Купить
 
 
Жанр: Драма

Место

страница №50

ий ход, но не тут-то было... Это я-то не разобрался! Я,
который проанализировал ситуацию буквально по деталям и нашел в противоборстве
оптимально выгодное мне решение.

- И вот еще что, - сказала Маша, зло и взволнованно дыша, - оставьте в покое
Колю, мы вам не позволим развращать его...

Я видел, что Машу беспокоит и волнует мой взгляд. Опытная ли женщина или
девственница, любящая или ненавидящая,- все здесь едины и не вольны в своих
чувствах. Под таким сухим, жаждущим взглядом в женщине бунтует ее
физиологическая суть, которая тянется навстречу этому взгляду и которую надо
подавлять. По тяжелому Машиному дыханию я видел, как ей трудно бороться с тем,
что было внутри ее и что было враждебно ее душе и ее мировосприятию. Я видел,
что она ненавидит это в себе и переносит на меня свою необыкновенно женственную
ненависть.

- Вы оба не о том говорили и были несправедливы, - вновь примирительно сказал
Висовин, - да и я путался... В общем, ерунда получилась...

Нет, Висовин явно не любил Машу и не соответствовал ей. Вернее, он, конечно,
очень любил ее (разве возможно было перед нею устоять?), но любил слишком почеловечески,
без мужского инстинкта в подтексте каждого своего слова и каждого
своего поступка. Существуй у него хотя бы в зародыше этот мужской инстинкт по
отношению к Маше, разве он не понял бы, что именно в данный момент между мной и
Машей происходило? Какой сильный природный позыв возник между нами и как этот
позыв обрадовал и укрепил меня и испугал и ослабил Машу? Думаю, если говорить о
Маше, то здесь противоречие между человеком и его собственными внутренностями,
печенью, легкими, селезенкой, которые всегда пугают и всегда враждебны, если о
них задуматься, либо, что еще хуже, если они сами о себе напоминают. И вот еще
что - меня укрепляла как раз та борьба, которую вела Маша со своими
внутренностями, не давая им взять верх над собой. Поддайся Маша, прояви она свой
позыв даже чуть-чуть, как я сразу же изменил бы себе, потерялся бы перед Машей,
сдался и упал прямо здесь, в сквере, к ее ногам, к ее круглым коленям. Но ее
ненависть, ее борьба укрепляли меня и в страсти моей наставляли меня не на путь
слабости, а на путь твердости и насилия. Висовин любил Машу как человека, а я
любил ее как женщину. Поэтому и здесь, хотя бы в воображении, я сумел взять верх
над ним, несмотря на то, что Маша меня ненавидела и оставалась с Висовиным, а я
уходил. Да, я понял, что настало время уходить, дабы не растерять преимущества в
обстоятельствах непредвиденных. А мои отношения с Машей могли как угодно
повернуться, до такого уровня дошла ее ненависть (в частности, могла быть и
пощечина). Например, в тот момент, когда уходя я бросил соблазнительную,
конечно, но, как теперь признаю, ошибочную фразу (это единственная ошибка,
допущенная мной в столь сложном противоборстве): "Колю мы вам не отдадим... Это
белая ворона в вашей непорядочной семье сталинских прихлебателей". Мне кажется,
после этой фразы Маша дернулась, намереваясь дать мне пощечину, но сдержалась,
да и я, повернувшись, ушел поспешно, не попрощавшись. Оглянувшись, я увидел, что
Висовин сидит крайне подавленный и усталый. Это меня обрадовало. В
противоборстве такое состояние противника (а Висовин стал несомненно моим
противником и добился как раз обратного, чего желал, сдружив меня со Щусевым), в
противоборстве такое состояние весьма ценно, и его нельзя упускать. Надо было
все сообщить Щусеву и наметить совместно дальнейший план. Конечно же, не
безвозмездно. Щусев должен будет учесть такие действия с моей стороны и понять,
что отныне я не подчиненный ему, а равноправный партнер. Так примерно я Щусеву и
заявлю. Момент самый подходящий.

