Жанр: Драма
Место
...нул Иванов, не обращая внимания
на бессильные протесты председателя, обманувшегося и в рыжеволосом.
- Мы хотим истины,- сказал рыжеволосый,- и можете нас за истину обзывать как
угодно... Мы хотим истины не всемирной, а русской... Мы знаем,- выкрикнул он вдруг,
побагровев и совершенно утратив мягкость, став вдруг даже лицом похожим на
скуластого, словно прятавшиеся под мягкими щеками скулы выперли наружу.- Мы
знаем, как евреи умеют мстить... Мы знаем, что в КГБ их люди составляют списки
всех врагов еврейского засилья...
Эти аргументы я уже слышал, причем от Щусева. Не знаком ли рыжеволосый со
Щусевым?
Но в этот момент я был отвлечен от своих мыслей журналистом, который встал както
решительно и твердо. (В такой решительности всегда есть нечто показное и
театральное, даже при вполне искреннем порыве.) Руки его несколько дрожали,
наверное, тоже от избытка этой решительности и нервного внутреннего напора, от
которого, как он почувствовал, должен немедленно освободиться. И дрожащими этими
руками он перебирал и складывал какие-то листки, мятый и потертый вид которых
говорил, что заготовлены и хранились они давно. Вот так, с этими листками,
журналист и вышел к эстраде. И интереснее всего, что едва он вышел к эстраде,
как его тотчас же узнали многие, в то время как ранее его даже не хотели сюда
пропускать, а в толпе он совсем затерялся. То ли, решившись на выступление, он
преобразился и вернулся к прежнему облику "вождя молодежи", каковым был еще три
года назад, в начале либерализации, то ли, выйдя к эстраде, на которую было
обращено множество взглядов, он стал попросту заметнее в толпе. А взгляд толпы -
это особый взгляд. Во всяком случае председатель, увидав здесь, на
третьестепенном заштатном диспуте, всесоюзную и даже всемирную фигуру, так
растерялся, что даже и слова журналисту не предоставил, а единственно, несмотря
на подавленность происходящими событиями, улыбнулся и, торопливо налив стакан
свежей воды из графина, поставил его на некое подобие кафедры, которой, кстати
сказать, предыдущие ораторы не пользовались. Журналист же сразу оперся на
кафедру и разложил на ней мятые свои листки.
- Ну вот,- сказал он, нервно потирая руки,- ну вот, дорогие мои, мы только что
присутствовали с вами на неком подобии свободы слова, разумеется, в миниатюре, в
неком случайном и самодеятельном ее проявлении. Но такое может воцариться во
всей России и вполне профессионально.
Ропот прошел по залу. Я видел, как напрягся взволнованно Коля. Журналист
заглянул между тем в листки, пошелестел ими и сказал:
- Мой доклад, собственно, имеет даже и заглавие: "Новые вопросы и старые
разочарования..." Именно так... Свобода слова ныне для нас действительно новый
вопрос. Но разочарования будут старые. Порожденное свободой слова вольнодумство
и демократия улицы, которая во времена стабильной тирании скована, как и
духовная свобода, выльется в разнузданное насилие... Убежден, что еврейские
погромы в царской России явились результатом вольнодумной децентрализации
общества и были свидетельством элемента демократии, коснувшейся и правительства.
В зале неожиданно зааплодировали в том месте, где сидела компания рыжеволосого
эрудированного антисемита. Эти аплодисменты явно смутили журналиста.
- Вы меня, собственно, не так поняли,- обернулся он к аплодирующим.
- Нет, они вас так поняли... - звонко и злобно выкрикнула Маша, обращаясь к отцу
как к чужому и как к врагу.
Это совсем уже сбило журналиста, он почему-то быстро-быстро зашелестел своими
мятыми листочками-тезисами.
- Маша, милая,- окончательно растерявшись, обратился журналист с кафедры
непосредственно к своей дочери-оппонентке, чем вызвал веселый смех залы.
