Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Из записок разных лет

страница №20

,
с той ленинградской вежливостью, которой всегда отличался,
объяснил мне, что пальто мое, по наблюдению Софочки,
не подойдет к сезону, а у него имеется плащ, вполне хороший...

Записал все это и подумал, а не выгляжу ли я в этом
рассказе хвастунишкой: вот-де какие люди опекали меня!
Не был я ни их учеником, ни тем более наставником, да и
другом не был, просто у меня с ними сложились хорошие отношения,
но никак не близкие (ближе всего, пожалуй, с Пу215

довкиным), но тогда я был ошеломлен и растроган. А тут
еще в дверь просунулась голова Якова Ильича Райзмана,
отца Юли.
Мало сказать, что он был человек незаурядный, вся его
жизнь подтверждала его необыкновенные способности. Местечковый
портняжка, он выбился в одного из самых модных
портных дореволюционной Москвы. Разбогател. Революция
его разорила. Он стал работать в пошивочных мастерских
у железнодорожников, его отметили грамотой ударника.
Во время нэпа затеял мануфактурное дело. Опять
разбогател и опять разорился. И все свои разорения переносил
без сокрушений, ему было весело жить. Когда возник
Торгсин, а затем Интурист, он возглавлял пошивочную
мастерскую, заказчиками которой могли быть лишь дипломаты
из Наркоминдела или интуристы, владеющие валютой.
Мастерская помещалась в Метрополе. Сам Яков Ильич
шитьем не занимался, он лишь руководил примеркой, указывал
крой, угадывал нужную линию, точно ее намечал. Он
был художник, мастер! Самоучка, не получивший никакого
образования, был начитан, собрал прекрасную библиотеку,
любил беседы на самые заковыристые философские темы.
— Входите же, Яков Ильич, входите! — восклицал я,
увидев его, осторожно приотворившего дверь в мой номер.
— А я сразу и прибежал, как только узнал, что вы приехали,
— говорил он, обнимая меня. — Ай-яй-яй, какие дела,
какие беды!.. Но крутимся, крутимся. Вот, слава богу, и с
вами обошлось! А меня вывезли вместе с Юлечкой, представляете,
и я угодил в кинематограф. Так это же кавардак,
а не заведение! Правда, я работаю с Сергеем Михайловичем,
это интересно. Иван Грозный, сами понимаете. Но как посмотришь
кругом... Это же художественная интеллигенция.
Так они же о чем думают? Ой!.. Послушайте, так это же на
вас мой костюм?
— Ваш, Яков Ильич.
— Ничего себе, загваздали. Хотя я понимаю, ну... еще
бы! Встаньте-ка! А с вас половина осталась. Висит, как с
какого-то бывшего человека. Но это разве беда! Это же пустяк!
Давайте мерочку снимем. — Говоря это, он быстро обмерял
меня и записывал в свою книжечку цифры. — Очень
хорошо получится. Посидите в подштанниках, дверь на
ключ, потом выспитесь как следует, и утречком я принесу
вам вещь! Спокойной ночи. Ах, как я рад, что вы живой.!
Я остался один. Впрочем, нет, еще прибежал Мика Блейман
и принес мне чайник и стакан, а Надя Бриллианщикова,
жена режиссера Корша-Саблина, — электроплитку,

