Купить
 
 
Жанр: Драма

Место

страница №61

ь, зачем я еду туда. Да и не нагорит ли мне от моих
новых хозяев за разглашение тайны?" Так раздумывая и непрерывно натыкаясь на
чертыхающихся злых прохожих, замученных толпой, я наконец выбрался из шумных
этих мест и пошел совершенно по характеру своему иными, хоть и недалеко
расположенными тихими переулками на квартиру журналиста. Далее все складывалось
удачно. Машу я застал дома, и причем одну. Родители ее отсутствовали, Клава ушла
на рынок. Маша была одета по-домашнему, в тот самый дачный сарафанчик,
обнажавший девственно белые места на груди и сбоку под руками.

- Маша,- сказал я,- завтра я еду в город...- и я назвал город на юге,- у меня есть
сведения, что Щусев со своей группой выехал туда... Я считаю своим долгом, как
член общества имени Троицкого...

- Вы не являетесь членом нашего общества,- перебила меня Маша.

- Ну хорошо, как человек, сочувствующий его идеям, я считаю своим долгом борьбу
с этим мерзавцем...- Я говорил, стараясь избавиться от опасных мыслей о том, что
Маша впервые со мной наедине в запертой квартире. От подчеркнутых девичьей
белизной мест, соблазнительных для мужских прикосновений, не для нежных
юношеских ласк, а именно для грубых и сильных мужских прикосновений, от этих
мест исходил какой-то призывный запах, пробуждавший хищную теку в теле. Борясь
со сладостными хищными желаниями, я старался не смотреть на Машу и, по-моему, не
совсем контролировал свои высказывания. Но Маша и сама была отвлечена рядом
обстоятельств и потому не стала вникать в подробности, откуда у меня сведения о
Щусеве. - А Коля с ними? - спросила она.

- С ними, - сказал я.

- В таком случае я тоже еду,- сказала Маша. - Это мой долг... Я как старшая сестра
несу ответственность за то, что мальчик попал в антисемитскую банду... А о городе
этом и у нас в организации имеются сведения... Неудивительно, что черносотенцев
гуда потянуло... Там будто продовольственные трудности, были даже волнения,
очереди за хлебом, и распространялись не только антисоветские, но и
антисемитские листовки... На их листовки мы ответим своими...- Она заговорила как
функционер, и это меня несколько отрезвило.

Повернув голову, я осмелился и глянул на нее. За ту минуту, а может быть, и
менее минуты, пока я ее не видел, отведя взгляд, в ней опять произошла какая-то
перемена. (Говорят, человек ежесекундно меняется.) Что-то ослепительное
проступило в ее чертах, очевидно, это зависело от ракурса. (Говорят, у всякой
женщины есть такая поза, такой поворот, причем невольно найденный, при котором
все лучшее в ней обнажено до предела.)

- Колин юношеский антисемитизм есть тяжкая кара для нашей нелепой семьи,-
говорила Маша,- для нашего несчастного знаменитого отца... Вы когда выезжаете? -
тут же задала она мне бытовой вопрос и от этого стала еще привлекательнее.
(Оказывается, можно стать еще привлекательней.)

- В семь утра,- ответил я.- И вообще, я хотел бы вам сообщить...- тут я шагнул к
Маше, глубоко вдохнул ее запах и крепко и грубо прикрыл своей левой ладонью
белую молочную полосу у Маши под правой рукой, под краем сарафана. Свою же
правую руку я в дело не употребил, и когда я опустился вдоль Маши на пол, целуя
ей ноги, то правой рукой я при этом для удобства уперся в паркет возле Машиных
домашних туфелек...

Если бы я просто схватил Машу, то она безусловно ударила бы меня по щеке, и
вообще бог знает чем бы это кончилось. Но поскольку я шагнул к ней, прервав свою
мысль на полуслове, и вот так опустился, целуя ей ноги, то она вначале, конечно,
растерялась, а потом сильно толкнула ладонью от себя мою голову. (Вот где
пригодилась моя правая рука, которой я упирался в паркет. Я удержался, продолжая
прижиматься губами к Машиным коленям и лбом своим слегка приподнимая ей край
сарафанчика, дабы обнажить эти колени.)