Я видел, что Коля страдает и мучается, но еще не может понять, то ли ему
возненавидеть и разочароваться окончательно в отце, что намечалось уже в самом
начале хрущевских разоблачений, то ли, наоборот, прийти отцу на помощь, ибо он
видел, что отец eго растерян и его благородная львиная седина (журналист поседел
рано, что придало ему "львиный", величественный вид), и седина эта стала
объектом развеселого студенческого молодого улюлюканья, столь сладостного в
период оппозиционного оплевывания авторитетов.
- Маша, милая, продолжал журналист, по-прежнему шелестя тезисами и обращаясь
почему-то не ко всей публике, а лишь к своей дочери, пойми, что в период
расцвета государственного режима право на пролитие человеческой крови, то есть
высшее право и высшая власть, какого может достигнуть человеческое существо,
право это строго монополизировано и для толпы недоступно...
- Вы хотите сказать,- выкрикнул Иванов, - что в организации погромов не были
замешаны власти царской России?
- Были, сказал журналист,- но это только свидетельствует об утрате самодержавием
полной власти и необходимости делить эту власть с низами... Человеческая кровь -
это наиболее материализованная и доступная толпе идея, и она никогда не
отвлекает от неповиновения, а наоборот, всегда возбуждает к неповиновению любому
порядку... Это и есть главный пункт разногласий между толпой и единовластием -
право на пролитие крови... Государственная стабильность - вот что нам необходимо...
А главный враг стабильности - это реформа... Я непросто пришел к этому выводу... У
меня позади весьма противоречащая этому выводу биография... Да, мои молодые
друзья, да здравствует устойчивое государство, пусть даже совершающее ошибки и
несправедливости...
- Но такое государство само по себе опасно для общества,- выкрикнул Иванов.
(Должен заметить, что в дискуссии участвовал весьма ограниченный круг лиц.
Основная масса присутствовала лишь как шумовой фон.) - Вспомним жертвы
сталинских репрессий...
- Но сталинское государство никогда не было стабильно,- сказал журналист,- это
динамичное революционное государство... Оно все в движении... Коллективизация,
процессы, космополитизм...
- А ныне мы устойчивы? - спросил Иванов.
- Ныне мы должны стремиться к устойчивости,- сказал журналист.- Вы допускаете
захват власти в стране национал-социалистами? - вдруг резко произнес журналист.-
Самыми обыкновенными, даже без особой специфики?... Ну, может быть, с внешне
православным элементом? - И тут же, не слушая ответа, ответил сам: - Я допускаю,
и даже очень... В 1914 году это было невозможно... Погромщик тогда был малограмотен...
А сейчас вполне. Только для этого либералы и вольнодумцы должны основательно
расшатать государственные устои... Без либерала фашист в Европе бессилен... В Азии
другое дело... А в Европе не было случая, чтобы фашист захватил власть один и в
период твердой консервативности... Вы не таращите на меня недовольно глаза,
молодой человек. (Журналист построил свое публичное выступление так, что как бы
беседовал лично то с одним из своих оппонентов, то с другим.) Нынешний либерал
тоже изменился, как и погромщик. Он тоже старается по фундаменту ударить,
полагая, что если фундамент рухнет, то наступит либеральное царство... Но любой
катаклизм в нынешней России неизбежно приведет к русскому национал-фашизму...
- Так что ж вы считаете,- возмутился Иванов,- надо молчать или аплодировать,
если видишь несправедливости, вашей стабильности?
- Аплодировать не надо, это, конечно, противно, и пусть этим занимаются
лакировщики. (Журналист все еще вел борьбу с лакировщиками.) Но и бить по
фундаменту не надо... А если хочешь бить своими протестами, то оглянись и
разберись, не надета ли тебе на шею петля и не вышибаешь ли ты сам ударом своим
табурет из-под своих ног...
