Жанр: Мемуары
Из записок разных лет
... появлении моем на улице мальчишки кричали:
— Да здравствует король трюфелек! Дядечка, нет ли у
тебя еще! Мы достанем тебе еще сто пробок!
— Ничего у меня больше нету, но уверяю вас, братцы,
я еще выдумаю что-нибудь!
Я стал знаменит. Волшебник! Писатель! Таинственный
человек!
Никогда раньше я не был таким знаменитым (как никогда
не был и потом), как тогда, в Чиилях. Библиотекарша
смотрела на меня в потрясении, ибо никто, кроме меня, к ней
не приходил, и позволяла мне рыться в беспорядочной груде
книг, брать с собой на дом что мне нужно; я брал разрозненные
номера
Исторического вестника
, сохранившегося с незапамятных
времен, историю Соловьева в дореволюционном
204
издании, географическое описание России Семенова-ТянШанского
и многое другое из старых книг, которые считала
она хламом. А когда однажды пошел в сопровождении Гани
и Настеньки в железнодорожный клуб, где показывали
фильм С. Герасимова
Маскарад
, то чувствовал, что на
меня устремлены глаза любопытных и прокатился шепот.
Ганя шла гордая.
Ох, ни к чему мне была эта слава! С экрана глядели на
меня знакомые лица — Софочка Магарилл, Тамара Макарова,
Герасимов, Мордвинов... Но на душе было неспокойно.
И не зря.
Вскоре вызвал меня мой опер.
Уставившись на меня мрачным взглядом из-под нависших
бровей, он спросил:
— Пишешь?
Тут вспомнились мне слова генерала (тогда еще, кажется,
полковника) М. Г. Черняева, славянофильствующего участника
похода на Ташкент, сказанные им в шестидесятые
годы прошлого столетия:
Три пути ведут в Джулек (это
рядом с Чиилями), один из них называется разбойничьей
дорогой
. Вот этот, с нависшими бровями, которому я подвластен,
Пришел сюда, несомненно, разбойничьей дорогой
и может делать со мной все, что захочет. Глядя на него
с ненавистью, так же, как он на меня, я ответил:
— Пишу.
— Продолжаешь, это само, свою контрреволюционную
деятельность на бумаге?
— Контрреволюцией не занимался и не занимаюсь.
— Интересно. А мне вот один мой кзыл-ординский товарищ,
между прочим, сообщил, что выслали тебя за то, что
ты написал что-то про дьявола. Соответствует?
Я насторожился. Лена писала мне, что в Ташкенте она
дает читать
Мастера и Маргариту
очень многим писателям.
Я советовал ей быть поосторожнее, потому что народ
там был разный. Но неужто слухи о романе долетели до
Кзыл-Орды? В это трудно было поверить, но все же... Я посмотрел
на разбойника и ответил с нарочитой грубостью:
— А ты бы поменьше верил дурацким слухам. Еще какого-то
дьявола вздумал мне навешивать!
— Но-но, потише! У нас тут дураков нету, зазря не
треплются, контра! — Он прихлопнул печать в очередную
клеточку и добавил: — Вот понаведаюсь самолично и пороюсь,
что там у тебя в твоих тетрадочках. Отвечай за тебя,
это само.
Я вышел. Начинало темнеть. Исчез рынок, будто раство205
рился в воздухе. Так исчезают призраки. На саманных амбарах
висели замки, ветер гнал по опустевшей площади охапки
соломы. Мгновенно все вымерло вокруг. Наступала безлунная
ночь. Воображение работало взбудораженно.
Ганя уже спала. А я сидел под тусклой своей коптилкой,
освещавшей кусок бумаги, и силился писать. Надо работать,
плетью обуха не перешибешь, будь что будет, — руки мои
скручены, но голова свободна: не засорять ее пустыми страхами.
И никто не посягнет на эту мою свободу! И я думал
о Булгакове, когда он, зная, что умирает, исправлял строчки
и отдельные слова в своем последнем романе. А я не умираю.
