Жанр: Драма
Жизнь пи
...позеленеет от морской болезни. Подождите, пока он не начнет задыхаться
и его не затошнит. Пусть он завалится на дно шлюпки, пусть лежит себе и дрожит,
пусть у него глаза вылезут на лоб, а зубы стучат, как от холода. Свистите не
переставая - истязайте зверя до последнего. Если и вас затошнит, пускай, но
только не за борт. Рвота - самая верная территориальная метка. Уж лучше пусть
вас вырвет на границе вашей территории.
8. Когда зверю станет совсем худо, остановитесь. Морская болезнь скоро
начинается, но не скоро заканчивается. Только не перестарайтесь. От тошноты еще
никто не умирал, зато волю к жизни от нее можно потерять довольно быстро. Когда
поймете, что дело сделано, вытравите плавучий якорь, прикройте чем-нибудь зверя,
если он лежит под жарким солнцем, и проследите, чтобы, когда он очнется, у него
была вода, куда загодя подмешайте противорвотных таблеток, если они у вас есть.
Обезвоживание - штука опасная. Потом оставьте зверя в покое и уйдите на свою
территорию. Вода, отдых и покой, когда качка поутихнет, скоро вернут его к
жизни. Пусть зверь оклемается, а после повторите все сначала - с первого пункта
по восьмой.
9. Дрессировку повторяйте до тех пор, пока зверь не поймет, что свист грозит ему
мучениями и тошнотой. Так что в дальнейшем, вздумай он нарушить территориальные
границы или показать свой норов каким-либо другим образом, вы сможете укротить
его только свистом. Всего лишь один пронзительный свисток - и зверь весь
скорчится, как от боли, и опрометью кинется искать убежище в самом дальнем
уголке своей территории. После того как вы добьетесь успехов на этом этапе
дрессировки, старайтесь не злоупотреблять свистком.
Глава 72
Лично я перед тем, как взяться за дрессировку Ричарда Паркера, смастерил себе из
черепашьего панциря щит. Пробил с каждой стороны щита по дырке и пропустил через
них кусок веревки. Щит оказался тяжелее, чем хотелось бы, но разве воин волен
выбирать себе оружие?
Первая дрессировка закончилась тем, что Ричард Паркер только оскалился, покрутил
ушами, утробно рыкнул и набросился на меня. Громадная лапища взметнулась вверх и
обрушилась на щит. От такого удара я пробкой вылетел за борт. Оказавшись в воде,
тут же выпустил щит. И он утонул - но сперва я успел оцарапать им голень. Да и
струхнул не на шутку - не только перед Ричардом Паркером, но и оттого, что
очутился в воде. Вдруг на меня нападет акула? Я поплыл к плоту, отчаянно молотя
по воде руками и невольно приманивая акул, для которых это было все равно что
сигнал к обеду. Но акулы, к счастью, были далеко. Я доплыл до плота, вытравил
весь линь до конца и сел, обхватив руками колени и опустив голову, стараясь
подавить страх, сжигавший меня огнем. Прошло немало времени, прежде чем мне
удалось-таки унять дрожь. Я так и просидел на плоту - весь вечер и всю ночь. Без
еды и без воды.
Я рискнул повторить попытку только после того, как поймал другую черепаху.
Панцирь у нее был поменьше и полегче - щит получился что надо. И я снова ринулся
в бой, затопав ногой по средней банке.
Интересно, правильно ли поймут меня люди, которые слушают мою историю: ведь я
вел себя так не потому, что спятил и хотел свести счеты с жизнью, а потому, что
так было надо, и все. Или я сумею его укротить, дав понять, кто здесь Номер Один
и кто Номер Два, или погибну в тот самый день, когда случится шторм и я захочу
перебраться в шлюпку, а это ему не понравится.
