Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
...кновенно в
спорах бывает, отзывы, суждения, возражения становились все более и более резки
и заносчивы. Были мы оба натуры спорной и друг пред другом ни на шаг отступать
не хотели. При задорной перестрелке нашей мы горячились? он все ниже и ниже
унижал Дмитриева; я все выше и выше поднимал его. Одним словом, оба были мы не
правы. Помню, что однажды, в пылу спора, сказал я ему: "Да ты, кажется,
завидуешь Дмитриеву". Пушкин тут зардел как маков цвет; с выражением глубокого
упрека взглянул на мен
я и протяжно, будто отчеканивая каждое слово, сказал: "как, я завидую
Дмитриеву?" Спор наш этим и кончился, то есть на этот раз, и разговор перешел к
другим предметам, как будто ни в чем не бывало. Но я уверен, что он никогда не
забывал и не прощал мне моей неуместной выходки. Если хорошенько порыться в
оставленных им по себе бумагах, то, вероятно, найдется где-нибудь имя мое с
припискою: debet. Нет сомнения, что вспышка моя была оскорбительна и
несправедлива. Впрочем, и то сказать, в то время Пушкин не был еще на той
вышине, до которой достигну л позднее. Да и я, вероятно, имел тогда более в виду
авторитет, коим пользовался Дмитриев, нежели самое дарование его. Из всех
современников, кажется, Карамзин и Жуковский одни внушали ему безусловное
уважение и доверие к их суду. Он по влечению и сознательно подчинялся
нравственному и литературному авторитету их. С ними он не считался. До конца
видел он в них не совместников, а старших и, так сказать, восприемников и
наставников. Суждения других, а именно даже образованнейших из арзамасцев, были
ему нипочем. Со мною любил он спорить: и спорили мы до упаду, до охриплости об
Озерове, Дмитриеве, Батюшкове и о многом прочем и прочем. Б последнее время он
что-то разлюбил Батюшкова и уверял, что в некоторых стихотворениях его можно
было уже предвидеть зародыши болезни, которая позднее постигла и поглотила его.
В первых же порах Пушкина, напротив, он сочувствовал ему и был несколько
учеником его, равно как и приятель Пушкина Баратынский. Батюшкова могут ныне не
читать или читают мало; но тем хуже для читателей. А он все же занимает в поэзии
нашей почетное место, которое навсегда за ним останется. Впрочем, с Пушкиным
было то хорошо, что предубеждения его были вспышки, недуги не заматерелые, не
хронические, а разве острые и мимоходные: они, бывало, схватят его, но здоровая
натура очищала и преодолевала их. Так было и в отношении к Дмитриеву; и как сей
последний, позднее и при дальнейших произведениях поэта, совершенно примирился с
ним и оказывал ему должное уважение, так и у Пушк
ина бывали частые перемирия в отношении к Дмитриеву. Князь Козловский просил
Пушкина перевесть одну из сатир Ювенала, которую Козловский почти с начала до
конца знал наизусть. Он преследовал Пушкина этим желанием и предложением. Тот
наконец согласился и стал приготовляться к труду. Однажды приходит он ко мне и
говорит; "А знаешь ли, как приготовляюсь я к переводу, заказанному мне
Козловским? Сейчас перечитал я переводы Дмитриева латинского поэта и английского
Попе. Удивляюсь и любуюсь силе и стройности шестистопного стиха его".
ИЗ СТАТЬИ "ЖУКОВСКИЙ. ПУШКИН. О НОВОЙ ПИИТИКЕ БАСЕН"
В Пушкине нет ничего Жуковского, но между тем Пушкин есть следствие
Жуковского. Поэзия первого не дочь, а наследница поэзии последнего, и по счастию
обе живы и живут в ладу, несмотря на искательства литературных стряпчих щечил,
желающих ввести их в ссору и тяжбу с тем, чтобы поживиться на счет той и
другой, как обыкновенно водится в тяжбах.
С удовольствием повторяем здесь выражение самого Пушкина об уважении,
которое нынешнее поколение поэтов должно иметь к Жуковскому, и о мнении его
относительно тех, кои забывают его заслуги: дитя не должно кусать груди своей
кормилицы. Эти слова приносят честь Пушкину, как автору и человеку!