Я не имею права умирать. Только один раз смалодушничал
— в Лефортове. Но ведь я был невменяем, бессонница
довела. Нет, теперь не то! Все худшее позади.
И сладко было мне слышать, как днем, по ту сторону
печки, Ганя оберегает меня:
— Тсс! Загалдели! Он пишет! Вот я вас!..
Так что жизнь вроде бы наладилась, ее будничные заботы
и события касались и меня, я участвовал в них. Четвертого
марта отелилась Лыська. На свет божий появился розовенький
мокрый бычок. Ганя сообщила об этом шепотом, дети
завизжали, и поднялся шум:
Будем пить чай с молоком,
пойдем на станцию продавать!
Еще было холодно, и бычка
принесли в комнату. Ошеломленный жизнью, он бродил на
слабых ногах и тыкался во все углы, перевернул фикус
и разбил тарелку. Лыська стояла во дворе с окровавленным
хвостом и жалобно мычала. В доме празднично суетились.
Ночью вдруг выпал снег, но тотчас растаял, и утром
солнце так засияло, что стало ясно, что повернуло к весне.
И тут появились новые заботы. Пришлось отложить тетрадки,
заняться неотложным весенним делом. Прежде всего,
я получил квитанцию-ордер на участок под огород. Она
была написана на портрете Николая Коперника, вырванном
из казахского учебника. По пустырям, неподалеку от железнодорожного
полотна, увязая в грязи, ходили две девушки,
техники райкомхоза, и отмеряли огородные участки. Мне
досталась самая крайняя грядка, у тоненького вишневого
деревца, а по соседству оказался дед Сабунов. С виду он
казался хилым, невесть как ноги держали, а когда начинал
работать, за ним не угонишься — шустрый, хваткий. Приходил
я раненько, чуть свет, а он уже копошился. Вместе
с ним вскопал арык, готовя его к пуску воды. Плотно утрамбовали,
округлили
берега
, потом присели отдохнуть. Кругом
простирался наш глиняный пустырь, смахивающий на
заброшенное кладбище, а за железнодорожной насыпью
вачиналась совсем как будто безжизненная степь. Дед торжествующе
посматривал на меня, говорил:
— Э! И не помирать бы вовек! А через денек что будет?
Ты еще и не такую красоту увидишь.
— Но ведь глина, — робко говорил я.
— Глина? Из этой глины такое полезет! Видал нашу
тыкву? Где еще такую найдешь! И говорить нечего — не
обидел нас бог местом, прямо скажу — одарил!
Да ведь верно: простор! И век не умирающий дед Сабунов
рядом. А вскоре душисто потянуло со степи. Весна!
С! каждым днем все больше народу появлялось на наших
участках. Там и здесь орудовали чекменями и лопатами —
в большинстве до той поры, пока на дороге не появлялась
будка, похожая на ту, в какую ловят бродячих собак. В ней
везли хлеб в магазин, и люди спешили занять очередь.
Под руководством деда посадил редиску и лук. Стало
очень тепло, даже жарко. Вспухли почки на деревцах урюка,
зацвела и моя вишенка. Лыську выгнали в стадо, а бычка
привязали на дворе. Все эти события отвлекли меня от писания,
но однажды, вернувшись домой, я узнал, что ко мне
заходил опер, потребовал, чтобы Ганя провела его в мой
запечный угол, и рылся в моих тетрадках. Две из них унес
с собой. Там были выписки из статей по истории завоевания
Казахстана (поход Черняева и Веревкина). Потеря невелика.
Ее легко восстановить. Ганя смотрела на меня испуганно,
и я ее успокоил, но очень разозлился. А сделать что мог?
Такая гадость!
Всего несколько дней прошло, и утешил меня мой огород!
Стали пробиваться зелененькие росточки, а у редиски внизу
закраснело.
В самую пору
, — сказал дед Сабунов, несколько
удивляясь моей необыкновенной радости. А для меня
•его было чудо! И думал я еще о том, что продление рода
а растительном мире проходит, до удивления, нежно и целомудренно,
не то что у животных. Сидел на грядке и думал,
л потом, вернувшись домой, начал писать рассказ о деде,
и хотелось писать о вечном и прекрасном, что его нельзя
убить и опоганить, оно все равно выживет и прорастет...