Если я и остался жив после первой попытки заняться дрессировкой дикого зверя в
открытом море, то лишь потому, что Ричард Паркер не хотел нападать на меня
взаправду. Для тигров, как, впрочем, и для всех остальных зверей, кровожадность
- далеко не самый излюбленный способ сводить счеты. Когда звери дерутся, то
стремятся поразить противника насмерть лишь постольку, поскольку понимают, что
иначе их самих ждет смерть. Любая схватка обходится дорого. Потому-то у зверей и
существует целая система предупредительных сигналов, чтобы избежать драки, - и
при первом удобном случае они живо отступают. Тигр редко нападает на хищника,
равного ему по силам, без предупреждения. Прежде чем напасть, он начинает грозно
рычать и реветь. Но в самый последний миг, когда отступать, казалось бы, поздно,
он вмдруг застывает как вкопанный и буквально проглатывает угрозу. Тигр
оценивает положение. И если поймет, что никакой угрозы для него нет, то просто
отворачивается, ограничившись одним лишь предупреждением.
Ричард Паркер предупреждал меня таким образом четыре раза. Четыре раза он бил
меня правой лапой, отбрасывая за борт, и все четыре раза я терял свой щит
безвозвратно. Я боялся до, во время и после каждого его выпада, да и потом, уже
на плоту, я все сидел и дрожал от страха. Но в конце концов научился различать
сигналы, которые он мне подавал. Оказывается, ушами, глазами, усами, клыками,
хвостом и глоткой он разговаривал со мной на простом языке, давая мне понять,
каков будет его следующий шаг. И я научился отступать еще до того, как он
вскидывал лапу.
Потом я сам встал в позу: уперся ногами в планширь, раскачал шлюпку посильнее и
заговорил уже на своем, однозвучно свистящем языке, после чего Ричард Паркер,
урча и задыхаясь, валился на дно шлюпки как подкошенный.
Пятый щит прослужил мне до самого конца дрессировки.
Больше всего на свете - кроме спасения - я мечтал о книге. Большой книге с
бесконечной историей. Такой, которую можно было бы читать и перечитывать, всякий
раз открывая для себя что-то новое. Но в шлюпке такой священной книги, увы, не
было. И я ощущал себя безутешным, как Арджуна в разбитой колеснице, коего не
коснулось благословение Кришны. Когда я впервые открыл Библию - было это уже в
Канаде, - лежавшую на ночном столике в номере гостиницы, я разрыдался. И на
другой день отправил в "Гидеон"[[20] - "Гидеон" - религиозная организация,
издающая Библию для бесплатного распространения] денежное пожертвование, выразив
в сопроводительной записке пожелание увеличить тираж Библии, чтобы ее можно было
читать не только в гостиницах, но и везде, где случится преклонить голову
усталым, изнуренным путешественникам, - и не только Библию, но и другие
священные книги. Думаю, лучшего способа сеять веру не существует. Ибо ни
громогласные проповеди с кафедры, ни хула вероотступников, ни давление властей -
ничто не имеет такой силы, как священная книга, которая лежит себе тихонько и
ждет, чтобы подарить вам приветствие, такое же нежное и горячее, как поцелуй
маленькой девочки.
В крайнем случае сгодился бы какой-нибудь роман, только хороший! А у меня была
одна лишь инструкция по спасению, да и ту я успел зачитать до дыр, пока страдал
и мучился.
Правда, я вел дневник. Но читать его трудно. Писал я так мелко, как только мог.
Все боялся, бумаги не хватит. Хотя там нет ничего особенно интересного. Самые
простые слова, которые я царапал на странице, стараясь правдиво описать все, что
со мной приключилось. А начал я его где-то через неделю после крушения
"Цимцума". До этого у меня и других дел хватало, да и не было сил. В записях нет
ни дат, ни нумерации. Просто поразительно, как время могло так сжаться.
Несколько дней, несколько недель - и все на одной странице. А писал я, как вы,
верно, догадываетесь, о том, что переживал и что чувствовал, что поймал и что
упустил, писал про море и про погоду, про невзгоды и про удачи, про Ричарда
Паркера писал. Словом - про все, про все.