Этот пример он привел неожиданно (по-моему, и для себя неожиданно), поскольку
тут же замолк, вдумываясь. Я сразу же сообразил, что есть возможность
перехватить у Иванова инициативу в противоборстве с журналистом, ибо это давало
и мне возможность бороться за чувства Маши.
- Именно,- смеясь, сказал я,- очень удачный пример. Ваша государственная
стабильность - это прочно стоящий табурет под ногами у висельника... И не смей
протестовать, иначе сам ногами отбросишь табурет.
- Знаете что,- сказал, оборачиваясь ко мне, журналист, почему-то дрогнувшим
голосом и негромко,-если ваше замечание и справедливо, то оно все же
бесчеловечно. Когда табурет стоит прочно под ногами и петля не затянута на шее,
то висельник, во-первых, имеет возможность дышать, а во-вторых, ждать
помилования... Дышать и ждать - что может быть дороже для человека?... А вы своими
протестами хотите лишить человека этих благ...
- Сколько ждать? - спросил я.
- Десять лет,- ответил журналист,- или двадцать, или всю жизнь, до самой смерти...
Терпение - основа жизни... Всякая господствующая идеология, даже если она ранее
терпение отрицает, потом, с приходом зрелости и опыта, берет его на вооружение...
Конечно, называя другими словами, часто по форме противоположными... За тысячу лет
своего существования Россия имела семь месяцев демократии, с февраля по октябрь
семнадцатого года, и эта демократия едва не погубила ее государственность... А в
России, как в стране все-таки молодой, твердая государственность есть
первооснова и ничем заменена быть не может в национальной жизни... Всякая подмена
приводит к слабости... Вспомним хотя бы новгородское вече...
- К чему же вы все-таки призываете? - очевидно пытаясь взять у меня реванш в
борьбе за Машу, вставил Иванов.
- К безвременью,- ответил журналист.- Россия нуждается по крайней мере в двухтрех
веках безвременья... Отсутствие резких порывов и движений. Все силы страны
должны быть сосредоточены на внутреннем созревании. Пусть на этот период
восторжествует тихий, мирный, влачащий свою лямку обыватель. Этого не следует
пугаться. Это будет лишь фасад. За фасадом этим будут происходить интереснейшие
процессы.
- Какие процессы? - уж совсем неуважительно выкрикнули из публики.- Вы говорите
загадками...
- России необходимы три века стабильности и покоя,- сказал журналист,- три века
скуки, и вы не можете даже себе вообразить, какой страной мы станем... Три века
советской власти, которая, как бы там ни было, наиболее соответствует
национальным особенностям и интересам страны, и поверьте, свое трехсотлетие
советская власть будет праздновать в совершенно ином облике...- Журналист замолк,
шелестя тезисами. На какое-то мгновение воцарилась тишина.
- У меня вопрос,- поднялся кто-то в задних рядах.- Я слышал, что вы были лично
знакомы со Сталиным. Хотелось бы послушать ваши впечатления.
- Ну что же,- сказал журналист.- Во-первых, лично я никогда с Иосифом
Виссарионовичем знаком не был, но мне приходилось общаться с ним через
определенные инстанции.- Это "Иосифом Виссарионовичем", то есть наименование
Сталина по имени-отчеству, было употреблено журналистом явно опрометчиво и,
безусловно, насторожило публику, в большинстве, конечно же, настроенную
оппозиционно к прошлому и возбужденную хрущевскими разоблачениями. Очевидно, это
ощутил и сам журналист, ибо более он так не выражался.- Сталин, конечно, хотел
быть просвещенным самодержцем, покровителем обиженных, покровителем искусства и
науки... Но он видел, что в этом, особенно в последние годы, он все более
расходится с силой, на которую опирался... Война принесла много бед и разрушений
стране, но помимо всего прочего издержками всякой победоносной войны является
народный шовинизм, без которого не выиграть ни одной большой войны, но который
по победоносному окончанию ее требует награды... В 1914 году с этой силой
справиться было проще, чем в 1945-м. Мне кажется, что Сталин и сам боялся этой
силы и потому толкал от себя тех, кому он ранее покровительствовал и кто хотел
укрыться в святой и великой сталинской тени... Это к началу пятидесятых годов
стало особенно очевидно. Он толкал от себя интеллигентное общество, чтоб не
позволить этой силе покусать и себя, ибо при всей его власти он был исполнителем
воли русских националистических масс... Масс, которые выделяли из своей среды
также и жертвы, лишь бы властвовать, подобно тому как в семье экономят на чемлибо
и жертвуют чем-либо, чтоб приобрести какую-нибудь ценную вещь... Это я для
наглядности... Чтоб жертвами своими купить империю...