- Вы что?...- крикнула Маша, по-моему более с испугом, чем с негодованием.- Сейчас
же встаньте и отойдите... Вы с ума сошли... У вас припадок...

- Простите меня, Маша,- говорил я торопливо, используя оставшиеся у меня доли
секунды (более в этом положении мне удержаться не удастся), используя оставшиеся
доли секунды, дабы насладиться поцелуями, которыми я покрывал Машины круглые
колени.

- Сейчас же отойдите,- сказала Маша, но более мягко,- слышите, Гоша, не сходите
с ума.

Она назвала меня по имени и вообще построила фразу мягко, ибо, как я понял
позднее, сообразила, что ее резкость и сопротивление в данной ситуации еще более
распалит меня. Мягкие же слова ее действительно несколько отрезвили меня. Я
встал, отошел в угол и сказал:

- Я люблю вас, Маша... Навек только вас...

- Знаю,- уже более спокойно сказала Маша,- вы, по-моему, это мне говорили. Во
всяком случае о ваших чувствах мне известно. Но зачем же так? Зачем же потуземному?


И тут страшный приступ стыда так нахлынул на меня, что я даже закрыл глаза
ладонью. Лица своего без зеркала я видеть не мог, но я видел свои руки, свое
тело, и мне от этого было стыдно.

- Ну перестаньте,- сказала Маша,- что за истерика? Обещайте мне, что никогда
этого не повторится, иначе я с вами не поеду. Я поеду одна.

- Простите меня, Маша,- сказал я.

- Нет, обещайте. Не клянитесь, я клятв не люблю. Просто обещайте.

- Обещаю,- сказал я.

- Вот и хорошо,- сказала Маша,- и забудем. Ничего не произошло. Слышите,
забудьте...

- Уже забыл,- тихо сказал я.

Последние наши фразы мы произносили почти шепотом, потому что с рынка вернулась
Клава. Вскоре пришли также журналист с Ритой Михайловной. Они сегодня в шесть
вечера уезжали в Тамбов и делали кое-какие покупки для Степана Ивановича, у
которого надеялись найти Колю. Машу мучило, очевидно, внутреннее раскаяние за
то, что она заставляет ехать родителей по ложному следу, хоть и во имя их же
пользы, дабы их не понесло на юг. (Рита Михайловна не задумываясь поехала бы
искать Колю на юг, где, по слухам, было беспокойно, голодно, где вывешивались
карикатуры на Хрущева и где по слухам же, принесенным Клавой с рынка, "евреи
недавно взорвали пассажирский автобус".) Но, кроме того, Маша испытывала
благодарность за хлопоты отца по поводу ареста Саши Иванова. Под воздействием
этих двух чувств Маша подошла и обняла отца.

- Спасибо тебе,- сказала она.- Саша уже на свободе.

- Романа Ивановича благодари, - сказал журналист.- И вообще, Маша, ты бы
передала этому Иванову... И сама запомни, дочка, России грозит не внешний враг, а
внутренняя междоусобица... Междоусобица вообще в традициях нашего национального
характера, но нынешняя, если случится, будет непредвиденная даже в самом
пессимистическом Апокалипсисе... Русская душа меняется, Маша... Мы всегда были всетаки
земледельческой страной... Теперь же русский народ неуклонно, неудержимо и
исторически неизбежно переселяется в города... Наши поэты, философы, а может, и
политики по-прежнему сочиняют для себя тот русский народ, который навсегда
остался в умершей эпохе. Мне кажется, что в переломные для жизни народа периоды
он из прошлого в основном берет лишь дурное. На доброе же, оставшееся в прошлом,
надеяться нечего. Оно не поможет. Доброе надо, Маша, рожать в муках, каждый раз
заново. Нам нужна стабильность. (Он снова повторял одну и ту же свою идею.)
Стабильность, ибо ближайшие двести лет будут для России решающими. Либо она
пойдет по тому историческому пути, по которому никогда еще не шла за всю свою
историю, либо она рассыплется... Практически исчезнет... Мы должны стать
второстепенной державой, в этом наше спасение...

