
мне неизвестны, и в рассмотрение коих я входить не могу,
Правительство СССР отдало по МХАТу замечательное распоряжение
пьесу Дни Турбиных возобновить. Для автора
этой пьесы это значит, что ему, автору, возвращена часть
его жизни. Вот и все
.
Так он писал литературоведу П. С. Попову, а в другом
письме по тому же п

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.