Я прервал прогулку и повернул к дому, ибо знал, что приступы болезни у Щусева
длятся не более получаса, если только они не принимают крайне острого характера.
Но сейчас, судя по всему, припадок у него был легкий, просто от возбуждения, и
он, безусловно, уже на ногах. Застать же дома я Щусева застану, поскольку даже и
после легкого припадка он старался никуда не отлучаться, а часок-другой
полежать. Значит, все складывалось весьма удачно и ко времени.

Так в действительности и было, как я рассчитал. Щусев лежал на диване несколько
ослабленный, но с ясным взглядом. Рядом сидел Сережа и мочил время от времени
тряпочку в миске, прикладывал ее ко лбу Щусева. Вовы не было, видно, его куда-то
услали.

- Ну как? - спросил я участливо, садясь рядом.

- Ничего, - сказал Щусев хоть и слабым, но бодрым голосом,- отлежусь немного,
пройдет... Это, видать, от жары...

- Да, конечно, - подтвердил я. На данном этапе надо было во всем соглашаться,
даже в мелочах, чтобы выработать в разговоре некую инерцию полного контакта.
Первоначально я решил взять у Сережи тряпочку и самому намочить, прижать ее ко
лбу Щусева, однако, поразмыслив, отказался. Щусев был натура острая,
недоверчивая, и с ним надо было не пережать в намерениях.


- Я видел Висовина, - сказал я.

- Вот как, - сказал Щусев, - теперь он к тебе... Он здесь уже некоторое время. Он
пытался и меня шантажировать, настраивать против тебя, но я решил не предавать
это гласности, правда, намекнуть я тебе намекнул.

Тут Щусев допустил грубый просчет, очевидно, связанный с его болезненным
состоянием. Впрочем, большим мастером тонкого противоборства он никогда не был и
часто действовал весьма грубо, по-уличному. Конечно же я понимал, что Щусев
говорит явную неправду относительно интриг Висовина против меня. Но в данной
конкретной ситуации эту неправду надо было учесть (все надо учитывать, даже
бытовую мелочь, которая позднее может вырасти в решающий фактор), итак, надо
было учесть, но не реагировать, а слушать и вести свою линию.

- А насчет вчерашнего он ничего? - спросил Щусев, поглядев остро.- Насчет
Молотова?

- Нет, - сказал я, - правда, Колю заперли дома... Но откуда он вернулся, с какого
дела, пожалуй, не знают, ибо Маша, сестра его, обязательно это бы упомянула...

- Да, - задумчиво сказал Щусев, - вот где ошибка... Сколько готовились, думали
чуть ли не Россию перевернуть, а все так мелко получилось. Может, даже и в
анекдот не сложится. Я его личность явно переоценил, каюсь. Тут была моя
серьезная ошибка. Хорошо, что я его не убил,- сказал он мне вдруг, поглядев
прямо в глаза,- я ведь шел на крайность... У меня бритва была и молоток, которым я
ему висок проломить хотел.

- Знаю, - сказал я спокойно и твердо. (О, как все удачно складывалось и здесь.)

- Знаешь? - удивился Щусев, приподнявшись на локте.

- Да, - ответил я. Разговор происходил при Сереже, который сидел с невозмутимым
видом. Это меня сдерживало. Мне кажется, Щусев сделал Сережу последнее время
своим личным доверенным лицом. Это надо было поломать, если только догадка
подтвердится.- Сережа, - сказал я, - у меня с Платоном Алексеевичем будет
серьезный разговор. Будь добр, погуляй на воздухе.

Сережа на мое замечание никак не реагировал, а лишь вопросительно посмотрел на
Щусева.

- Иди, Сережа, - сказал Щусев ласково и похлопал юношу по руке, - иди, дорогой...
Если потребуется, Гоша мне сам тряпицу намочит.