Эта речь, неожиданно журналистом произнесенная, говорит о том, что он попрежнему
находился в воспаленном состоянии, и, несмотря на бытовые передряги,
достаточно было какого-либо толчка для того, чтобы он начал выявлять и
обнародовать свои идеи даже в обстановке, для того не приспособленной. Несмотря
на ласку и доброту к Маше (он ведь ее очень любил, по-моему, даже более, чем
Колю, который был сыном "маминым"), несмотря на живую эту доброту, что-то в нем
было уже и тогда застывшее и отрешенное, что-то в нем уже было от тех
проповедников, для которых быт сего мира был лишь мираж и сон, хоть они, как
часто бывает во сне, принимают в нем деятельное участие. Подлинная же их жизнь
заключается в их кабинетных идеях.

Но позвали обедать (или завтракать, ибо никто еще ничего не ел сегодня), позвали
обедать, и журналист вновь погрузился в свой деятельный сон. Он с аппетитом
жевал салат из дичи, съел несколько сандвичей с пастой из тресковой печени,
несколько сандвичей с пастой из орехов, чеснока и майонеза. На обед подали также
тарталетки с фаршем из гусиной печенки (фирменное семейное блюдо: запеченная в
тесте гусиная печенка со сливками, грибами и яйцами). Все это запили флипом
(желтки, сок апельсинов, сок лимонов, сливки, коньяк). Первое отсутствовало.
Первое готовили лишь когда ждали гостей (когда я впервые обедал в этой семье,
они ждали гостей) либо на даче, где ели грубую простую пищу, необходимую при
долгой пешей ходьбе и лесном воздухе.


- Папа,- сказала Маша после того, как все насытились и Клава принялась собирать
посуду, а Рита Михайловна вышла также по каким-то своим делам,- папа, пока вы
съездите за Колей к Степану Ивановичу, я поеду к подруге в...- и она назвала
город, отстоящий от Москвы по стоимости билета примерно на то же расстояние, как
и то, куда мы собирались ехать.

- Ну что ж,- сказал журналист, ощущая в желудке сладкую тяжесть от вкусного
обеда и отдавая внешнему миру, в данном случае в лице Маши, дочери его,
благодарность за эту сладкую тяжесть, успокоившую на время тоскливую
взвинченность, буквально пятнадцать минут назад из него выплеснувшуюся. Явью для
журналиста, безусловно, были идеи, но ему приятен был и сон. Насладившись идеейявью,
он сейчас нуждался в бытовом сне, и все, что этому способствовало, он
воспринимал приятно и благодушно.

- Ну что ж,- сказал журналист,- поезжай, отдохни,- и он протянул руку в сторону
от стола.

Маша сразу же поняла его жест, вскочила и принесла висящий в передней на
плечиках плотный повседневный его любимый пиджак с махровым ворсом, в котором он
несколько раз выступал по телевидению, предпочтя этот пиджак своим модно сшитым
костюмам. В этом пиджаке, а также в грубом свитере (его стиль) были, главным
образом, сделаны его снимки, публикующиеся в центральной и зарубежной прессе.
Костюмы же он надевал скрепя сердце и только в случаях официальных и
государственных. Журналист полез в боковой карман, достал бумажник и протянул
Маше несколько крупных купюр. Вошла Рита Михайловна.

- В чем дело? - спросила она.

- Маша хочет к подруге съездить.

- Куда?

Маша назвала выдуманный город.

- А что за подруга?

Рита Михайловна, в отличие от журналиста, была натура цельная и благодушию
поддавалась редко. К тому же то, что случилось с ее любимцем Колей, она попрежнему
не могла простить Маше. Но тем не менее и тут обошлось. Маша сумела
ловко все объяснить, потом навалились заботы, связанные с отъездом в Тамбов, и
дело было замято.

В шесть часов мы проводили журналиста и Риту Михайловну на вокзал. С вокзала
Маша поехала для встречи с Ивановым, мне же сопровождать ее запретила.