216


сказав: Только прячьте, комендант не разрешает. Затем я
последовал совету Якова Ильича: заперся на ключ и притаился.
Надо было разобраться во всем, что произошло за
этот суматошный день, полный впечатлений.
Что-то изменилось в людях, что-то перевернулось в них!
Да, общая беда объединила. Они потеплели душой. Но не
только это.
В конце тридцатых годов словно все дверные замки были
сломаны и в любую минуту в дом могло ворваться несчастье.
Это касалось всех, даже самых благополучных, отмеченных
успехами, милостями, признанием заслуг. В этом никто
вслух не признался бы, напротив, не чересчур ли старательно
славословили, произносили речи, возвеличивая время,
в какое жили? От самих себя прятали внутреннее
дрожание, но оно притаенно не оставляло никого... И еще:
до войны общество все отчетливее расслаивалось на ранги.
Одни восходили по лестнице славы, теша свое честолюбие,
все больше возвышаясь, и житейские блага, которые они
получали, с каждым днем все более отрывали их от остальной
массы обыкновенных людей — обывательского быта,
серой жизни. А сейчас это стерлось. Вдруг почти совсем
потерялось... Те, кто и в военных условиях был наделен лучшими
пайками, не только не кичились ими, но, напротив,
даже вроде бы стыдясь, старались не подчеркивать этого.

И получалось, что по внешним признакам все жили одинаково.

В этом как бы отразилась чистота тех лет — душевный
уют, если угодно, тех трудных, подчас очень трудных дней,
а то и прямой беды и горя, потому что редко у кого не было
близких на фронте, вдруг обрывались вести о них или приходили
похоронки...
Всех это касалось, всех, всех!
Вечером выбегали из своих комнат, стояли тесно в холле
Дома Советов, слушали военную сводку, и сердца людей
бились одинаково, в унисон, с одним общим придыханием
вникали в каждое слово, произносимое Левитаном.
Когда отодвинулось это время, о нем вспоминалось с теплом,
потому что было тогда неповторимое человеческое
единение. Потом оно вновь распалось, расслоилось: после
войны. И с каждым годом все резче. За высокими заборами
вырастали собственные дачи, на престижных машинах катили
люди, равнодушно поглядывая на серый поток людей,
измученных служебными заботами, дрязгами, очередями,
толкучкой в метро. Впрочем, и у них, и у этих пресловутых
винтиков, как по команде, как машина, одинаково апло217

дирующих тому, у кого в этот момент палка в руках, у них
тоже произойдут перемены. Они вселятся в одинаковые квартиры,
в одинаковые клеточки, как в соты ульев, в шеренгу
выстроенных небоскребов, и усядутся под одинаковыми
оранжевыми абажурами перед своими телевизорами. Мещанин
удушит революцию, как говорил Герцен. И сочтется
это за должное, за достигнутое наконец государственное
равновесие, оснащенное умелым карьеризмом прочной, крепкозадой
бюрократии. Закономерно зашелестят под окнами
машины собственников, вознесшихся на недоступные верхотуры
социальной лестницы. Все это мы еще увидим, и не
удивимся, и привыкнем, и посчитаем под гром аплодисментов,
что жизнь выровнялась, и забудем, как бедовали в
военные годы и были равноправны в нашей общей беде...
Да, я ощущал удивительное человеческое тепло в АлмаАте,
посматривая на подушку Эйзена, простыню Пудовкина,
плащ Козинцева, и думал, что никакой я не отверженный,
не социально опасный. Словно канули в Лету те совсем недавние
времена, когда после моего ареста многие знакомые,
даже близкие, старались не встречаться с моей женой, не
звонить ей: боялись. Можно было стереть мое имя, обворовать
меня безнаказанно, делать со мной что угодно... Э, казалось,
было и прошло! Прошло ли?
Я тогда не думал об этом. Сердце мое согрелось. Так началась
моя алма-атинская жизнь: радушно! И что греха
таить, сперва я даже расслабился. Я просто задохнулся от
чувства свободы. И, честное слово, некоторое время даже
стал бонвиванствовать!.. Помню, Михаил Папава, входивший
в моду сценарист, говорил мне, играя в шахматы:
— А ведь вокруг вас веет романтический ореол !Вы здесь
как Лермонтов.
Он показывал мелкие зубы, улыбаясь, и теребил светлую
бородку (первый бородач в нашей среде, тогда бород еще не
носили), и я отвечал ему:
— Конечно, Лермонтов! Миша! Хотите, поменяемся? Вы
даете мне свой паспорт, а я вам свое удостоверение с квадратиками
и, в придачу к романтическому ореолу, отыщу
вам княжну Мэри для розыгрыша. Полный набор среднеазиатского
Пятигорска! Согласны?
— Куда мне! У меня язва. Я и в Грушницкие не
гожусь.
Мы шутили. Я все еще был весел. Но вскоре это мое беспечное
существование кончилось. Оно стало нестерпимо.
Ведь война продолжалась! И я все меньше понимал своих
коллег по ремеслу, которые отсиживались в этом алма-атин218