- Братцы,- поднялся вдруг некто в публике, судя по внешнему виду, явно
пострадавший и реабилитированный,- братцы, да я сам из деревни, из народа...
Сколько у нас жертв... В одной нашей деревне сколько жертв. Сколько мы вынесли,
мучений сколько, раскулачивание, а этот пытается всю вину свалить на простой
народ... Да он Сталина хочет реабилитировать... Да знаешь ли ты,- он задохнулся от
ненависти,- я на фронте был с шестнадцати лет, трижды ранен... И после плена - на
Воркуту... Сорок градусов мороза... Ночью к нарам примерзаешь... У меня искривлен
позвоночник... Ах ты, гад!... - и он, хромая, побежал по проходу к эстраде.
Не уверен, догадалась ли сразу публика, зачем он бежит, но безусловно журналист
догадался. Он хоть и сильно побледнел, но оставался неподвижен и с привычной
даже, той самой найденной после третьей пощечины, не лишенной цинизма улыбкой
ждал реабилитированного инвалида, словно завершал некую заранее намеченную
программу. Инвалид этот, невзирая на увечье, вкосую и ловко как-то вскочил на
эстраду, размахнулся и ударил журналиста по щеке. Лишь после этого инвалида
войны и сталинских репрессий сумел схватить за руки окончательно подавленный и
оглушенный председательствующий.
- Ну, вот и все,- сказал журналист, тоже, кстати, достаточно цинично, словно
подытоживая заранее намеченную программу. Но после этого лицо его обрело вдруг
новое выражение, и, глядя куда-то поверх голов, подняв палец кверху, он
произнес: Современная черносотенная идея - это нечто среднее между крайней
советской идеей и крайней антисоветской идеей... Сказав это, он мягко сел на пол,
словно бы отдохнуть.
В публике началось быстрое движение и хаос. Явилась наконец милиция, очевидно
вызванная кем-то по просьбе председательствующего еще до выступления журналиста.
Милиция задержала ударившего инвалида, который, несмотря на деревенскую
внешность, оказался студентом-переростком первого курса, а также задержала
почему-то мирно полемизировавшею Иванова. Несмотря на двусмысленность своею
положения, едва отец получил очередную публичную пощечину, Маша и Коля бросились
к нему, в первое мгновение повинуясь порыву родственного чувства, однако уже во
второе мгновение Коля тут же, на краю эстрады, с искаженным от страдания лицом,
пытался прокричать в спину разбегавшейся публики, что он ненавидит своего отцасталиниста
и отрекается от него. Во время этих слов Коли отец сел на пол, и
случившееся заставило Колю оборвать свое отречение на полуслове. Коля даже
подумал (он потом мне это говорил), что это его отречение доконало отца. Но
здесь он, пожалуй, неправ. Мне кажется, цинично улыбаясь в ожидании пощечины,
журналист уже был не в полном сознании, а может, и ранее того, ибо отдельные
куски его выступления были не совсем последовательны и путаны, но не от
умственного все-таки помешательства, и это важно, а от слабости и
предынфарктного состояния.
Надо сказать, что единственной, кто в этой ситуации сохранял присутствие духа,
была Маша. Коля, начавший было свою обличительную речь против отца и тут же
оборвавший ее, был подавлен до крайности его страшным, неузнаваемым, чужим
видом, так что он попросту плакал, опустившись перед лежавшим отцом на колени.