Я внутренне дернулся. Нет, в равноправные партнеры Щусев меня брать не
собирался, и я явно переоценил ситуацию. Даже тот факт, что при юноше этом он
назвал меня не Цвибышев, а Гоша, тем самым с Сережей уравняв, и намек насчет
тряпицы... Я и сам хотел переменить ему тряпицу, но в данном случае ведь это намек
на мое соответствие Сереже по положению, но не по доверию. Для человека опытного
в противоборстве грамматика фразы и даже расположение слов могут объяснить
ситуацию точнее, чем открытый текст. Нет, Щусев, конечно, бывает груб в методах,
но, собственно, на этом у него и покоится расчет. То, что для Висовина или даже
для меня было бы грубой ошибкой, для Щусева оборачивается удачей. Мы говорили с
ним недолго, но тем не менее уже можно было заключить, что первоначальное,
чересчур оптимистическое представление мое, возникшее в тот момент, когда Щусев
удивился моей догадке о желании уничтожить Молотова, это представление
преждевременно, и, может, Щусев просто сыграл удивление, ибо знал, что я
догадываюсь о его крайних намерениях. Ясно, что Щусев не Висовин и так просто
взять над собой верх не даст. Более того, пока в разговоре вел он. Даже
признавая свои ошибки, он делал так, чтобы сохранить инициативу за собой.

- Глупо как, - сказал Щусев, правда, подождав, пока Сережа выйдет, - специально
готовили операцию. Собственно, для того и ехали в Москву - (у меня туч возникло
вдруг подозрение, что в Москву ехали по другому поводу, нужному Щусеву, а
Молотов был лишь сопровождающим либо отвлекающим фактором). - Да, тут была
ошибка страшная,- продолжал Щусев, пожертвовать жизнью, пожертвовать
организацией ради личности, которой давно место в правительственной богадельне
по улице Грановского... Ну, спасибо, сказал он вдруг и пожал мне руку. То есть? -
растерялся я.

- Спасибо за то, что предотвратил... Если, конечно, действовал по своему
разумению, а не по заданию.

- Какому заданию? - совсем уж растерялся я.

- КГБ, - сказал Щусев весело.

- Но ведь я дал Молотову публично пощечину,- не нашел я ничего лучшего, как
отпарировать этим, отметив попутно, что я уже защищаюсь и оправдываюсь, а не
веду беседу. (То, что Молотов схватил меня за ухо, я скрыл, надеясь, что Щусев,
побежав, это уже не видел.)

- Ах, пощечину, - сказал Щусев, - пощечину почему бы не дать?... Да я и успел
выяснить, что это уже третья или четвертая его пощечина... Какая-то женщина из
реабилитированных его даже пощечиной с ног сбила... Так что этим не удивишь, а вот
спрятаться за это можно, чтоб, например, нежелательные действия предотвратить...
Все-таки убить - это уже резонанс... Это уже мировой резонанс...

- Но ведь вы сами...- крикнул я.

- Да, я сам, - сев и резко отбросив с головы тряпицу, сказал Щусев, - то, что я
сам, то, конечно, сам,- он темнил и говорил умышленно туманно. Такой прием в
противоборстве существует, но мне его пока применить по-настоящему не удалось ни
разу.- Да, я сам,- говорил Щусев,- сам признаю правильность твоих действий... Но
иногда ведь противник, необдуманно борясь с тобой, предотвращает твои
собственные ошибки... Это ведь бывает?

- Бывает, - полностью растерявшись и даже подчинившись Щусеву, ответил я.

- Лично я тебя не подозреваю, - сказал Щусев, - но Павел, это тот маленький,
который приезжал, и Висовин, ты учти, что эти люди друг друга знают слабо и
никак меж собой не могли сговориться, хотя бы потому, что ненавидят друг друга...
Однако они оба утверждают, что ты агент КГБ. Тебе очень повредила твоя связь с
Олесем Горюном... Это старый, опытный авантюрист.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


Журналист также жил в центре, недалеко от квартиры Марфы Прохоровны, в тихом
переулке, который мне уже был знаком по тому вечеру, когда я провожал из
компании Ятлина Машу и Колю. Для того чтоб добраться до его дома, нам
понадобилось не больше десяти минут, правда, мы шли накоротко, каким-то другим
переулком, потом проходными дворами, отчего я сделал вывод, что Щусеву эта
дорога хорошо известна и он у журналиста уже неоднократно бывал. И
действительно, перед тем как войти в подъезд, он шепнул мне:

- Ты молчи, я за тебя отвечу.