ском инкубаторе как незаменимые специалисты. Мне не
стыдно признаться, что я тайком от всех подал заявление в
военкомат с просьбой, чтобы меня зачислили добровольцем в
армию. Военком принял меня сухо. Он ознакомился с моими
документами и сказал неприязненно:
— Хотите укрыться в армии?
— Позвольте, я...

Но он перебил меня резко:
— Даже штрафной батальон вас не пугает? Встречался
я и с такими случаями! Впрочем... — Он брезгливо поморщился.
— Это меня не касается, вас затребовали сюда по
особому распоряжению наркома. Очевидно, вы нужны киностудии.
Уберите ваше заявление. Я рассматриваю его как
дезертирство с трудового фронта. Щажу вас. А то обязан
был бы сообщить об этом куда следует. Также и в дирекцию
киностудии. Всего хорошего.
Он привстал, но руки мне не подал. Однако мне показалось
(или хотелось, чтобы это было так), он посмотрел на
меня с сочувствием. Даже штрафной батальон был для меня
недостижимой честью!
Вот почему не просто стыд, а гнетущая депрессия настигла
меня. И как всегда в моей жизни, когда сваливались
неудачи, спасти могла только работа. Притом такая, в которую
можно погрузиться с головой.
Я написал в студию заявку, предложив включить в план
сценарий о Чокане Валиханове. Почему именно о нем?
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ВАЛИХАНОВЕ
К этой работе я привлек Мику Блеймана. Он, так же как
и я, любил рыться в книжных завалах, старых журналах,
неразобранных архивах, а это как раз и пришлось делать.
Материалов о нашем герое оказалось очень мало. Мы располагали
лишь однотомником его сочинений, изданных в 1907 году
Императорским географическим обществом с небольшими
заметками о нем (Потанина, Ядринцева и других). Биография
Чокана восстанавливалась буквально по кусочкам. Мы
узнали, что существовал памятник на его могиле в далеком
ауле Тезек (почти у самой китайской границы), где он, больной
и измученный, прожил последние годы и умер. Этот
памятник был сооружен русским генералом Колпаковским,
основателем военного городка Верный (будущей столицы
Казахстана — Алма-Аты), а разрушен, видимо, сородичами
Чокана. Его имя продолжало оставаться в странной тени,