Меня же, помимо чисто физического страха, охватило еще и чувство брезгливости.
Действительно, мне приходилось несколько раз сталкиваться с припадками.
(Напоминаю: и Щусев, и Висовин, и реабилитированный Бительмахер, в компании
которого я познакомился со Щусевым, были склонны к припадкам. Но там припадки
были активно злобны, здесь же и припадок был вялым, либеральным.)
Первым делом Маша быстро вынула из сумочки кружевной благоухающий платочек и
вытерла этим платочком отцу губы и подбородок.
- "Скорую помощь",- повторял председательствующий.- Надо немедленно... Я сейчас...
- Не надо,- сказала Маша,- у нас машина, Гоша, вы сходите, предупредите Виктора,
пусть подгонит машину во двор, к черному ходу, чтоб через толпу не нести.
Я с радостью побежал и, более того, делая вид, что объясняю Виктору подробно,
подольше возле него задержался, чтоб не нести журналиста, который вызывал во мне
брезгливость. И действительно, пока я ходил, журналиста вынесли Маша,
председательствующий, Коля и один из милиционеров. (Второй увел Иванова и
Еркина, того инвалида, который ударил журналиста.)
Журналиста положили на заднее сиденье, и Маша приняла его голову к себе на
колени. Коля сел рядом с шофером, мне же места не оказалось.
- Вы лучше всего на дачу езжайте,- сказала мне Маша,- на квартире сейчас будет
тесно и шумно... Мы маму сейчас сюда вызовем, но там Глаша... На электричке езжайте,
а потом автобус... Кстати, если вас будут спрашивать, если мама потом спросит, как
все было...- Она задумалась.- Да вообще-то, чего врать? - Маша махнула рукой, и
они уехали.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
На даче журналиста я прожил в одиночестве три дня. Вел я себя весьма
дипломатично и на все вопросы Глаши, действовавшей, возможно, по заданию Риты
Михайловны, отвечал хоть и вежливо (жил я здесь по распоряжению хозяев, но
качество-то питания ведь зависело в данной ситуации от Глаши, которая в
отсутствие хозяев верховодила на даче), итак, отвечал я хоть вежливо, но
однозначно.
- Дурно сделалось. Сердце, наверное, от духоты, скорей всего...
- Ох ты,- вздыхала Глаша,- духота, духота... Дети - вот она духота... Дети годы
сокращают... Да и то правда, что сами же они и подучили их всякому такому... Уже лет
пять, а может, и поменьше, начали к нам наезжать... Полный дом... Та-та-та, та-тата...
И одни явреи... А яврей, он всегда русской властью недоволен, оно и понятно... А
ты-то чего, русский человек?... И детей подучил тому же...
Разговоры с Глашей носили резкий и смелый относительно хозяина характер. Я
думаю, сама по себе она б на то не решилась, если бы не заручилась поддержкой
хозяйки, Риты Михайловны. Я в таких разговорах старался отмалчиваться или
неопределенно мычал и кивал головой. Так, повторяю, прошло три дня, весьма,
кстати, приятных, за исключением этих опасных для меня монологов Глаши.
На третий день к вечеру на дачу приехал Коля. Вид у него был угрюмый и
замкнутый.
- Ну, что отец? - спросил я.
- Поправился,- сказал Коля.- Мать его собирается в Чехословакию везти на воды. А
потом в Италию. Пусть едут... А я, Гоша, из дому уйду...
- Как? - с искренним испугом спросил я, ибо это было мне весьма невыгодно.
- А так,- ответил Коля,- совсем уйду. Давно надо было... Да мать меня и выгнала,
собственно.
- Ну, Коля,- сказал я.- Это она погорячилась, это бывает. Уверен, сейчас она
жалеет о случившемся.