Приписка. Боже мой, до каких гнусностей может довести патриотизм, то
есть патриотизм, который зарождается в некоторых головах, совершенно особенно
устроенных. Признаюсь, я не большой и не безусловный приверженец и поклонник так
называемой национальности. Думаю, что и Крылов не гонялся за национальностью:
она сама набежала на него, прильнула к нему, но и то не овладела им. Вот,
например, случай, который доказывает, что он был более классик, нежели
националист. Пушкин читал своего "Годунова", еще не многим известного, у Алексея
Перовского. В числе слушателей был и Крылов. По окончании чтения, я стоял тогда
возле Крылова, Пушкин подходит к нему и, добродушно смеясь, говорит:
"Признайтесь, Иван Андреевич, что моя трагедия вам не нравится и, на глаза ваши,
не хороша". "Почему же не хороша? отвечает он, а вот что я вам расскажу:
проповедник в проповеди своей восхвалял божий мир и говорил, что все так
создано, что лучше созданным быть не может. После проповеди подходит к нему
горбатый, с двумя округленными горбами, спереди и сзади: не грешно ли вам,
пеняет он ему, насмехаться надомною и в присутствии моем уверять, что в божьем
создании все хорошо и все прекрасно. Посмотрите на меня". "Так что же,
возражает проповедник: для горбатого и ты очень хорош". Пушкин расхохотался и
обнял Крылова.
ПРИПИСКА К СТАТЬЕ "ЦЫГАНЫ. ПОЭМА ПУШКИНА"
Этот разбор поэмы Пушкина навлек, или мог бы навлечь, облачко на светлые
мои с ним сношения. О том я долго не догадывался и узнал случайно, гораздо
позднее. Александр Алексеевич Муханов, ныне покойный, а тогда общий приятель
наш, сказал мне однажды, что из слов, слышанных им от Пушкина, убедился он, что
поэт не совсем доволен отзывом моим о поэме его. Точных слов не помню, но смысл
их следующий: что я не везде с должною внимательностью обращался к нему, а
иногда с каким-то учительским авторитетом; что иные мои замечания отзываются
слишком прозаическим взглядом, и так далее. Помнится мне, что Пушкин был
особенно недоволен замечанием моим о стихах медленно скатился и с камня на
траву свалился. Признаюсь, и ныне не люблю и травы и свалился. Между тем
Пушкин сам ничего не говорил мне о своем неудовольствии: напротив, помнится мне,
даже благодарил меня за статью. Как бы то ни было, взаимные отношения наши
оставались самыми дружественными. Он молчал, молчал и я, опасаясь дать словам
Муханова вид сплетни, за которую Пушкин мог бы рассердиться. Но и не признавал я
надобности привести в ясность этот сомнительный вопрос. Мог я думать, что Пушкин
и забыл или изменил свое первоначальное впечатление, но Пушкин не был забывчив.
В то самое время, когда между нами все обстояло благополучно, Пушкин однажды
спрашивает меня в упор: может ли он напечатать следующую эпиграмму;
О чем, прозаик, ты хлопочешь?
Полагая, что вопрос его относится до цензуры, отвечаю, что не предвижу
никакого, со стороны ее, препятствия. Между тем замечаю, что при этих словах
моих лицо его вдруг вспыхнуло и озарилось краскою, обычною в нем приметою
какого-нибудь смущения или внутреннего сознания в неловкости положения своего.
Впрочем, и тут я, так сказать, пропустил или проглядел краску его: не дал себе в
ней отчета. Тем дело кончилось. Уже после смерти Пушкина как-то припомнилась мне
вся эта сцена: загадка нечаянно сама разгадалась предо мною, ларчик сам
раскрылся, я понял, что этот прозаик я, что Пушкин, легко оскорблявшийся,
оскорбился некоторыми заметками в моей статье и, наконец, хотел узнать от меня,
не оскорблюсь ли я сам напечатанном эпиграммы, которая сорвалась с пера его
против меня. Досада его, что я, в невинности своей, не понял нападения, бросила
в жар лицо его. Он не имел духа прямо объясниться со мною: на меня нашла какаято
голубиная чистота, или куриная слепота, которая не давала мне уловить и
разглядеть словеса лукавствия . Таким образом гром не грянул и облачко
пронеслось мимо нас, не разразившись над нами. Когда я одумался и прозрел, было
поздно. Бедного Пушкина уже не было налицо. Пушкин был вообще простодушен,
уживчив и снисходителен, даже иногда с излишеством. По характеру моему я был
более туг, несговорчив, неподатлив. Это различие между нами приводило нас
нередко к разногласию и к прениям, если не к спорам. Подобные прения касались
скорее и более всего до литературных вопросов и литературных личностей. В этом
отношении я был более Альцестом, он Филинтом ("Мизантроп" Мольера). В
литературных отношениях и сношениях я не входил ни в какие уступки, ни в какие
сделки: я держался того мнения, что в литературе, то есть в убеждениях, правилах
литературных, добрая, то есть явная, ссора лучше худого, то есть
недобросовестного, мира. Он, пока самого его не заденут, более был склонен
мирволить и часто мирволил. Натура Пушкина была более открыта к сочувствиям,
нежели к отвращениям.