Религиозные обряды я справлял, сообразуясь с обстоятельствами: службы служил в
одиночку, без священника и без причастия, даршаны - без мурти, пуджи - с
черепашьим мясом вместо прасада, а Аллаху поклонялся без малейшего понятия, где
она - Мекка, да еще на скверном арабском. Но все это меня утешало, верно говорю.
Хотя и давалось нелегко, ох, до чего же нелегко! Вера в Бога есть открытие,
освобождение, глубочайшее доверие, свободное изъявление любви - но как же порой
трудно любить! Иной раз сердце так быстро наполнялось гневом, отчаянием и
усталостью, что я боялся, как бы от тяжести такой оно не пошло к самому дну
Тихого океана, откуда мне уже нипочем его не достать.
В такие минуты я старался собраться с духом. Хватался за тюрбан, который
смастерил из лохмотьев, и громко возглашал: "ВОТ ШАПКА ГОСПОДНЯ!"
Хлопал себя по штанам и возглашал: "ВОТ ОДЕЖДЫ ГОСПОДНИ!"
Показывал на Ричарда Паркера и возглашал: "ВОТ КОШКА ГОСПОДНЯ!"
Показывал на шлюпку и возглашал: "ВОТ КОВЧЕГ ГОСПОДЕНЬ!"
Обводил вокруг руками и возглашал: "ВОТ БЕСКРАЙНИЕ ПРОСТОРЫ ГОСПОДНИ!"
Показывал на небо и возглашал: "ВОТ УХО ГОСПОДНЕ!"
Так вспоминал я о сотворении мира и о своем месте в нем.
Только вот шапка Господня почему-то все время разваливалась. Одежды Господни
расходились по швам. Кошка Господня постоянно пугала. Ковчег Господень больше
смахивал на плавучую тюрьму. Бескрайние просторы Господни медленно изматывали
меня донельзя. А ухо Господне, похоже, было глухо к моим мольбам.
Отчаяние окутывало меня непроглядно черной пеленой, не пропускавшей свет ни
снаружи, ни изнутри. Это был сущий ад. Слава Богу - преходящий. То косяк рыб
облепит сетку, то узел начнет стонать, требуя затянуть его потуже. Или, вспомнив
вдруг своих, я порадуюсь: как хорошо, что их не постигли столь страшные муки. И
вот уже черная пелена растворяется и пропадает, а Бог остается, теплясь лучиком
света в моем сердце. И ко мне снова возвращается любовь.
Однажды, когда, по моим подсчетам, был матушкин день рождения, я во весь голос
пропел ей "С днем рождения!".
Я взял себе за правило убирать за Ричардом Паркером. Убедившись, что он
испражнился, я тут же брался за уборку, хотя это было небезопасно: до
экскрементов еще надо было дотянуться с брезента острогой. В фекалиях быстро
заводятся паразиты. В природе животным от этого никакого вреда, потому как они
редко задерживаются в тех местах, где испражняются, да и на экскременты почти не
обращают внимания; древесные обитатели их вовсе не замечают, а сухопутные,
испражнившись, обычно идут себе дальше. Другое дело - ограниченная территория
зоопарка: оставить экскременты в клетке животного - значит заразить его
повторной инфекцией, поскольку животное не преминет их съесть, ведь звери, как
известно, падки на все, что с виду напоминает корм. Вот почему загоны и клетки
необходимо чистить, а вовсе не ради того, чтобы пощадить глаза или носы
посетителей. Однако сейчас я заботился совсем не о поддержании репутации
семейства Пателей, снискавших себе славу заботливых хозяев зоопарка. Через
несколько недель у Ричарда Паркера начался запор - он уже испражнялся не чаще
одного раза в месяц, и с точки зрения санитарных норм забота о нем едва ли
стоила сопряженных с нею опасностей. Убирал же я по другой причине - потому что
заметил, как, испражнившись первый раз в шлюпке, Ричард Паркер попытался скрыть
результат. Я живо смекнул, что это значило. Выставлять напоказ свои экскременты,
да еще с запахом, - вот он, знак социального превосходства. И наоборот, скрыть
их означало проявить уважение - уважение ко мне.