- Нет,- сказал Коля.- У нас с родителями был серьезный разговор... Без криков... У
меня и Маши... Их не устраивает наша жизнь, а нас не устраивает их жизнь...
Достаточно уже истории с Висовиным... Ведь это из-за отца Висовин попал в
концлагерь. Маша мне все рассказала. Фактически отец написал на него донос,
пусть и в виде газетной статьи...
- Прости меня, Коля,- сказал я,- но это было не так...
- Нет, так, Гоша, так... В тот момент, когда с отцом случился приступ, это было
ужасно, и мне его было искренне жаль... Но вспомни, что он говорил... Ведь он
проповедовал сталинизм... И это в наше время, после всех разоблачений... Гоша, мой
отец враг нашему делу, тому делу, которому и я, и ты, и Щусев, и даже Маша,
пусть ошибочно и в другом плане, но отдают себя целиком.
- Какому же это делу? - спросил я вдруг, хоть этого и не следовало делать, тем
более учитывая историю с доносом на Щусева, который я обманом заставил подписать
Колю.
И действительно, Коля тут же посмотрел на меня с излишним вниманием.
- То есть как какому? - спросил он.
- Ну да, какому? - продолжал я вопреки разуму и логике опасную игру, может быть
потому, что мне захотелось самому в тот момент до конца выяснить, какому делу мы
служим.
- Делу свободной и счастливой России,- ответил Коля.
- От чего свободной и как счастливой? - спросил я.- Пока мы не свободны и не
счастливы, мы и есть Россия... А как станем свободны и счастливы, то тут же
исчезнем, перестанем быть, чем мы есть, а превратимся в какую-нибудь
многомиллионную Голландию... В чем же тогда состоит идея русского мессианства?
- Интересно,- снова внимательно посмотрел на меня Коля,- откуда ты этих мыслей
набрался? Это, Гоша, не твои мысли, признайся... Это моего отца мысли... Ты поменьше
его слушай... Он ведь человек литературного мышления. Ему важно, как мысль
складывается, а не то, что в ней заключено.
Я согласился, и опасный разговор на том и был исчерпан.
Но, как говорится, все еще только начиналось, и последствия диспута, столь
несвоевременно организованного Русским национальным обществом по борьбе с
антисемитизмом имени профессора Троицкого, начинали проявлять себя во всех
направлениях. К вечеру того дня, когда приехал Коля, на дачу явился сам
журналист с Ритой Михайловной и каким-то широкоплечим, незнакомым мне человеком.
Уж по тому, как Коля прошел мимо родителей, словно их не существовало, я понял,
что в семье началась настоящая "гражданская война" не на жизнь, а на смерть,
причем без скидок на возраст и положение. Заявление Коли о том, что отец
поправился, не совсем соответствовало действительности, ибо журналист мог
передвигаться, лишь опираясь на плечо Риты Михайловны, при этом он слегка
волочил по земле левую ногу.
- Гоша,- не обратив внимания на Колю, сказала мне ласково Рита Михайловна,-
зайдите к нам через полчасика... В кабинет.
- Хорошо,- вежливо ответил я.
- Чего они от тебя хотят? - сердито сказал Коля, когда мы остались наедине.
- Не знаю,- ответил я,- наверное, будут просить повлиять на тебя.
- А ты не ходи,- сказал Коля с юношеской заносчивостью,- хоть они мне, к
сожалению, родители, но я их знаю.
- Надо пойти,- сказал я Коле,- в интересах организации так надо... На днях я
виделся со Щусевым.
- Ну, что Платон Алексеевич? - крикнул Коля.
- Есть определенные соображения,- ответил я.- Сейчас еще рано о них говорить.
Ложь моя на этот раз прозвучала весьма вяло и печально, но Коля был так
возбужден известием о встрече со Щусевым, что этого не заметил. Вообще было
чудом, что Коля до сих пор не сообразил посетить Щусева, который, пожалуй, все
еще был в Москве. Впрочем, Коля мне искренне доверял и поэтому соглашался, что в
целях конспирации и в связи с изменившимися условиями общение со Щусевым он
должен поддерживать только через меня.