- Но почему? - снедаемый ревностью сказал я.- Ведь я уже участвовал в этом
обществе имени Троицкого... В общих чертах мне близки его идеи...

- Не говорите глупостей,- сказала Маша,- вы типичный прагматик, еврейский вопрос
вам совершенно безразличен...

- Я все же поеду,- не в силах совладать с собой и рисуя в воображении жуткие
картины объятий Маши с Ивановым, особенно после разлуки, после ареста этого
борца с антисемитизмом,- я поеду, Маша...

- Вы, кажется, капризничаете?...- строго посмотрев на меня, сказала Маша.- А ведь
вы обещали...

Я подчинился. В тоске приплелся я домой. (Квартиру журналиста я уже невольно
называл домом.) Ничего мне не было мило. Время тянулось томительно и тяжело. Я
не думал ни о чем, кроме Маши. Завтрашняя поездка, которая была моей первой
поездкой в должности агента КГБ, поездка для опознания опасных и ненавидящих
меня преступников, казалась мне делом второстепенным и несерьезным. Я думал о
Маше так долго и непрерывно, что вынужден был даже перетянуть туго голову мокрым
носовым платком. В первом часу ночи заглянула Клава.

- Голова болит?

- Да.

- Вы ложитесь, я сама открою.

- Ничего, я посижу.

Клава покачала головой, усмехнулась (почему она усмехнулась, догадывается?),
усмехнулась и ушла. Маша явилась в десять минут второго. Как ошпаренный
подпрыгнул я и бросился отпирать. (У Маши был свой ключ, но дверь была
дополнительно заперта на цепочку.) В передней я столкнулся с Клавой, которая
вновь на меня насмешливо посмотрела. Маша пришла, холодная с улицы. (Ночи уже
были холодны, лето кончилось.) Маша была холодна, и от нее пахло чисто и свежо,
чуть ли не первым снегом, хоть было начало сентября и ни о каком снеге не было и
речи. Когда мы остались вдвоем, Маша позволила мне чмокнуть ее в щеку и,
поставив в угол чемоданчик, сказала шепотом:

- Здесь листовки... У нас есть сведения, что по городу во время беспорядков
расклеивались погромные антисемитские листовки... Мы же будем наклеивать на них
свои... Простой народ должен знать правду об этих антисемитских мерзавцах... Вы
согласны?...

- Да,- ответил я, счастливый от одного лишь созерцания Маши и от одной лишь
мысли, что она ко мне обращается, со мной говорит.- Да, Маша, я полностью
согласен.

- Ну хорошо,- сказала Маша,- а теперь идите к себе... Надо выспаться... В семь часов
ведь уже на вокзал... Вернее даже, поезд в семь отходит, значит, в шесть.

- Спокойной ночи, Маша,- сказал я.

- Спокойной ночи,- ответила она и ушла, затворив дверь.

Я слышал, как она начала раздеваться. Вскоре она вышла в большом, не по росту,
халате Риты Михайловны. (До сих пор в квартире она пользовалась дачным
сарафанчиком, но

мне кажется, поняла, что в этом сарафанчике она меня соблазняет, и потому надела
халат не по росту.)

- Вы еще здесь? - сказала Маша.- Мы поругаемся.

- Простите меня,- совершенно уж обалдело ответил я. Я был в каком-то нелепорадостно-униженном
рабском состоянии.

- Ну, хорошо, прощаю,- нетерпеливо сказала Маша,- идите к себе... Вы мешаете мне
заняться туалетом перед сном, извините за откровенность.