Действительно, едва мы вошли в вестибюль великолепного, высшей категории дома (я
все-таки строитель и толк в этом понимаю), в вестибюль, где даже почтовые ящики
поблескивали никелем и за столом с телефоном сидела откормленная привратница,
как эта привратница глянула на нас (особенно на Щусева, которого, очевидно, уже
видела здесь и вспомнила о том), как эта привратница сказала:

- Если вы к...- и она назвала фамилию журналиста, - то их нет никого... Они уехали...

- Нет, нет, - ответил Щусев,- мы в семьдесят третью квартиру... Мы к Прохорову...

Я еще не знал тогда об опеке, которую в борьбе с вымогателями учинили Рита
Михайловна и домработница Клава над журналистом (а ныне к нему прибавился еще и
Коля, которого и вовсе откровенно заперли, правда, по иной причине), но конечно
же догадался, что у Щусева имеются основания подобным образом себя вести.

Мы вошли в роскошный лифт, двери которого сами захлопнулись. (Тогда это была еще
новинка.)

- Обстановка здесь сложная, - тихо сказал мне в лифте Щусев, - но думаю, это
только на руку,- и он загадочно улыбнулся,- не стану тебе объяснять, объяснять
долго и только запутает. Сам поймешь.

Мы поднялись до предела, на самый верх, и вышли из лифта. Двери на лестничной
площадке были одна краше и богаче другой - обитые клеенкой, поблескивающие
многочисленными своеобразными замками с пружинами, на полу - цветные коврики для
ног, явно импортные, ибо я таких никогда не видел. Вытереть ноги о такой коврик
- это значило приобщиться к чему-то богатому. (Напоминаю, при моей постоянной
нищете, в отличие от иных, возвеличивающих свое нищее положение презрением к
богатству, я богатство уважаю.) Я с интересом оглядел двери, думая, к какой же
из них подойдет Щусев, но он неожиданно пошел вниз.

- Этаж проехали? - спросил я удивившись, ибо понимал, что Щусев здесь бывал и не
такой он человек, чтоб не запомнить месторасположение серьезного объекта (как он
иногда выражался). И действительно, это была не ошибка, а замысел.


- Наступает время, Гоша,- сказал Щусев,- когда жизнь нам ни одной ошибки не
простит, даже мелкой, бытовой.

Щусев проехал на самый верхний этаж, ибо знал, что Рита Михайловна и Клава
прислушиваются к шуму лифта и если он останавливается на их площадке, то тут же
принимают меры вплоть до того, что заставляют журналиста уйти в дальние комнаты
(в квартире пять комнат кроме кухни), и сами встречают посетителя еще перед
дверью, даже не дав ему позвонить (Это Коля рассказал, оказывается, Щусеву,
причем рассказал с горечью в адрес слабохарактерного отца. "Ибо я знаю,- добавил
Коля, как известно, отца тайно любивший, знаю, что прячется он не из трусости, а
из слабого характера, не в состоянии противостоять матери и Клаве. Тем более что
последнее время их сторону взяла и Маша, ранее Колю и отца, наоборот,
поддерживавшая.)