219


даже в 1943 году, когда мы начали работать над сценарием.
Почему это происходило?
Он стал чужим в своей стране!..
Его жизненный путь и посмертная судьба поразили меня.
Он вырос в первобытных кочевьях северо-восточного Казахстана.
Его отец, глава рода, старый Чингиз, сохранял родовую
власть и после присоединения к России. Безразлично,
был ли это генерал-губернатор Западной Сибири ретроград
К. X. Гасфорд или либеральный К. X. Гутковский, его советник
по делам инородцев, — словом, любую русскую администрацию
вполне устраивало такое самоуправление казахов, и
кокчетавскому султану Чингизу был даже пожалован чин
полковника. Эполеты украшали его халат, а сына приняли
в Омский кадетский корпус.
Чокан хотя и стал офицером, но воспользовался этим
по-своему. Он возглавлял военно-топографические экспедиции,
стал исследователем края, этнографом, фольклористом,
ученым, впервые записавшим киргизский эпос Манас.
А его путешествие в Кашгарию, доселе закрытую для европейцев
страну Западного Китая, стало сенсационным. Он
проник туда под видом кашгарского купца Алимбая, а по
возвращении был вызван для доклада в Петербург.
Появление Валиханова в столичных салонах произвело
необыкновенное впечатление: степной дикарь оказался отнюдь
не дикарем, а, напротив, человеком изысканно светским,
ироничным, даже чуть высокомерным, на него смотрели
как на экзотическое чудо. Сам государь император
пожелал, чтобы его представили ему! А его доклад в Русском
географическом обществе вызвал шумное одобрение, он
был единогласно избран в действительные члены Общества,
что свидетельствовало о признании его научных заслуг. •
Связи Валиханова с передовыми представителями русской
интеллигенции возникли еще в Омске. Там он познакомился
с прославленным географом и путешественником
Петром Петровичем Семеновым-Тян-Шанским, краеведом,
Г. Н. Потаниным, петрашевцем С. Ф. Дуровым и сблизился
с Ф. М. Достоевским, когда тот находился в ссылке.
Дружбу с Достоевским Валиханов сохранил на всю жизнь,
хотя по взглядам примыкал к более радикальным кругам,
близким к некрасовскому Современнику. Он был демократ,
просветитель, ратовавший за культуру и цивилизацию,
дабы всколыхнуть, сломать вековую отсталость своего народа.

В Петербурге же в это время шумел полковник Черняев,
снаряжавший экспедицию в Туркестан. Он должен был
проложить путь на Ташкент с востока, в то время как отряд

220


Веревкина шел на соединение с ним с запада, через КзылОрду.
Со стороны Кокандского царства не ожидали серьезного
сопротивления, и Черняев рассматривал свой поход
прежде всего как изучение края и военную поддержку русским
торговым караванам, проникавшим в глубь новых туркестанских
земель. В штабе Черняева появились географы и
топографы, этнографы и энтомологи, среди них такие известные
ученые, как Северцев, Лерхе, и многие другие. Говорились
речи о просвещении, строились самые широкие научные
планы. И, конечно, Валиханов был среди выступавших.
Однако это была не мирная экспедиция, а война. С русскими
сражались фанатики кокандцы под зелеными знаменами
ислама. Они были примитивно вооружены, но отчаянны
и коварны, и расправа с ними была жестокой. В первой
же битве под Аулие-Ата Валиханов с ужасом убедился в
этом. И ведь на стороне кокандцев воевал Кенисары Касымов,
его дядя, и Садык, его двоюродный брат. Воочию он
увидел, как под ударами черняевских пушек пылают обезумевшие
степные аулы. От петербургских гуманных речей
ровным счетом ничего не осталось. Да и время вдруг резко
перевернулось, страшные вести приходили из Петербурга:
арестован Чернышевский, закрыт Современник, не стало
единомышленников, друзей. Его отец, старая лиса, сидя в
своем Сырамбете, умело лавировал, поддерживая тайную
связь с кокандцами и сохраняя верноподданнические отношения
с омским начальством. У Чокана не было поддержки
— ни дома, ни в Петербурге, и после резкого объяснения
с Черняевым он подал рапорт об отставке и, уже
совсем больной, уехал в Тезек.
Таков был конец первого казахского ученого, просветителя,
писателя, стойкого и ясного в своих убеждениях и
не понятого современниками. Но только ли современниками?
В начале двадцатых годов, в разгар националистических
страстей, некоторые казахские писатели говорили о нем как
о человеке, враждебном духу национальной самобытности,
прислужнике самодержавия, изменнике родины. Понадобились
десятилетия, чтобы понять значение Валиханова для
всей будущей культуры его народа. В работе над сценарием
мы с Микой столкнулись с этим еще невнятным и противоречивым
отношением к биографии Чокана. А для меня драматизм
его судьбы вплотную приблизил тему о мужестве первопроходца,
идущего впереди своего времени, вступающего
в неравный бой с косностью мысли, непоколебимо отстаивающего
свои идеалы. Эту тему я развивал в дальнейшем, изучая
русскую литературную историю, и рядом с моим Грибо221