- Что ж,- сказал Коля,- иди, только будь осторожен. Мой отец ведь опытный
провокатор, я в этом убедился.- Что Коля имеет в виду, не знаю, но после этих
слов он как-то озлобился и побледнел, словно вспомнил о чем-то. - А этот в сером
костюме. Роман Иванович,- продолжал Коля,- подполковник КГБ, или полковник, не
знаю точно, но из КГБ... Он у нас уже бывал. Мать говорит, что это военный
журналист, фронтовой друг отца, но я-то знаю, в семье не скроешь... Так что будь
осторожен, как бы они о Платоне Алексеевиче не начали прощупывать... Ты Платона
Алексеевича предупреди...
- Он уже предупрежден,- сказал я.
- А насчет нашего этого,- Коля скривился, нашего доноса... Ты уже отправил?...
Нет, ответил я, отправлю, когда потребуется и по согласованию со Щусевым.
- Ну хорошо, - сказал Коля,- я жду тебя у озера.- И он пошел по тропинке в лес.
Я посмотрел с завистью ему вслед, на его беззаботную принципиальность и
независимость, и, вздохнув, пошел к дому.
Я подошел к кабинету журналиста, но дверь там была заперта и было тихо.
Очевидно, явился я значительно ранее нужного времени либо Колины родители и
гость слишком долго засиделись за чаем, ибо голоса их раздавались с застекленной
террасы.
- Ах, Роман Иванович,- говорила Рита Михайловна,- как я его просила... Ведь своими
действиями ты влияешь на судьбу детей. Никакой ответственности перед семьей.
- Ну, глупость получилась, Рита,- сказал журналист,- что теперь вспоминать... Но я
уверен, что там находился кто-то из лакировщиков, который совершенно исказил мое
выступление...
- Твое выступление было застенографировано абсолютно беспристрастно,- сказал
гость,- и подвергнуто в отделе самому объективному разбору... Если ты хочешь, я
могу как-нибудь дать тебе его прослушать, когда оно будет обработано в
техническом отделе. И вообще, напрасно ты думаешь, что к тебе пристрастно и
плохо относятся. В аппарате, конечно, у тебя имеются недруги, но в руководстве
не против тебя.
- Ну хорошо, Роман,- перебил журналист,- когда это я заявлял о необходимости не
допускать расправу над евреями в неорганизованном порядке? Какая глупость, как я
вообще мог призывать к расправе над евреями?... Ведь это глупость...
- Глупость,- согласился Роман Иванович,- это глупость. Об этом куске я так и
заявил. Очевидно, наши товарищи были введены в заблуждение аплодисментами
экстремистской группки, которая у нас зарегистрирована как активно
националистическая. Но должен тебе заметить, что мысль твоя все-таки была неясна
и давала повод к толкованиям. Ну, а твое заявление о народном шовинизме. Или
твое заявление о современной черной сотне. Или твой весьма скользкий пример с
табуретом и висельником...
- В смысле?...- перебил журналист как-то даже нервно.- В каком смысле этот пример
скользкий?
- Не спорь,- резко осадила мужа Рита Михайловна,- твои споры уже завели семью на
грань катастрофы, и детей, и тебя самого.
- Нет, подожди, - не унимался журналист,- тут надо разобраться, тут явный сговор
и передергивание. Так любое слово мое могут к делу пришить.
- Ну хорошо,- сказал Роман Иванович.- Зная твой характер, я захватил кое-какие
выписки, чтобы тебе все стало ясно и чтобы прекратить недоразумение.- Наступила
небольшая пауза, очевидно, Роман Иванович полез в карман, доставая записи.-
Четырнадцатого августа прошлого года,- прочел Роман Иванович,- примерно в девять
часов вечера в доме художника Шнейдермана у тебя был спор с хозяином о России.
Шнейдерман при э
...Закладка в соц.сетях