Маневр с лифтом позволил нам осторожно спуститься тремя этажами вниз, и Щусев
остановился перед дверью, роскошной даже среди других богатых дверей, обтянутой
каким-то особым материалом под крокодилью кожу. От двери этой исходил запах
прочного достатка, а коврик для вытирания ног был вообще какой-то особой
конструкции, щетинистый... Щусев молча приложил палец к губам, показывая, что я до
поры должен соблюдать тишину. (Не следовало меня учить, я и так понял, что здесь
надо вести себя особым образом, хоть и волновался, ибо все-таки стоял впервые на
пороге Машиного дома.) Затем Щусев встал к двери вплотную, чтоб закрыть
смотровой глазок, а мне кивнул на звонок. Я сразу понял и нажал. Раздался какойто
необычный, неординарный перезвон. Я нажал снова. И дверь распахнулась
неожиданно быстро. Неожиданно даже для Щусева, который несколько растерялся. А
что уж говорить о домработнице Клаве, которая и вовсе опешила, во-первых, от
своей оплошности, а во-вторых, оттого, что увидела не того, кого ждала. Одно
было следствием второго, и, как выяснилось потом, все в доме, даже журналист,
оставивший на время свои раздумья, ждали врача-психиатра к Коле, но врач
запаздывал. Так слепой случай (столь закономерный и ординарный в политическом
противоборстве) помог нам, ибо неожиданный звонок был принят за звонок врача.
(Тут помог также и маневр Щусева с лифтом, не давший Клаве выйти на шум и
встретить нас перед закрытой дверью.)

- Ой, - растерянно вскрикнула Клава,- а их нету... Они в отъезде, велели передать.

В это время в коридоре появился журналист, думая, что пришел доктор, но тут же
отпрянул, рассчитывая, что мы его не заметили. Следовательно, находился он к
тому времени уже в новой стадии, которая постепенно созрела в период опеки и в
одиночестве, и находился, если выразиться образно, под прямым углом к линии
своего прежнего поведения - сперва сталинского, а затем антисталинского, то есть
чувство долга, пусть и противоположного в разные периоды, у него постепенно
заменилось анализом, который в его возрасте и при его мировоззрении неизбежно
приводит к созерцательному консерватизму. Правда, новые взгляды его тогда еще
находились в периоде созревания, но защитные реакции, как известно, созревают
одними из первых, и, несмотря на то что поиски объективной истины лишь только
начинались, то, что спасает от этой истины самолюбие - остроумный и талантливый
цинизм уже вполне овладел журналистом, после чего раздумья eго стали (он это
заметил) более ясными и интересными. Толчком к этому повороту (но, конечно же,
не причиной) явилась третья пощечина, о которой тогда вовсе никто не знал, кроме
приятеля журналиста, человека военного, то есть надежного и не болтливого.
Следовательно, повлияло тут не общественное мнение, а личные размышления, тем
более пощечина эта была получена случайно, может быть даже по ошибке, вблизи
дачи приятеля, куда Рита Михайловна пыталась спрятать журналиста от вымогателей.
(На собственной даче, конечно же, не спрячешься.) В тот момент, когда журналист
переходил мостик над весьма живописным прудом, навстречу ему явилась какая-то
молодая женщина или девушка и с традиционным криком "стукач!", ударив журналиста
по щеке, побежала к кустам. Приятель, который в тот момент находился с удочками
на берегу, хотел было за ней погнаться, но журналист остановил его, улыбнулся с
некоторым цинизмом и в тот же день уехал с дачи домой.