В нем было более любви, нежели негодования; более благоразумной терпимости и
здравой оценки действительности и необходимости, нежели своевольного враждебного
увлечения. На политическом поприще, если оно открылось бы пред ним, он, без
сомнения, был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом. Так
называемая либеральная, молодая пора поэзии его не может служить опровержением
слов моих. Во-первых, эта пора сливается с порою либерализма, который, как
поветрие, охватил многих из тогдашней молодежи. Нервное, впечатлительное
создание, каким обыкновенно родится поэт, еще более, еще скорее, чем другие,
бывает подвержено действию поветрия. Многие из тогдашних так называемых
либеральных стихов его были более отголоском того времени, нежели отголоском,
исповедью внутренних чувств и убеждений его. Он часто был Эолова арфа
либерализма на пиршествах молодежи и отзывался теми веяниями, теми голосами,
которые налетали на него. Не менее того, он был искренен; но не был сектатором в
убеждениях или предубеждениях своих, а тем более не был сектатором чужих
предубеждений. Он любил чистую свободу, как любить ее должно, как не может не
любить ее каждое молодое сердце, каждая благорожденная душа. Но из того не
следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был непременно и готовым
революционером.
Политические сектаторы двадцатых годов очень это чувствовали и применили
такое чувство и понятие к Пушкину. Многие из них были приятелями его, но они не
находили в нем готового соумышленника, и, к счастию его самого и России, они
оставили его в покое, оставили в стороне. Этому соображению и расчету их можно
скорее приписать спасение Пушкина от крушений 25-го года, нежели желание, как
многие думают, сберечь дарование его и будущую литературную славу России. Рылеев
и Александр Бестужев, вероятно, признавали себя такими же вкладчиками в
сокровищницу будущей русской литературы, как и Пушкин, но это не помешало им
самонадеянно поставить всю эту литературу на одну карту, на карту политического
быть или не быть.
Мы говорили выше о добросердечии Пушкина. Теперь, возвращаясь к исходной
точке нашей приписки, скажем, что, при всем добросердечии своем, он был довольно
злопамятен, и не столько по врожденному свойству и увлечению, сколько по
расчету; он, так сказать, вменял себе в обязанность, поставил себе за правило
помнить зло и не отпускать должникам своим. Кто был в долгу у него, или кого
почитал он, что в долгу, тот, рано или поздно, расплачивайся с ним, волею или
неволею. Для подмоги памяти своей, он держался в этом отношении бухгалтерного
порядка: он вел письменный счет своим должникам настоящим или предполагаемым; он
выжидал только случая, когда удобнее взыскать недоимку. Он не спешил взысканием;
но отметка должен не стиралась с имени, но Дамоклесов меч не снимался с
повинной головы, пока приговор его не был приведен в исполнение. Это буквально
было так. На лоскутках бумаги были записаны у него некоторые имена, ожидавшие
очереди своей; иногда были уже заранее заготовлены при них отметки, как и когда
взыскать долг, значившийся за тем или другим. Вероятно, так и мое имя было
записано на подобном роковом лоскутке, и взыскание с меня было совершено
известною эпиграммою. Таковы, по крайней мере, мои догадки, основанные на
вышеприведенных обстоятельствах.
Но поспешим добросовестно оговориться и пополнить набросанный нами очерк.
Если Пушкин и был злопамятен, то разве мимоходом и беглым почерком пера напишет
он эпиграмму, внесет кого-нибудь в свой "Евгений Онегин" или в послание, и дело
кончено. Его point d'honneur, его затея чести получила свою сатисфакцию , и
довольно. Как при французских поединках честь спасена при первой капли крови (se
battre au premier sang), так и здесь все кончалось несколькими каплями чернил. В
действиях, в поступках его не было и тени злопамятства, он никому не желал
повредить. Хотя он сам по поводу стихов Державина:
За стихи меня пусть гложет,
За дела сатирик чтит
сказал, что в писателе слова те же дела; но это не вполне верно. В
истории нашей видим мы, как во зло употреблялось выражение слово и дело .
Слово часто далеко от дела, а дело от слова. Написать на кого-нибудь эпиграмму,
сказать сгоряча, или для шутки, про ближнего острое слово или повредить и
отмстить ему на деле разница большая. Сатирик и насмешник действуют начистоту:
не только не таятся они, а желают, чтобы собственноручная стрела их долетела по
надписи и чтобы знали, чья эта стрела. Рука недоброжелателя или врага
заправского действует во мраке и невидимо. Ей мало щипнуть и оцарапать: она ищет
глубоко уязвить и доконать жертву свою.