В тот день должны были выдавать по талону № 3 американский
яичный порошок или жиры и Ганя выговаривала
Настеньке за то, что она встала слишком поздно, ей надо
было с ночи занять очередь и отметиться, чтобы наверняка
Достались жиры, а не американский порошок. Настенька
грубила в ответ, потому что торопилась в школу, где был
^ Назначен сбор лексырья, а Ганя кричала, что ничего не
. ^лучилось бы, если бы опоздала, хорошенькое дело — остать207
ся без жиров, с этим вонючим американским порошком, но
вдруг, оборвав свой крик, бросилась ко мне.
— За вами солдат, — произнесла она почти в ужасе. —
Господи, господи, вот так само пришли за ссыльным, который
жил у меня до войны. Ой, боже мой, он уже отворяет
калитку...
— Ерунда, Ганя, По-разному бывает. Но на всякий случай
соберите мои вещи.
— Вас вызывает оперуполномоченный,—сказал солдат.—
Следуйте за мной.
Что-то произошло чрезвычайное, и я приготовился к худшему.
Опер при моем появлении встал. Он оказался громадного
•роста, широкоплечий, но с вдавленной грудью. Стала очень
видна его большая нижняя часть лица, тяжелый подбородок.
Он не смотрел на меня, глаза его бегали. Он сказал:
— Присаживайтесь. — Начало было необыкновенное, я
сел, он продолжал: — Имею предписание... приказ... немедленно
отправить вас в Алма-Ату в распоряжение, это само,
наркома.
— А! — произнес я, делая равнодушный вид, будто отнюдь
не удивился.
— Когда хочете уехать?
— Сейчас, — сказал я.
Он развел руками:
— Это само, сегодня поездов уже не предвидится.
— Тогда завтра. — Я пыхнул ядовитым махорочным
дымом. — И вот что, голубчик, верни-ка мне мои тетрадки,
какие ты взял без спроса.
— Их нет у меня, — испуганно ответил он. — Я их отправил
в Кзыл-Орду по начальству.
— Придется сообщить, чтобы они переслали их в целости
по адресу наркома для передачи мне.
— Попробую.
— Нет уж, дорогой мой, не попробуешь, а сделаешь.
И еще — свяжись с Кзыл-Ордой, чтобы мне забронировали
место в спальном вагоне. В котором часу поезд?
— Да ожидаем примерно после полудня.
— Ясно. Буду с утра.
— Может, помочь с вещицами?
— Сам управлюсь. Не забудь про Кзыл-Орду.
Я направился к выходу, а он, сопровождая меня до дверей,
заискивающе говорил:
— Это само, был я с вами, извините, без вежливости,
но ведь понять должны, при моей должности... и как тут
разобрать, кто какой человек и что собой представляет?..
Так что вы уж разъясните, коли спросят...
— Разъясню где надо, — милостиво обещал я.
Ну дела! Да ведь это только во сне бывает, когда мечтаешь
в бессилии о мести ненавистному обидчику, а у меня
получилось наяву! И, каюсь, я испытал сладкое чувство,
видя его испуганное унижение. В конце концов, я мстил
не ему, а всем тем, кто изничтожал меня, глумился надо
мной, пытаясь разрушить мою душу и мое здоровьеПоезд
мог нагрянуть и до полудня, поэтому я появился
на перроне заблаговременно. Меня провожали Ганя, Настенька
и Витюша. Не зная, что еще сказать, она лишь приговаривала:
— И на что вы мне оставили свой рис, и сахар, и мед,
прямо неловко, честное слово.
— Ну что вы, Ганя, зачем тащить мне все это? В АлмаАте
у меня полно друзей кинематографистов. И не вы мне,
а я вам обязан. Всю жизнь помнить буду.
— Скажете! Это мы вам не забудем, дай бог вам счастья!
На перроне появился опер со своими стражами госбезопасности.