Должен заметить, поначалу ему это не нравилось. Он прижимался к днищу шлюпки,
запрокинув голову и прижав уши, и тихонько и робко ворчал. Я действовал
предельно осторожно и в месте с тем решительно, но не ради собственной
безопасности, а чтобы подать ему верный сигнал. И сигнал этот заключался в том,
что, взяв его экскременты и повертев несколько секунд в руке, я подносил их к
носу, громко втягивал воздух, глядя на него сперва украдкой, а потом во все
глаза (если б он только знал, как мне было страшно!), и так и смотрел -
достаточно долго, чтобы он начал нервно дрожать, и недостаточно долго, чтобы его
спровоцировать. И всякий раз, глянув ему прямо в глаза, я резко свистел в
свисток. Таким образом, дразня его взглядом (поскольку прямой взгляд у животных,
как и у нас, считается проявлением агрессии) и пронзительным свистом, вызывавшим
у него жуткие ассоциации, я давал Ричарду Паркеру понять, что у меня есть право,
высшее право, брать и нюхать его экскременты, когда мне хочется. Так что, как
видите, меня больше заботила не чистота в моем зоопарке, а мое психологическое
превосходство. И это сработало. Ричард Паркер перестал в ответ смотреть мне
прямо в глаза; взгляд его будто повисал в воздухе, не задерживаясь ни на мне, ни
рядом. Я чувствовал это так же отчетливо, как комья его экскрементов в руке, -
утверждение своего превосходства. Подобные упражнения стоили мне сил, но и
доставляли большую радость.
Раз уж между нами все начистоту, должен сказать, что я страдал от запора не
меньше Ричарда Паркера. Причина тому - наш скудный рацион: слишком мало воды и
слишком много белков. Лично для меня облегчаться раз в месяц стало целым
событием. Процесс был долгий и мучительный - после такой пытки я лежал без сил,
обливаясь потом, как в лихорадке.
Поскольку коробок с аварийным пайком заметно поубавилось, я стал сокращать свой
рацион до тех пор, пока, по инструкции, не довел его до двух галет через каждые
восемь часов. Мне постоянно хотелось есть. Я думал только о еде. И чем меньше
ел, тем больше становились порции, о которых я мечтал. Мои кулинарные фантазии
разрослись до размеров Индии. Суп из дала разливался Гангом. А горячие чаппати
вырастали до величины с Раджастхан. Плошки риса - никак не меньше Уттар-Прадеша,
Самбара получалось столько, что с лихвой хватило бы затопить Тамилнад. И целые
горы мороженого - высотой с Гималаи. Со временем фантазии стали более
изощренными: под рукой у меня всегда находились свежие продукты, причем сколько
душе угодно, и для самых разных блюд; плита со сковородкой всегда были разогреты
до нужной температуры; ассортимент продуктов поражал изысканностью; кушанья ни
разу не подгорели, ни разу не остались недоваренными, никогда не были слишком
горячими или слишком холодными. Каждое блюдо - пальчики оближешь, только
дотянуться до него теми же пальцами у меня все никак не получалось.
Аппетиты мои разгорались вместе с фантазиями. Если сначала, взявшись потрошить
рыбу, я брезгливо соскабливал с нее даже кожу, то теперь уже впивался в рыбу
зубами, не успев очистить чешую от слизи и радуясь добыче как неземному
лакомству. Помнится, самыми вкусными были летучки: мясо у них было светлорозовое,
нежное. У корифен оно жестче, да и на вкус резковатое. Я оставлял себе
даже рыбные головы, вместо того чтобы бросать Ричарду Паркеру или пускать на
наживку, как раньше. Большим открытием стало для меня и то, что пресную жидкость
можно высасывать не только из глаз крупной рыбы, но и из позвоночника. Ну а
самым любимым моим лакомством были черепахи, которых я еще недавно грубо
вскрывал ножом и беспечно швырял на дно шлюпки Ричарду Паркеру.