Я ушел к себе. Спал я в Колиной комнате на узком и неудобном детском диванчике.
Несмотря на то, что Колина не по росту широкая кровать пустовала, мне там не
постелили, и это я про себя отметил. Но это были лишь так, побочные впечатления.
Вскоре я о них забыл совершенно, и, лежа на спине, согнув ноги в коленях, я
легко и быстро провел ночь в мечтах о Маше. Именно быстро. Обычно бессонные ночи
тянутся долго, а эта пролетела мгновенно. Мне было до того приятно на сердце,
что несколько раз среди ночи мне хотелось вскочить и запеть, от чего я себя
удерживал с трудом и чуть ли не физически.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ


С вечера мы с Машей (вернее, так решила Маша) договорились: я прямо скажу Клаве
о том, что тоже еду к Машиной подруге, с которой знаком и которая меня также
пригласила. Но на рассвете, когда мы поднялись, Маша все перерешила, и я должен
был уйти из дому один, так, чтоб сложилось впечатление, будто мы едем в разные
стороны. Все это шито было белыми нитками, и когда Клава закрывала за мной
дверь, я увидел ее насмешливые глаза, которые уже начинал ненавидеть.

Билет для Маши мне удалось достать в мой вагон, но в разные купе, причем не
рядом, и чтоб повидаться с Машей, необходимо было пройти почти весь коридор... К
несчастью (мне иногда кажется, что все страшные несчастья, далее последовавшие,
начались с этого, казалось бы, случайного и бытового совпадения), итак, к
несчастью. Маша попала в купе с одними мужчинами. Причем не с какими-либо
застенчивыми юношами или пожилыми подагриками. Все трое были "кобель к кобелю",
среднего, наиболее активного, воздействующего на молодых девушек возраста, и я
видел, как в соседстве с Машей их похоть расцвела и налилась соком. Они
буквально насиловали ее своими оживленно-радостными глазами, а у одного из них,
лысого, с золотым зубом (ох, уж эти сорокалетние лысины), у этого лысого я
просто заметил: когда он шутил и смеялся, зрачки глаз его все равно оставались
напряжены, дики и расширены.

- Это ваш муж? - спросил обо мне у Маши брюнет с большим не по летам брюшком,
видно, от сидячего образа жизни и обильной пищи.

- Что вы? - весело как-то, в тон компании отозвалась Маша.- Мне еще рано.


- Я так и думал,- сказал брюнет.- Вам-то не рано, а ему рано. Я в его возрасте
на одну не разменивался,- и при этом он мне подмигнул и захохотал.

Я вызвал Машу в коридор.

- Вам надо поменяться местами с кем-нибудь,- шепотом сказал я,- если не удастся
в мое купе, то, во всяком случае, куда-нибудь.

- Опять истерика,- шепотом сказала Маша.- Какие у вас вообще права мне
указывать? - Но тут она глянула на меня. Не знаю, что было в моем лице, со
стороны видней, но Маша сразу осеклась и сказала шепотом: - Все хорошо, поверьте
мне... И не нервничайте... Здесь спокойней коричневому чемодану. (Она намекала на
чемоданчик, в котором лежали прокламации общества имени Троицкого.)

Я вернулся в свое купе. Соседи у меня, наоборот, в смысле межполовых отношений
были личности давно увядшие и пассивные. Здесь сидели две истинно дорожные,
располневшие тетки и старичок "под Калинина" - бородка клинышком. С этим
старичком я пробовал договориться о его переходе в Машино купе, но он наотрез
отказался прибауткой:

- Кто меняет, тот не мает, как говорят хохлы.

Разговор в нашем купе, как водится в дороге при подобной аудитории, шел об
ужасах и неприятностях. Обычно такие темы касаются поездного воровства,
ограбления в вокзальных туалетах или железнодорожных катастроф. Ныне же сама
судьба шла навстречу этим дорожным воронам. Речь шла о народных уличных
беспорядках в тех местах, куда мы едем... Почти каждую свою фразу они начинали со
слов "говорят".

- Говорят,- наклоняясь к собеседникам, точно что-то от кого-то скрывая, сообщала
ближайшая ко мне толстуха,- говорят, Хрущева намалевали с кукурузой в зубах,-
она засмеялась,- и так похоже, даже бородавки его изобразили.

Толстуха эта была с седыми, но крашенными хной волосами, и на ее огромном жирном
бюсте лежали крупные янтарные бусы. Относительно ее я, кажется, ошибся, и
женское начало в ней еще далеко не погасло.