ИЗ СТАТЬИ "КНЯЗЬ ПЕТР БОРИСОВИЧ КОЗЛОВСКИЙ"
Когда в Варшаве скоропостижно сошел с ума кучер, который вез его в коляске
и, направив лошадей прямо на край обвала, опрокинулся с ними со всеми в яму на
несколько саженей глубины, князь Козловский, вытащенный оттуда, разбитый,
приветствовал прибывшего к нему на помощь лекаря стихами из Ювеналовой сатиры
редкая и замечательная черта присутствия ума, памяти и литературности в такую
неприятную минуту. "..."
В литературных беседах своих с Пушкиным настоятельно требовал он от него
перевода любимой своей сатиры Ювенала "Желания". И Пушкин перед концом своим
готовился к этому труду; помню даже, что при этом случае Пушкин перечитывал
образцы нашей дидактической поэзии и между прочим перевод Ювеналовой сатиры
Дмитриева и любовался сим переводом как нечаянною находкою"..."
В Петербурге познакомился он "Козловский" с Пушкиным и тотчас полюбил его.
Тогда возникал "Современник". С участием живым, точно редким в деле совершенно
постороннем, мысленно и сердечно заботился он об успехе сего предприятия. В то
время получил я из Парижа "Annuaire du bureau des longitudes", издаваемый под
особенным надзором ученого Араго. Я предложил князю Козловскому написать на эту
книгу рецензию для "Современника". Охотно и горячо ухватившись за мое
предложение, продиктовал он несколько страниц, которые, без сомнения, памятны
читателям "Современника". Это была первая попытка его на русском языке, и
попытка самая блистательная. "..." Новый писатель с первого раза умел найти и
присвоить себе слог, что часто не дается и писателям, долго упражняющимся в
письменном деле. Ясность, краткость, живость были отличительными чертами сего
слога. Нет сомнения, что Пушкину со временем удалось бы завербовать князя
Козловского в постоянные писатели и сотрудники себе.
ЗАМЕТКА ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
Мария Ивановна Римская-Корсакова должна иметь почетное место в преданиях
хлебосольной и гостеприимной Москвы. Она жила, что называется, открытым домом,
давала часто обеды, вечера, балы, маскарады, разные увеселения, зимою санные
катанья за городом, импровизированные завтраки, на которых сенатор Башилов, друг
дома, в качестве ресторатора, с колпаком на голове и в фартуке угощал по карте,
блюдами, им самим изготовленными, и, должно отдать справедливость памяти его, с
большим кухонным искусством. Красавицы дочери ее, и особенно одна из них,
намеками воспетая Пушкиным в "Онегине", были душою и прелестью этих собраний.
Сама Мария Ивановна была тип московской барыни в хорошем и лучшем значении этого
слова. В ней отзывались и русские предания екатерининских времен, и выражались
понятия и обычаи нового общежития. В старых, очень старых, воспоминаниях Москвы
долго хранилась молва о мастерской игре ее в роли Еремеевны в комедии Фонвизина,
которую любители играли где-то на домашнем театре. Позднее мама Митрофанушки
любовалась в Париже игрою m-lle Mars. Все эти разнородные впечатления, старый
век и новый век, сливались в ней в разнообразной стройности и придавали личности
ее особенное и привлекательное значение. Сын ее, Григорий Александрович, был
замечательный человек по многим нравственным качествам и по благородству
характера. Знавшие его коротко и пользовавшиеся дружбою его (в числе их можно
именовать Тучкова, бывшего после московским генерал-губернатором) искренно
оплакали преждевременную кончину его. Он тоже в своем роде был русский и
особенно московский тип, отличающийся оттенками, которые вынес он из довольно
долгого пребывания своего в Париже и в Италии. Многие годы, особенно между
предшествовавшими тридцатому году и вскоре за ним следовавшими, был он на виду
московского общества. Все знали его, везде его встречали. Тогда еще не
существовало общественного звания: светского льва. Но, по нынешним понятиям и по
новейшей табели о рангах, можно сказать, что он был одним из первозванных
московских львов. Видный собо
ю мужчина, рослый, плечистый, с частым подергиванием плеча, он, уже и по этим
наружным и физическим отметкам, был на примете везде, куда ни являлся.
Умственная физиономия его была также резко очерчена. Он был задорный, ярый
спорщик, несколько властолюбивый в обращении и мнениях своих. В Английском клубе
часто раздавался его сильный и повелительный голос. Старшины побаивались его.