Теперь-то и представить себе невозможно, что было время, когда я смотрел на
живую морскую черепаху как на деликатес из доброго десятка блюд, дававший мне
благословенный отдых от рыбы. Все так и было. В черепашьих венах струился
сладкий ласси - пить его следовало тотчас же, как только он начинал брызгать
струйкой из шеи, иначе меньше чем через минуту он свернется. Даже самые вкусные
на свете пориялы или куту не шли ни в какое сравнение с черепашьим мясом -
провяленным и бурым или свежим и темно-красным. Ни один кардамоновый паясам из
тех, что мне доводилось пробовать, не был слаще и питательнее черепашьих яиц или
жира. А рубленое ассорти из сердца, легких, печени, мяса и очищенной требухи с
кусочками рыбы, приправленное желтком и сывороткой, превращались в несравненный
тхали - язык проглотишь. В конце моих морских скитаний я съедал все, что только
мог выжать из черепахи. В водорослях, прилипавших к панцирям некоторых бисс, я
выуживал мелких крабов и морских уточек. Поедал и то, что находил у черепах в
желудках. Я мог часами напролет наслаждаться, обгладывая сустав от черепашьего
плавника или косточки, высасывая костный мозг. А пальцами я то и дело отдирал
кусочки засохшего жира и мяса, случайно оставшиеся на внутренней стороне
панциря, - как какая-нибудь обезьяна, вечно шарящая, чем бы поживиться.
Черепашьи панцири - штука незаменимая. Даже не знаю, что бы я без них делал. Они
служили мне не только щитами, но и досками для разделки рыбы, и мисками для
приготовления пищи. Когда же стихия вконец истрепала мои одеяла, я укрывался
панцирями от солнца: устанавливал пару из них так, чтобы они верхушками
упирались друг в друга, а сам устраивался. между ними.
Страшное дело: хорошее настроение порой зависит от того, насколько плотно у тебя
набит живот. Причем все в равной пропорции: сколько еды и воды, столько и
хорошего настроения. Число моих улыбок напрямую зависело от количества
съеденного черепашьего мяса.
К тому времени, когда у меня вышли последние галеты, я ел все подряд. Отправлял
в рот, жевал и проглатывал все без разбору - вкусное, невкусное и совсем
безвкусное, - лишь бы не соленое. Организм мой выработал отвращение к соли - оно
сохранилось у меня до сих пор.
Как-то раз я даже попробовал экскременты Ричарда Паркера. Случилось это в самом
начале, когда я еще не успел привыкнуть к чувству голода, а в своих фантазиях
все еще искал, чем бы его утолить. Незадолго перед тем я плеснул Ричарду Паркеру
в ведро воды из опреснителя. Осушив залпом ведро, он скрылся под брезентом, а я
полез за чем-то в ящик с припасами. Как и прежде, я то и дело заглядывал под
брезент - проверить, не задумал ли он что-нибудь эдакое. Так вот, в тот раз я
как в воду глядел. Он присел, выгнув спину дугой и широко расставив задние лапы.
Хвост у него высоко вздернулся и уперся в брезент. Весьма характерная поза. И я
тут же подумал о еде, а не о гигиене какого-то там зверя. Благо риска почти
никакого. Глядел он в другую сторону, да и головы его не видно. Если все
проделать тихо и осторожно, он, может, и вовсе меня не заметит. Я схватил мерный
стакан - вытянул руку вперед. И вовремя. Не успел я поднести стакан к основанию
хвоста, как заднепроходное отверстие у Ричарда Паркера расширилось и из него,
словно пузырь от жевательной резинки, вышел черный катыш экскрементов. Он
брякнулся прямо в стакан - и да не сочтут те, кому трудно представить себе всю
глубину моих страданий, будто я потерял последние остатки человеческого облика,
если скажу, что звук этот показался мне дивным звоном, с каким монетка в пять
рупий падает в кружку нищего, но именно так оно и было. Губы мои расплылись в
улыбке - потрескались и стали кровоточить. Я проникся к Ричарду Паркеру неземной
благодарностью. Высвободил из-под него стакан. Взял пальцами катышек. Теплый
такой и почти совсем не вонючий. Величиной с большой шарик гулаб-джамуна,
правда, жестковатый. Вернее, твердый, как камень. Пальнув таким из мушкета,
можно запросто завалить носорога.