едовым, Львом Толстым, Блоком возникал передо мной
булгаковский Мольер, булгаковский Пушкин, булгаковский
Дон Кихот и, наконец, сам Булгаков!
АЛМА-АТА (продолжение)
В разгар нашей работы в Алма-Ату приехал министр
кино Иван Григорьевич Большаков, чиновник, вынырнувший
из недр молотовских канцелярий. Он был обучен умению
улавливать то, что от него требовали сверху, и коль скоро
его назначили командовать киноискусством, то он тотчас посчитал
себя всепонимающим в этом деле и прибыл к нам
проруководить Эйзенштейном, Пудовкиным, Козинцевым и
другими мастерами, а также навести канцелярский порядок
в производстве и обследовать сценарный портфель.
Натолкнувшись на договор, заключенный со мной на сценарий
Чокан Валиханов, он с гневом разорвал его. Фридрих
Эрмлер, в ту пору художественный руководитель студии,
прибежал ко мне бледный.
— Что я мог сделать, что? — оправдывался он, боясь
взглянуть на меня. — Большаков кричал, возмущался, как я
мог проглядеть, что к нам в авторы пролез человек, высланный
по подозрению в антисоветской деятельности. За такой
либерализм надо крепко бить!.. Ну? Что теперь мне делать?
— Н-ничего особенного не с-случилось, — раздался голос
Мики Блеймана, он чуть больше обычного заикался. —
Ф-фрида, ты перезаключишь договор только со мной, а мы с
Сережей будем с-сотрудничать на тех же условиях, как
раньше.

Я стал тайным автором, и мы продолжали работу.
Впрочем, история с этим сценарием имела анекдотическое
продолжение. Сценарий был закончен, принят студией и
пролежал до незабываемого 1949 года. Разумеется, он был
надлежаще отредактирован, уложен в привычную схему
тогдашних биографических фильмов. Постановка его была
поручена молодому казахскому режиссеру Мажиту Бегалину,
он с энтузиазмом принялся за работу, но его вызвали
в министерство, и Большаков заявил, что сценарий не может
быть запущен в производство с такой фамилией автора, как
Блейман, к тому же ему, Большакову, известно, что сценарий
писал в основном другой человек, вполне, так сказать,
подходящий .
Этим подходящим был теперь я, и мы с Бегалиным
отправились к Блейману — как быть?

222


— Ничего особенного не случилось, — сказал Блейман с
усмешкой. Примерно неделю тому назад его имя поносили
на специальном заседании в Доме кино как злостного космополита,
и особенно упражнялся в этом направлении перепуганный
насмерть режиссер Марк Донской, будущий
Герой соцтруда, если не ошибаюсь, первый в кинематографии
получивший это звание. Блейман иронически улыбался,
объясняя Бегалину: — В-вычеркните мою фамилию, замените
ее Сережиной и садитесь за режиссерскую разработку.
Все будет в п-порядке.
Теперь тайным автором стал Блейман, а представительствовал
я. Но лишь появилось сообщение, что Казахфильм
совместно с Ленфильмом ставит сценарий о Валиханове,
как в Казахстанской правде появилась разгромная статья,
разоблачающая автора, то есть меня, как байского приспешника,
исказившего противоречивый образ Валиханова, действовавшего
вместе с царской военщиной против освободительного
движения в Туркестане. Я тогда уже находился
в Москве, хотя положение мое продолжало еще оставаться
шатким и такое политическое обвинение могло иметь для
меня роковые последствия, а к тому же статью полностью
перепечатали в Правде. Мухтар Ауэзов, прекрасно понимая
это, немедленно прилетел в Москву, в тот же день добился
приема у главного редактора Правды П. Н. Поспелова
и отправился к нему вместе со мной.
— Петр Николаевич, поймите, — говорил Ауэзов, —
статья, перепечатанная в центральном органе партии, направлена
не против Ермолинского, а против меня. Я защищал
и защищаю этот сценарий. Вокруг Валиханова еще до
сих пор ведутся споры. В Алма-Ате у меня много завистников,
и они воспользовались случаем, чтобы припомнить мои
прошлые политические ошибки...
— Ваше имя, как одного из крупнейших наших писателей,
не нуждается в защите, — перебил его Поспелов. —
А кроме того, я уже до вашего приезда удостоверился, что
статья ошибочная, и наш алма-атинский корреспондент уже
снят с работы.
Обычно малоподвижное лицо Ауэзова, похожего на бронзового
будду, дернулось, глаза из-под припухших век гневно
сузились.
— Позвольте! — воскликнул он. — Корреспондента сняли,
а в каком положении автор сценария? Надо, чтобы
Правда сообщила о допущенной ошибке.
— Правда не извиняется, Мухтар Омарханович, —
улыбаясь, возразил Поспелов. — Однако могу вас заверить,