- Это что,- говорила вторая толстуха, поминутно утирая большим и указательным
пальцами края своего рта, причем пальцы ее скользили вдоль нижней губы и
замыкались на подбородке,- на крестинах мои собрались, а я им пряников черствых
выставила... Вот, говорю, и на том благодарите.

- Молоко по талонам дают только для грудных младенцев,- сказал старичок "под
Калинина",- хлеба белого,- он важно и многозначительно поднял палец,- хлеба
белого уж не помню внешний вид. А черный - мокрый как грязь, да и за ним
очередь. Когда это видано, чтобы Россия за границей хлеб покупала? Наоборот, мы
всю Европу хлебом кормили. Вот до чего довел Хрущев Россию.

- А анекдот слышали? - сказала толстуха с янтарными бусами, и, еще не успев
рассказать анекдот, она затрясла жирным своим бюстом.- Хрущева, значит, возле
мавзолея поймали: с раскладушкой туда пробирался... А то еще один: как найти
шахту, где Хрущев в молодости работал...

- Да какой там он шахтер,- махнул рукой старичок,- помещик он... Из помещиков...
Хотите коммунизм, говорит... Вот вам коммунизм... Вот вам голодуха...

Я где- то уже слышал о Хрущеве подобную версию и подобные анекдоты, кажется, при
жизни моей в общежитии Жилстроя. То, что сейчас происходило в купе, не слыхано и
не видано было в государстве лет сорок по крайней мере. Это была злобная,
откровенная и смелая оппозиция обывателя. Оппозиция интеллигента существует
всегда, разумеется, в той или иной форме, в зависимости от обстоятельств и
исторического периода. Даже искренне и откровенно поддерживая официальность,
интеллигент по внутренней сути своей оказывает ей невольное, иногда от себя даже
не зависящее сопротивление. Тут же все наоборот, тут сознательно бунтовала сама
опора, сама суть официальности. Бунтовали как раз те, кто за сорок лет,
казалось, разучились искать ответ на свои трудности и беды наверху и отводить
душу в обвинении властей. И если бы политические противники Хрущева, немало
которых имелось и в официальных кругах, захотели бы выбрать из многочисленных
обвинений в его адрес одно, главное, то этому, пожалуй, наиболее соответствовало
бы: создание в стране многомиллионного, политически активного, оппозиционно
настроенного обывателя... Того самого обывателя, который почти без ропота перенес
и выдержал тяготы и "голодуху" коллективизации, жертвы войн и послевоенную
разруху... Ибо народ не способен страдать и терпеть, если все это не освящено и не
приподнято над его пониманием... Хрущев же своими простонародными действиями и
своей простонародной личностью приоткрыл завесу над всеми перипетиями
государственной жизни и упростил эту государственную жизнь до уровня, народу
понятного и ясного, как понятны ему любые его семейные и квартирные радости и
глупости... А если в такой обстановке у русского человека отнимать хлеб и пряники,
он знает, что ему делать. Подспудно дремавшее чувство вековых российских смут
просыпается в нем, и российский бунт, жестокий и радостный, является вдруг на
свет, как веселое и забытое сказочное чудище из прибрежных волн современного
пляжа, на котором господствует ленивый, современный прочный быт... И вмиг воздух
начинает возбуждающе-хмельно пахнуть кровищей, а обычные слесаря, сварщики и
шофера становятся лихими и неистовыми злодеями, пугачевцами, не щадящими ни
себя, ни других. Степная славянская натура, запаянная подобно буйной реке в
плотину-государственность и вековым своим рабством создавшая великое
государственное построение, почувствовав малейшую щель, начинает рваться и
бушевать, стараясь хоть недолго пожить хмельно и беспощадно. Всякая жизнь народа
невозможна без государственности, это та тяжелая цена, которую народ платит за
свое величие и, может, даже за свое существование. Но если никому так не в
тягость ограничения и путы разумности и порядка, как малолетнему резвому
ребенку, то никому так не в тягость и необходимое ограничение и необходимое
рабство, как молодой нации, какой является российская нация, сложившаяся из
нескольких полуевропейских-полуазиатских народностей, свежих еще и незрелых, не
имевших за плечами даже древней истории, а сразу начавших со средних веков... Вот
почему российский бунт всегда был неожиданен и грозен для властей, пусть бы они
его, казалось, предвидели и ждали. Ибо в российском бунте, как ни в каком ином,
всегда проявляется эта неперебродившая молодость, это веселое и для себя же
опасное безумие ребенка... Те отдельные и разрозненные экономические бунты,
которые вспыхнули в нескольких местах в конце полного мужицкой фантазии
правления Хрущева, носили на себе следы именно этой детской разнузданности и
веселья. С тревогой прислушиваясь к разговорам моих соседей по купе (именно
после этих разговоров во мне начала расти тревога, так и не оставившая меня до
самых событий и являющаяся предтечей событий), с тревогой прислушиваясь, я не
сразу услышал, как меня окликнула Маша. Она стояла в коридоре, и лицо ее тоже
было тревожно.