Я сунул катыш обратно в стакан и плеснул немного воды. Прикрыл и поставил в
сторонку. Я сидел, ждал и сглатывал слюнки. Когда стало совсем невтерпеж, я
достал катыш и засунул в рот. Но съесть не смог. На вкус едковато - но не в этом
дело. Рот мой сам все решил - мгновенно и безошибочно: ни к черту не годится.
Отходы есть отходы: ни тебе питательных веществ - вообще ничего. Я сплюнул катыш
и только пожалел, что извел драгоценную воду. Взял острогу, сгреб в кучу остатки
экскрементов Ричарда Паркера. И швырнул их на корм рыбам.
Не прошло и нескольких недель, как я стал испытывать физические муки. У меня
распухли стопы и лодыжки, да так, что я уже с трудом мог стоять.
Какое же оно многообразное - небо! То затягивалось огромными белыми облаками,
плоскими в основании и выпукло-волнистыми вверху. То было совсем безоблачным -
ослепительно голубым. А то становилось похожим на грубое душное одеяло,
сотканное из серых туч, не обещавших, впрочем, ни капельки дождя. Или же
затягивалось тонкой дымкой. Порой небо покрывалось мелкими белыми пушистыми
облачками. То вдруг разрывалось в вышине на длинные облачные лоскуты, походившие
на разодранный в клочья ватный ком. Иногда оно пряталось за молочной пеленой. А
бывало, на нем громоздились, тесня друг друга, черные грозовые тучи - но и они
уплывали прочь, не проронив ни капли дождя. Были дни, когда небо украшали редкие
плоские облачка, напоминавшие песчаные косы. Случалось и так, что небо
превращалось в гладкий фон, отражавший то, что происходило далеко на горизонте:
залитый солнечным светом океан или четкие отвесные грани между светом и тенью.
Иной раз с неба, далеко-далеко, ниспадала черная дождевая завеса. Бывало и так,
что на небе, на разных высотах, скапливалось множество облаков - некоторые были
тяжелые и темные, а другие будто курились дымком. Временами небо делалось
черным-черным - и проливалось дождем на мою улыбку. Когда же оно обрушивало на
меня сплошные, нескончаемые водные потоки, я промерзал насквозь и кожа у меня
тотчас покрывалась мурашками.
Море тоже бывало разное. То оно ревело, как тигр. То что-то нашептывало на ухо,
как друг, пожелавший поделиться своими секретами. Море позванивало мелкой
монетой - будто у меня в кармане. Или грохотало лавиной. А то скрежетало - как
наждаком по дереву. Порой оно утробно вздыхало. Или вдруг стихало, словно
погрузившись в мертвую тишину.
А между ними, между небом и морем, проносились все ветра, какие только дуют на
свете.
А еще были ночи и луны - им тоже несть числа.
И посреди этого круга - только он, потерпевший кораблекрушение. Какие бы
перемены ни происходили вокруг - море могло то шептать, то злобно реветь, небо
могло превращаться из ярко-голубого в ослепительно белое или в иссиня-черное, -
геометрия круга оставалась незыблемой. Взгляд только и может чертить радиус за
радиусом. Но окружность от этого не делается меньше. Напротив, кругов становится
все больше. И посреди всей этой шальной круговерти - только он, потерпевший
кораблекрушение. Ты в центре одного круга, а над тобой кружат еще два, таких
разных, таких не похожих друг на друга. Солнце давит на тебя, как скопище народа
- шумная, неугомонная толпа, от которой хочется спрятаться и заткнуть уши. Луна
тоже давит - тем, что напоминает тебе об одиночестве, и ты стараешься распахнуть
взор, чтобы уйти от него. А глянув вверх, нет-нет да и спросишь себя: может,
где-то там, посреди солнечной бури или Моря Спокойствия, терпит муки такой же
горемыка, как ты, который так же глядит вверх, вечный пленник своего круга, и
так же борется со страхом, яростью, безумием, отчаянием и безразличием?