223


что это никак не отразится на репутации автора. — И он
поклонился в мою сторону. — Я располагаю в таких случаях
несколько иными каналами.
Это верно: он располагал иными каналами, репутация
моя не пострадала. А к моменту выпуска фильма и имя
Блеймана перестало звучать одиозно: на титрах появились,
как и должно, имена двух авторов. Но все это произошло
значительно позже...
Жаркое алма-атинское лето 1944 года подходило к концу,
когда черновики Валиханова начали перепечатываться
машинисткой. В это время по Дому Советов прокатилась
эпидемия брюшного тифа. Первым заболел звукооператор
3. Залкинд. Он скончался в больнице (последней его работой
был фильм Фридриха Эрмлера Она защищает Родину).

Вскоре в больницу отвезли и меня.
Больница была переполнена. На полу, в коридорах валялись
больные, и только Н. А. Коварскии, не жалея голосовых
связок, темпераментно, как это он умел, настоял, чтобы
койку со мной втиснули в палату.
В тифозном бреду ко мне вернулись вдруг мои Чарусы,
странные сновидения, почему-то возникавшие в первые ночи
моего пребывания в тюрьме. Теперь, как и тогда, они были
до удивления далеки от действительности, ни от чего не отталкивались,
существовали сами по себе, унося меня в идиллические
просторы, и снова видел я реку, катер, праздничных
гостей, призрачных, не имевших ни лиц, ни имен.
Прорываясь в сознание, я узнавал Софочку Магарилл, приносившую
мне протертую кашу, потом вместо нее — Машу
Смирнову.
— Софочка нездорова, теперь к тебе буду ходить я, —
сказала она.
— Что с ней? — спросил я, как бы сквозь сон, еще не
понимая, еще отрешенный от жизни.
Но вот Чарусы растворились, ушли навсегда. Началось
бледное выздоровление. Меня, еще очень слабого, перевезли
в Дом Советов. Там я узнал, что у Софочки тиф, но она
лежит дома. Меня к ней не пустили, вернее, она сама не
захотела, чтобы видели ее угасающее лицоЦелые
дни я просиживал у Маши. А когда узнал, что
Софочка умерла, настоял, что пойду ее проводить, и плелся
позади немногочисленной процессии, пока не упал. Барнет
приволок меня в гостиницу.
— Сиди, бандит! — приказал он. — Хватит с меня. Я тащил
тебя в больницу и больше не намерен таскать. Сиди и
не шевелись. Надоел ты мне.