И когда поезд подходил к платформе, он заспешил
к спальному вагону. Я видел издали, как он жарко
объяснял что-то проводнице. Подошли мы, и он, повернувшись
ко мне, сказал, показывая на проводницу:
— Говорит, что местов нет, а я согласовал с Кзыл-Ордой,
как пить дать. А она, это само, заявляет, что до Арыси
устроит вас на откидном стульчике в коридоре, а от Арыси
освободится в купе.
— Посижу в коридоре, ладно уж.
Я повернулся к Гане, крепко пожал, а потом, склонившись,
поцеловал ее большую огрубевшую руку. Это ужасно
ее смутило. Вокруг нас уже столпились женщины, вынесшие
молоко на продажу, и слышались их сочувственные
смешки:
— Видали, как прощаются?
— А то! Ганька хитрая, знает, кого привадить!
— А Витюшка-то ейный?
— Да он же ему за отца стал! Ну, Ганька! Бой-баба.
Витюшка, вцепившись в мою штанину, зарыдал в голос.
Настенька вытирала слезы.
— Ну, счастья вам, счастья! — говорила Ганя.
Поезд тронулся.
Поплыла платформа. Ганя, Настенька, Витюша махали
мне. И стоял на платформе мой опер, вытянувшись, а с ним
его
жандармы
.
АЛМА-АТА
Однако что за чудеса произошли со мной? Каким образом
я мог очутиться в Алма-Ате в то время, когда пребывание
не только в республиканской столице, но и в любом
более-менее крупном городе категорически было запрещено
ссыльным. Или предпринимался какой-нибудь новый коварный
демарш против меня? Такие мысли невольно приходили
в голову. Но они оказались напрасными. Все было гораздо
проще и прекраснее!
В первый же день приезда я узнал, что Николай Константинович
Черкасов (кстати, лишь отдаленно меня знавший),
известнейший артист, депутат Верховного Совета, подхватив
Сергея Михайловича Эйзенштейна (для дополнительного
престижа), отправился к наркому НКВД Казахстана
и обратился с просьбой о скорейшем вызове меня из Чиилей.
По его пламенным словам, выходило, что Центральная объединенная
студия, состоявшая из самых блистательных имен
Мосфильма
и
Ленфильма
, буквально задыхается от нехватки
опытных сценаристов, а я могу реально помочь в
создании боевого военно-патриотического кинорепертуара, не
говоря уже о том, что и сам Эйзенштейн постоянно нуждается
в моих советах. Феноменально! Нарком обещал удовлетворить
просьбу.
Ну, молодцы! Точно таким же способом они вызволили
из других казахских захолустий режиссера Художественного
театра Василия Григорьевича Сахновского, заподозренного
в том, что его намечали в бургомистры Москвы, когда
ее займут немцы (!), и художника
Ленфильма
Евгения
Евгеньевича Енея, одного из создателей выдающихся фильмов
Козинцева и Трауберга (
СВД
,
Новый Вавилон
и
трилогии о Максиме). Он был арестован еще в страшном
1938 году как шпион, ибо имел несчастье родиться в АвстроВенгрии,
но затем за бездоказательностью обвинений его,
как и меня, и В. Г. Сахновского, выслали без суда по заочному
приговору ОСО.
Все трое мы появились в Алма-Ате почти одновременно,
и нас тотчас определили на высокие посты: В. Г. Сахновского
— руководителем мастерской киноактеров, Е. Е. Енея —
главным художником студии, а меня — литературным консультантом
при дирекции, и, кроме того, я дорабатывал
сценарии, поступавшие в производство. Были мы, все трое,
как бы повязаны между собой схожими мытарствами и
каждую декаду обязательно все вместе двигались в НКВД,
где нам ставили загогуленки и печати в квадратики наших
паршивых удостоверений, напоминавших, что, какие бы работы
мы ни выполняли, являемся всего лишь временно
отпущенными рабами...
Я забежал чуть вперед, а нужно рассказать подробнее
про то раннее утро, когда поезд мой прибыл в Алма-Ату.