Первая пощечина от искалеченного пытками реабилитированного вымогателя, как
известно, журналиста потрясла и возмутила, вторая - от Висовина - его успокоила,
заставила задуматься и на некоторый период подсказала путь чуть ли не
христианского долготерпения в замаливании своих грехов сталинского времени. На
третью пощечину он только цинично улыбнулся в ответ: ну что ж, мол, вот так... а
как бы вы хотели?... Ибо с тех пор произошел целый ряд событий. Разрыв его с
шумным молодежным движением, которое он вначале, в первые хрущевские годы, чуть
ли не возглавлял и для которого он (конечно же, до первой пощечины от
реабилитированного) служил пророком, разрыв этот заставил его многое
переосмыслить. Как ни странно, ему, человеку седому и опытному, многое
подсказали собственные дети, которых он любил и за судьбу которых беспокоился,
чувствуя здесь собственную вину и не споря уже с женой, Ритой Михайловной, когда
тa начинала его в подобном упрекать. Маша подсказала ему впрямую, изменив своим
прежним шумным друзьям и дав им убийственные характеристики. Коля же - от
обратного, этими друзьями увлеченный и вообще, кажется, попавший в дурную
компанию, причем не зеленой глупой молодежи, а опытных негодяев - так журналист
в душе начал считать, вот до какой степени он переменился. Впрочем, человек этот
всегда способен был к резким переменам, как глубоко себя ценящая натура, но если
ранее для перемены ему нужно было какое-либо общественное впечатляющее движение,
то ныне он стал более индивидуален, что вообще характерно для периодов
отсутствия увлекающих общественных движений, и в нем, журналисте, начали
появляться первые признаки тех веяний, которые распространились в обществе, да и
то в неясном виде, спустя продолжительное время после описанных событий, то есть
созерцательность, усталость, выжидание, объективизм и раздумье... А все эти
качества, особенно в бурные времена и особенно среди молодежи, выглядят подло.

Вот почему журналист в последнее время замкнулся ото всех и даже от своих детей.
(Пожалуй, и Маша его в этом не поняла бы, что уж говорить о Коле!) На все
просьбы Риты Михайловны поговорить с Колей он категорически отказывался, ибо он
знал Колю как умного мальчика, который сразу уловил бы обман, начни он с ним
неискренний разговор. А искренний разговор, по его мнению, вообще привел бы к
катастрофе и разрыву. Поэтому теперь, несмотря на столь оправдывающие его
причины, когда с Колей что-то случилось особенное, журналисту было совестно
перед женой. Никто, конечно, не догадывался в семье, что Коля участвовал в
покушении на Молотова, но его вид, когда он вернулся домой возбужденный и с
разорванными брюками (убегая, он их разорвал о забор), его вид и особый
нездоровый блеск глаз, делавший его, кстати, очень похожим на отца в минуту
душевной тревоги, все это заставило принять немедленные меры, которые журналист
сам же одобрил, впервые согласившись в этом смысле с Ритой Михайловной и заняв
открыто консервативные позиции. Коля был заперт в маленькой комнатушке, куда
ранее, в период раскаяния своего за грехи сталинского времени, журналист
перебрался из своего роскошного кабинета. Кстати говоря, комнатушка эта уже
некоторое время пустовала, ибо, вернувшись в новом качестве после третьей по
счету пощечины, журналист велел Клаве перенести нужные ему книги и вещи из
комнатушки назад, в свой богатый кабинет. Так что комнатушка эта еще ранее была
освобождена и как бы ждала Колю в качестве домашней тюрьмы. Вызванный врач
определил нервное истощение, прописал лекарства, постельный режим и лечение сном
с применением препаратов, но Рита Михайловна считала, что врач этот осмотрел
Колю весьма поверхностно, и потребовала обратиться к специалисту, кстати, другу
семьи, доценту Соловьеву, к услугам которого не прибегали, во-первых, потому,
что Рита Михайловна не любила жену Соловьева, которая Риту Михайловну по
глупости, как считала Рита Михайловна, ревнует к своему мужу и которая потому в
отместку могла распустить слухи, что у Риты Михайловны дети нервнобольные, а вовторых,
потому, что Соловьева вообще не было в Москве. Но положение Коли так
пугало Риту Михайловну, что когда выяснилось, что Соловьев вернулся из Англии,
Рита Михайловна тут же настояла пригласить его, пренебрегая дурными качествами
его жены. Этого Соловьева они и ждали, но он запаздывал, и тут мы как раз и
подоспели весьма удачно.