Что верно то верно: потерпевший кораблекрушение - жалкая жертва трагических,
изматывающих, противоборствующих обстоятельств. Когда светло, тебя слепит и
страшит бескрайняя морская ширь. Когда темно, мрак давит на тебя всей своей
непомерной тяжестью. Днем ты изнываешь от жары, и только и мечтаешь о прохладе
да о мороженом, и то и дело обливаешься морской водой. Ночью дрожишь от холода,
мечтаешь о тепле, о еде, приправленной горячим карри, и все кутаешься в одеяла.
В жару иссыхаешь до костей и жаждешь живительной влаги. В дождь промокаешь до
тех же костей и думаешь только о том, как бы скорее просохнуть. Когда есть пища,
то непременно полные пригоршни, - ешь не хочу. А когда ее нет, тебя пожирает
голод. Когда море спокойное или совсем не штормит, тебе хочется, чтобы оно
взбугрилось волнами. Когда же море вскипает и круг твоего заточения смыкается,
изламываясь по краям волнами, ты задыхаешься от странного ощущения замкнутого
пространства, какое обычно испытываешь в открытом море, - и желаешь, чтобы
волнение улеглось. Бывает и так, что тебя одновременно одолевают противоречивые
чувства: когда, к примеру, изматываешься от палящего солнца, вдруг понимаешь,
что оно сушит рыбу и мясо на веревках и дарит благословенное тепло твоим
опреснителям. И напротив, когда дождевые шквалы пополняют твои водные запасы, ты
вместе с тем сознаешь, что от сырости подмокнет твоя засушенная снедь, а часть
ее и вовсе испортится - превратится в заплесневелое месиво. Когда стихает шторм
и ты ясно видишь, что пережил натиск неба и коварство моря, на смену радости
приходит злость, оттого что ты прошляпил эдакую прорву пресной воды, отдав все
морю, - и начинаешь бояться, что это последний дождь в твоей жизни и что смерть
придет раньше, чем на тебя упадет еще одна капля воды.
Наихудшая парочка противоречивых ощущений - тоска и ужас. Временами твоя жизнь
напоминает маятник, который бросает из одной крайности в другую. Морская гладь
подобна зеркалу. Ни ветерка. Время теряется в бесконечности. На тебя нападает
такая тоска, что тебе уже все равно - впору умереть. Потом начинает штормить - и
нервы натягиваются струной. Но порой трудно различать даже такие противоположные
ощущения. Тоска и ужас связаны незримыми узами: ты обливаешься слезами - на тебя
накатывает страх - ты невольно сам себя истязаешь. И вдруг на пике ужаса,
посреди страшнейшего шторма, ты впадаешь в тоску и тебе уже ни до чего нет дела.
Только смерть выводит тебя из оцепенения: ты или думаешь о ней, когда твоей
жизни ничто не угрожает и смерть кажется тебе бессмысленной, или прячешься от
нее, когда над твоей жизнью нависла угроза и ты начинаешь ценить жизнь превыше
всего на свете.
Жизнь в шлюпке трудно назвать жизнью. Она сродни шахматному эндшпилю, когда
фигур на доске раз-два и обчелся.
Ходы - самые что ни на есть простые, а ставки - самые что ни на есть высокие.
Физически выдержать такое невероятно трудно, а морально и подавно. Хочешь жить -
приспосабливайся. Будь готов к любым переменам. Научись радоваться и тому, что
имеешь. И тогда ты дойдешь до такого состояния, что даже на самом дне
преисподней будешь стоять, скрестив руки, и улыбаться, ощущая себя счастливейшим
человеком на свете. Почему? Хотя бы потому, что у твоих ног валяется жалкая
мертвая рыбешка.
Акулы приплывали каждый день, в основном - серо-голубые и синие, реже - рифовые,
а как-то раз видел я и тигровую: она возникла как привидение из жуткого кошмара.
Чаще всего акулы появлялись на рассвете или на закате.
...Закладка в соц.сетях