Я вышел на широкий проспект, обсаженный высоченными
тополями и стрелой прорезавший город до самых предгорий
Ала-Тау. Расспросив прохожих, где находится киностудия,
я свернул в нужном месте налево. Мне было известно, что
дом, заселенный режиссерами — сталинскими лауреатами,
находится недалеко от студии, и я без труда его нашел.
В доме, по-видимому, еще спали, и я, постеснявшись,
присел в ожидании на скамейку под деревом, пока какая-то
женщина в платке и с хозяйственной сумкой не вышла из
лауреатника
. Я спросил ее, в какой квартире живет Райзман.
— На втором этаже, за дверью направо, — сказала она,
с опаской оглядев меня.
Иногда запоминаются совсем ненужные подробности: у
женщины было немолодое, но красивое лицо и ужасающе
разросшийся зад:
Это болезнь, — подумал я, — и называется,
кажется, степотагия
. Впоследствии я узнал, что она прислуживала
Эйзенштейну. Между тем женщина еще раз оглянулась
на меня и добавила:
— А токо навряд они уже встали. — И скрылась за поворотом.
Я еще посидел немного и затем поднялся на второй этаж
и позвонил. Некоторое время никто не отзывался, потом послышались
шаги, два раза повернулся ключ, не сразу отодвинулась
задвижка, и в приоткрывшейся щели я увидел
Сюзанну, наспех одетую, растрепанную.
— Ой! — воскликнула она, отбрасывая дверную цепочку.
— Сережа! Юка! Юка! Сережа приехал.
Из комнаты выскочил Юля, на ходу надевая халат. И тут
поднялась суматоха в квартире. Из всех дверей высовывались
головы ее обитателей.
— В ванну, в ванну его! — кричали они, скорее восторженно,
чем испуганно. — Затопите ванну! Он прямо с поезда!
И верно, от моего пальто, от моей одежды несло перепревшим
запахом вагонов и тюрьмы.
— Раздевайтесь тут же в коридоре. Пальто кидайте прямо
на пол! — распоряжался Райзман. — Сюзанна, колонку
зажгла? Уходи в комнату! Снимайте пиджак, штаны, все
исподнее. Вши есть? — деловито осведомлялся он.
— Не замечал. Я ехал в спальном.
— Очень хорошо. Теперь ступайте в ванную. А ваши
вещи вывесим на балкон и как следует выветрим. Идите,
идите. Без вас сделаем.
Я вошел в ванную. Ее слегка подернуло паром. Бог
мой, какая необычайная чистота! Рай земной! Я погрузился
в теплую воду и закричал в восторге!
— Ура! Да здравствует цивилизация!
В коридоре собралось, по-видимому, все население квартиры.
Кричали:
— Мочалка Пырьева слева! На верхней полочке мыло
Козинцева! На нижней — Райзмана. Берите какое хотите!
Мыло, мыло берите! В углу пырьевская мохнатая простыня!
Вытирайтесь ею! А голову — полотенцем Сюзанны, оно с
другой стороны. Мойтесь, мойтесь!
Они действовали. Они, по-видимому, перетаскивали мои
вещи на балкон. Райзман сунул мне чистую пижаму.
Когда я проходил в этой пижаме, испытывая блаженную
чистоту, перекатывающуюся по всему телу, в коридоре уже
никого не было, и я вошел в комнату Юли. Запахло яичницей,
которую жарила на плитке Сюзанна; Райзман рассказывал,
как Черкасов убеждал наркома, а тот говорил:
Так
ведь он, дорогой товарищ, обиделся на нас, наверное, а?
И не будет вам писать, а?
Он не будет? — своим срывающимся
с баса на дискант голосом прерывал наркома Черкасов.
— Да у него карандаш из рук не вырвешь, спросите
у Эйзена!
Юля показывал все это в лицах — и узенькие
хитренькие глаза наркома, и размахивающего руками Черкасова,
и Эйзена, который с важностью богдыхана разводил
руками:
Ну что вы, право, не зря же мы просим...
— Садитесь кушать, — гремя посудой, озабоченно говорила
Сюзанна. — Извините, я даже не успела причесаться.