- Возьмите себе это,- сказала она шепотом и протянула мне коричневый чемоданчик
с прокламациями,- вы были правы, этот лысый мне не нравится... Все приглядывается...
Они вышли все сейчас курить в тамбур, и я воспользовалась... Как бы этот лысый не
был стукачом.- И, протянув мне чемоданчик, она пошла вновь в свое купе.

Политическая жизнь так прочно овладела Машей, что она временами вдруг
переставала понимать простые явления: лысый просто смотрит на нее с мужским
вожделением, а не приглядывается к чемоданчику с прокламациями общества имени
Троицкого. Войдя в свое купе, где соседи по-прежнему заняты были дорожным
ляляканьем, я осторожно положил чемоданчик на мою полку под казенную подушку.
Потом так же осторожно, делая вид, что ищу казенное полотенце, приоткрыл
чемоданчик, вытащил одну прокламацию, прикрыл ее полотенцем и пошел в туалет. В
тамбуре по-прежнему стояла и курила компания мужчин из Машиного купе, но я
уверен был, что они вышли не только покурить, но и потолковать на смелые и
откровенные мужские темы, ибо вид Маши их крайне возбудил. Действительно, войдя
в тамбур, я услышал, как лысый говорил:

- Легли мы, значит, под деревьями, в садочку (он говорил по-русски, но иногда
вставлял украинские выражения), я, Павлик и она... Я усталый был, да и не голоден
на баб, только с курорта приехал. Заснул. Ночью просыпаюсь, слышу, она шепчет:
"Осторожно, Костя, осторожно"... Павлик, значит, с ней...- и он выразился поюношески
остро и открыто, что всегда в людях не первой молодости и особенно с
лысиной звучит крайне пакостно. - Павлик, значит, ее, а она шепчет: "Осторожно,
Костя".

Раздался стандартный в таких случаях мужской гогот, прикрывающий их томление по
красивой, недоступной женщине. Мне этот бодрый гогот после сальностей знаком. Я
и сам так гоготал, слушая рассказы воспитателя Корша в общежитии Жилстроя.

- Кто крайний? - резко спросил я.

- Да пожалуйста,- ответил брюнет и опять мне подмигнул, словно приглашая меня
принять участие в их мужском разговоре,- пожалуйста, туалет свободен.

Я вошел, заперся и развернул прокламацию. "Русские люди! - значилось там.- Мы
обращаемся к вам, нашим братьям и сестрам по крови. Не дайте возможность
черносотенным и погромным элементам запачкать кровью высокое и светлое слово -
русский! Русское милосердие несколько веков назад приняло под свою защиту
гонимое и бездомное еврейское племя. Так не дадим же опозорить это русское
милосердие даже в момент злобы и беды..."

И так далее, и в том же духе. Подписана была прокламация "Русские патриоты", и
мне кажется, в ней ощущался стиль, по выражению Коли, "попика" Анненкова,
который после ареста Иванова стал главным идеологом общества имени Троицкого. Я
подумал о Виталии. Наверное, в тот ден

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.