224


— Ты хороший парень, Боря. Клянусь, я буду сидеть и
не шевелиться, — покорно согласился я.
— Твое дело выздоравливать. А то помрешь и выпить не
с кем будет, — сказал он, веселый жизнелюб, никак не похожий
на будущего самоубийцу.
В жизни многое происходит наоборот.
Софочка, и в те нелегкие годы жившая в холе и болевшая
в наилучших условиях, не выдержала, а я, с надорванным
организмом, валявшийся без присмотра в больнице,
лишь подкармливаемый Машиными кашами, добываемыми
из последних сил, устоял, выздоровел.
Пока я болел, Валиханов был прочитан и одобрен
студией. Мика Блейман принес мне мой гонорар, полученный
по договору на его имя.
— Ну а производственная судьба сценария еще неизвестна,
— сказал он. — Режиссера нет, да и не предвидится.
Объединенная студия накануне ликвидации.
Люди возвращались домой — в Москву, в Ленинград.
Каждый день кто-нибудь получал вызов. Уезжали семьями,
а иногда целыми съемочными группами. Опустел
лауреатник. Все меньше и меньше оставалось людей в Доме
Советов
. Получила вызов и Маша Смирнова.
Помню, поезд ее уходил поздно вечером. В вагоне почему-то
было пусто. Она сидела в полутемном купе, растерянная,
испуганная. Ее муж был тяжело ранен, вести о его
здоровье шли тревожные, и она не знала, что делать, как
поступать, как жить дальше. Она даже сердилась на нас, что
мы бросаем ее, не едем с ней. Забыла, наверно, что я все
еще ссыльный, собой не распоряжаюсь, а Мике почему-то
вызов в Ленинград не посылают. И ей казалось, что она
едет в пустую страшную Москву. Но Москва была для нее
не пуста. Там ждала ее Вера Марецкая, ее надежная подруга,
и она еще не предполагала, что скоро начнет работу над
сценарием Сельская учительница, который принес ей первый
шумный успех.
А кинематографическая жизнь в Алма-Ате совсем замерла.
На месте студии, где гремели имена Эйзенштейна,
Пудовкина, Козинцева, Трауберга, Фридриха Эрмлера, зарождалась
новая молодая студия — Казахфильм. И мы с
Микой чувствовали себя забытыми Фирсами.
Добрые вести шли с фронта. Война явно приближалась
к концу, и настроение у всех было приподнятое. Но для
меня время бродило кислотой дурных предчувствий.

Лена вернулась в Москву и писала мне, что дела с изданием
Мишиных произведений не двигаются с места. Что-то
8-253

225


роковое висит над его именем. Собралась булгаковская
комиссия, но меня вычеркнули из ее состава. Лена сообщала
об этом виновато. Мне было очень обидно это сообщение
(еще и потому, что она не нашла мужества отстоять меня),
но я все же утешал ее, писал, что при моем положении
иначе нельзя было поступить. Дело, в конце концов, не в
том, состою я в комиссии или нет, при возвращении в Москву
я все равно буду помогать ей, даже за кулисами.
Мое возвращение в Москву? Об этом даже думать было
смешно! Со мной могли сделать все, что угодно. Я жук на
булавке. Но почему Блеймана не вызывают?
— Н-нормальная бюрократическая волокита, — говорил
он, однако сумрачно. — Надо написать Ф-фридриху, чтобы
он нажал.
Мы не подозревали тогда, что задержка с его вызовом
была первым сигналом того, что через несколько лет цинично
выльется в борьбу с космополитами.
Гостиница опустела.
Вечерами мы играли в преферанс. Партнеры были
случайные, чаще всего какой-нибудь заезжий кинооператор
хроники, которого мы старались обыграть. Тусклый свет
керосиновой лампы освещал наши лица. Мика по обыкновению
философствовал, строил прогнозы.
— Нет сомнения, что скоро мы войдем в Европу победителями.
В истории это уже бывало. Александр I вступил
в Париж как освободитель всех народов. Французы были
в восхищении от казаков. Чем это кончилось — п-помним.
Сперва Россия — освободитель, потом — жандарм для всех
вольнодумцев в Европе. Русский мужик, изгнавший французов,
снова вернулся под палку господина. Об этом собирался
писать Грибоедов. Но я не хочу сказать, что история
повторяется. Возможны варианты. Могу только сказать,
что у нас восторжествует пора полнейшего един

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.