— А когда я уже сидел за столом, наслаждаясь ее
сказочным угощением, не вытерпев, спросила: — А всетаки...
за что же вас?
— Глупости говоришь, — сердито прервал ее Райзман.
—
Глупости
, но не бывает же, чтобы ни за что?
— Перестань! Раз и навсегда запомни: не болтай об
этом! Ведь вот он молчит. Ну и правильно. — Юля повернулся
ко мне. — Кошмар с ними! Теперь ложитесь отдыхать,
пока вытрясут ваши вещи. Вы не представляете, Сережа,
когда я вернулся из последней поездки, Сюзанна нашла у
меня вошь.
— Это бывает, — сказал я. — Особенно в международном,
там она легче задерживается.
Сюзанна, не выдержав, так и покатилась от смеха.
— Вы не стесняйтесь, ложитесь. Юка, поверх одеяла я
положила палас.
— Полосатый? Правильно сделала. Вам удобно?
— Не то слово. Блаженство.
Я лег. Усталость, смешанная с сытостью и продолжающимся
ощущением чистоты, дымкой и негой, уносила меня
куда-то. Юля, подсев ко мне, рассказывал про то, что гостиница
Дома Советов
полностью отдана эвакуированным мосфильмовцам
и ленфильмовцам. Это целый Ноев ковчег!
И мне там тоже выделена комната — я отдохну, и меня он
отведет туда, я увижу много знакомых. Кстати, сценарная
студия здесь. Ее возглавляет Коварский. Мика Блейман
очень обрадовался, как только узнал, что я приеду. Были
Зощенко и Паустовский, совсем недавно уехали, но остались
хорошо мне знакомые сценаристы-москвичи — Папава,
Маша Смирнова, Гранберг. Вообще как-то все устроилось,
терпеть можно... Юля рассказывал, какие фильмы снимаются
на студии, об
Иване Грозном
Эйзенштейна, о боевых киносборниках
и с юмором изображал Анну Николаевну Пудовкину,
изобретательнее всех производившую обмен тряпья на
рынке, а я в ответ начал было рассказывать, как ловко
обменял его шоколадную трюфельку на пробку, но в этот
Момент отворилась дверь и в комнату вплыло чудо: златокудрый
ангел в голубом появился передо мной.
— Боже мой, Сережа, почему вы смотрите на меня таким
диким взглядом? Не узнаете? Я — Софочка, Софочка Магарилл.
— Конечно, узнаю, — пролепетал я. — Но этого не может
быть! Подойдите, подойдите ко мне! Я дотронусь до вашей
руки, чтобы убедиться, что это не сон!
Мог ли я объяснить, что потрясение мое было естественно.
Я привык видеть женщин в ватниках, неотличимых от мужиков
и солдат, говорящих хриплыми, простуженными голосами,
торгующих на рынке и на вокзалах, самоотверженных
тружениц, забывших, что они женщины, пропахших
вокзальной хлоркой, с ожесточенными и вместе с тем готовыми
на великую самоотдачу сердцами, загнавшими вглубь
остатки нежности, только таких женщин я видел, а тут это
видение
— иной мир! Он как бы воплотился для меня в
Софочке, и я сказал ей, что, глядя на нее, жизнь, несмотря
ни на что, полна чудес.
— Вот вы это и объясните нам. А то мы забыли об
этом, — говорила она смеясь.
Невозможно было не довериться и не подружиться с нею.
С женской чуткостью она уловила, сколь много меня унижали.
И с той же чуткостью, незаметно, под разными предлогами,
подкармливала меня, понимая, сколь высокомерно щепетилен
человек, длительно голодавший. Но, какую бы
заботу ни проявляли ко мне люди, я продолжал смотреть на
них настороженно. Из
Дома Советов
в студию норовил
ходить не по главной улице, а боковыми улочками, чтобы не
встречать знакомых. Мне казалось, что я поставлю их в затруднительное
положение, ибо как-никак я
социально
опасный
и могу скомпрометировать их. Она возмущалась
и заставляла меня идти непременно по главному, самому
оживленному проспекту, сердито говоря, что я не волк, что я
не понимаю, что на свете гораздо больше добрых, чем злых
и трусливых, людей, что сейчас совсем другое время, чем
то, какое было до войны. Я еще не знал, что она права, и
подчинялся ей, преодолевая свой недостойный страх.