Все это, конечно, стало известно мне впоследствии, тогда же я был в полном
неведении, был ошеломлен роскошной передней с зеркалами да и самим видом
журналиста, седая грива которого была мне знакома по фотографии. Повторяю,
журналист, судя по тому, что он сам хотел скрыться от нас, ныне в опеке со
стороны не нуждался и если подчинялся в этом смысле жене, то явно не без тайной
мысли переложить на нее нравственную ответственность за свое решение прекратить
финансовую помощь реабилитированным. Тут, как оказалось, много сделал также и
Висовин, написавший журналисту письмо, в котором просил более не присылать ему
денег, и, возможно, даже позволивший себе намеки относительно истинных целей, на
которые эти деньги употребляются. Подробностей мы, конечно, в тот момент, стоя в
передней, не знали, но в общих чертах даже и я некий поворот в отношении к нам
журналиста осознал. Тем более, не сомневаюсь, засек его и Щусев.

- А вот и вы, - сказал Щусев и, буквально оттолкнув домработницу, прошел в глубь
квартиры к журналисту.

Как выяснилось (вообще многое почерпнуто потом из рассказов самого действующего
лица либо его близких и мной переработано), итак, как выяснилось, в последнее
время, с новым поворотом от долга к анализу и созерцанию, журналист редко бывал
добр и растерян перед напором, как прежде, а чаще остр и насмешлив, однако
болезнь Коли выбила его из колеи и в какой-то степени напомнила о долге и
ошибках. Так что Щусева, после того как обман не удался, журналист встретил
доброй, растерянной, задумчивой улыбкой, почти такой же, какой он ответил в свое
время на пощечину Висовина. Эта улыбка (пассивная улыбка, чем она резко
отличалась oт циничной активной улыбки после третьей пощечины), та улыбка была
последним, что я увидел, ибо домработница Клава, очевидно по простоте своего
сознания, в сложившейся ситуации прежде всего рассудила, что с одним будет
справиться легче, чем с двумя, и, воспользовавшись моей нерешительной позой на
пороге у открытой двери, вдруг сильно схватила меня привыкшими к физическому
труду руками и при этом, не стесняясь, прижалась ко мне своей довольно упругой
грудью деревенской бабы. Я не успел ничего сообразить, как oт сильного мужского
толчка оказался на площадке. Дверь передо мной захлопнулась, и мы со Щусевым
были таким образом отрезаны друг от друга. Первоначально я растерялся и хотел
даже уйти, но все-таки потоптался еще минуту-другую у двери, и весьма кстати,
ибо дверь вскоре распахнулась, и я увидел женщину, которая наглядно
демонстрировала, как годы и страдания могут впоследствии видоизменить Машу.

Вообще, когда дочь похожа на мать (это была Рита Михайловна), когда обе они
красивы, но красота матери уже тронута временем и обстоятельствами, это весьма
пугает, особенно влюбленного в дочь мечтателя и романтика, каковым я был. Я
увидел еще густые Машины волосы, но искусственного, безукоризненной черноты,
цвета, явно крашеные (Рита Михайловна носила длинную и, как она считала,
молодящую ее прическу), прекрасную лебединую Машину шею, сохранившую форму,
очевидно, от многочисленных втираний кремов, но от этих же втираний приобретшую
нездоровый сальный блеск кожи, я увидел осевшую книзу Машину фигуру на оплывших,
явно больных ногах, воспаленные, усталые голубые Машины глаза и крупный Машин
рот, единственная мужская деталь на Машином лице, придающая нежной ее
женственности активное начало, однако, в данном случае, полный нездоровых
прокуренных зубов с двумя или тремя золотыми, чего у Маши не было вовсе. И я
вдруг понял в этот момент, что вновь жестоко обманут и Маша как венец, как
конечный этап моей жизни не стоит перенесенных мною страданий. Я не то чтобы
разлюбил Машу (даже и Рита Михайловна по-прежнему впечатляла, ибо была все-таки
весьма красива), я не разлюбил Машу, но я снизил ставку, и я понял, что Маша не
венец, а лишь этап на пути к венцу. Все эти мысли, разумеется не в таких
подробностях, пронеслись мгновенно, пока я стоял перед вновь открывшейся дверью.


- Входите, - сказала Рита Михайловна, с г

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.