Мы с ней много бродили по Алма-Ате, сидели на камнях
над журчащей Алмаатинкой. Она рассказывала мне о разном,
в том числе и о том, что несколько раз приезжал Луговской,
писавший стихотворные тексты для
Ивана Грозного
,
и его сестра Татьяна Александровна, художник, с которой
Софочка очень подружилась.
Вы бы перестали слушать
мою болтовню, — говорила она, — как только познакомились
бы с ней. Удивительная женщина! Такой другой не
встречала! — И ее глаза, детские, чуть кукольные, подчеркнутые
умелой кисточкой, искрились неподдельным восторгом.
— Вы знаете, — продолжала она, — Таня рассказывала
мне, что Елена Сергеевна, вдова Булгакова, давала ей роман
Мастер и Маргарита
, который Булгаков писал десять лет
и исправлял уже слепой, умирающий.
— Я знаю этот роман, — сказал я.
— Правда замечательный?
— Правда.
— Говорят, какой-то таинственный, загадочный роман?
- Да.
И я попытался, как мог, рассказать содержание
Мастера
и упомянул про Иешуа, который так же как и Софочка,
был уверен, что все люди добрые, хотя не все знают это.
Впервые Софочке, только ей, рассказал подробнее о Михаиле
Афанасьевиче, о дружбе моей с ним, о многом из того, что появилось
позже в моих записках о нем...
Но я опять забегаю вперед. До этого непременно нужно
вспомнить и о том, как в день моего приезда в Алма-Ату
меня вселили в
Дом Советов
. Верно —
Ноев ковчег
эвакуированных
из Москвы и Ленинграда! В коридорах были
свалены в угол кадки с пальмами, украшавшие раньше
гостиничные холлы, пахло кухонным бытом густо населенного
общежития. Я очутился в небольшом номере. Там стояла
железная кровать с небольшим матрацем, стол и два стула
из прежней стандартной мебели, вот и все. Я присел на
кровать, задумавшись, как бы устроиться здесь поуютнее.
У меня ничего не было.
Но чудеса продолжались.
Первым появился Эйзенштейн. Этот человек, чуждый
какой-либо сентиментальности, принес мне продолговатую
подушку (она сохранилась у меня до сих пор) и произнес:
— Подушки у вас, разумеется, нет. Без подушки спать
неудобно. А мне навезли их зачем-то целых три. Так что
вот — пользуйтесь!
— Во-первых, — начал я, — мне надобно поблагодарить
вас, Сергей Михайлович...
— Вы не меня благодарите, а Черкасова, — перебил он
меня.
— А Черкасов сейчас здесь?
— Здесь. Но не вздумайте идти к нему. Сахновский
сунулся было, так он на него взвизгнул полежаевским голосом:
Вы что, батенька, смеетесь надо мной? Не забывайте,
я царь Иван Грозный! Царь!
Я не успел ответить Эйзену, как ворвался Пудовкин.
Был он, не в пример Сергею Михайловичу, эмоционально,
взвинчен, что вообще было ему свойственно.
— Простыня! Вы понимаете, Анна Николаевна задумала
адский план обмена ее на соль, или сахар, или что-то еще
в этом роде, но я вовремя схватил эту простыню.
— Вы поступили правильно, Всеволод Илларионович, —
сказал Эйзен, раскланявшись в мою и в его сторону.
— Где он достанет простыню? Смешно! — воскликнул
Пудовкин. — Прошу, Сережа, чем, как говорится, богат.
Едва они ушли, пришел Козинцев, слегка напряженный.
На его руке был перекинут черный клеенчатый плащ. Свою
миссию он выполнял с некоторой неловкостью и сдержанно
...Закладка в соц.сетях