Взыскательный гастроном, он не спускал им, когда за обедом подавали худо
изготовленное блюдо или вино, которое достоинством не отвечало цене, ему
назначенной. Помню забавный случай. Вечером в газетную комнату вбежал с тарелкою
в руке один из старшин и представил на суд Ивана Ивановича Дмитриева котлету,
которую Корсаков опорочивал. Можно представить себе удивление Дмитриева, когда
был призван он на третейский суд по этому вопросу, и общий смех нас, зрителей
этой комической сцены. Особенно памятна мне одна зима или две, когда не было
бала в Москве, на который не приглашали бы его и меня. После пристал к нам и
Пушкин. Знакомые и незнакомые зазывали нас и в Немецкую слободу, и в
Замоскворечье. Наш триумвират в отношении к балам отслуживал службу свою,
наподобие бригадиров и кавалеров св. Анны, непременных почетных гостей, без коих
обойтиться не могла ни одна купеческая свадьба, ни один именинный купеческий
обед. Скажу о себе без особенного самолюбия и честолюбия, но и не без чувства
благодарности, что репутация моя по сей части была беспрекословно и подачею
общих голосов утверждена. Вот этому доказательство. На одном бале, не помню по
какому случаю устроенном в Благородном собрании, один из старшин, именем
собратий своих, просил меня руководствовать или, скорее, новогодствовать
танцами, прибавив без всякого лукавого и насмешливого умысла: "Мы все на вас
надеемся: ведь вы наша примадонна".
Чистосердечие и смирение вынуждают меня сознаться, что тогда нас было три
примадонны.
ИЗ СТАТЬИ "ВЗГЛЯД НА ЛИТЕРАТУРУ НАШУ В ДЕСЯТИЛЕТИЕ ПОСЛЕ СМЕРТИ ПУШКИНА"
Пушкин также не любил слыть в обществе стихотворцем и сочинителем. Таковым
охотно являлся он в кабинете Жуковского или Крылова. Но в обществе хотел он быть
принимаем как Александр Сергеевич Пушкин. Понимаю это. Но если уже и он,
достигнувший славы сочинительством , как бы чуждался патента на нее, то каково
же другим второстепенным сочинителям, но людям рассудительным, навязывать на
себя эту цеховую бляху, только что не под нумером.
Карамзина упрекали в излишестве галлицизмов. Но в сравнении с нынешними
галломанами он едва ли не другой Шишков, старовер старого слога. Дмитриев
говорит, что новые писатели учатся русскому языку у лабазников. В этом отношении
виноват немного и Пушкин. Он советовал прислушиваться речи просфирней и старых
няней. Конечно, от них можно позаимствовать некоторые народные обороты и
выражения, выведенные из употребления в письменном языке к ущербу языка; но при
том наслушаешься и много безграмотности. Нужно иметь тонкое и разборчивое ухо
Пушкина, чтобы удержать то, что следует, и пропустить мимо то, что не годится.
Но не каждый одарен, как он, подобным слухом. Впрочем, он сам мало пользовался
преподаваемым им советом. Он не любил щеголять во что бы ни стало простонародным
наречием. Уменье употреблять слова в прямом и верном значении их, так, а не
иначе, кстати, а не так, как попало, уменье, по-видимому, очень неголоволомное,
есть тайна, известная одним избранным писателям: иные прилагательные слова вовсе
не идут к иным существительным.
Пушкин и сам одно время, очень непродолжительное, был журналистом. Он на
веку своем написал несколько острых и бойких журнальных статей; но журнальное
дело не было его делом. Он не имел ни достойных качеств, ни погрешностей,
свойственных и даже нужных присяжному журналисту. Он, по крайней мере, во втором
периоде жизни и дарования своего не искал популярности. Он отрезвился и познал
всю суетность и, можно сказать, горечь этого упоения. Журналист поставщик и
слуга публики. А Пушкин не мог быть ничьим слугою. Срочная работа была не по
нем. Он принялся за журнал вовсе не из литературных видов, а из экономических.
Ему нужны были деньги, и он думал, что найдет их в журнале. Думал он, что
совладает с журнальным предприятием не хуже другого. Не боги же обжигают горшки.
Нет, не боги, а горшечники; но он именно не был горшечником. Таким образом, он
ошибся и обчелся и в литературном, и в денежном отношении. Пушкин тогда не был
уже повелителем и кумиром двадцатых годов. По мере созревания и усиливающейся
мужественности таланта своего, он соразмерно утрачивал чары, коими опаивал
молодые поколения и нашу бессознательную и слабоголовую критику. Подобное
явление нередко и в других литературах, а у нас оно почти естественно. По этому
предмету говорил Гнедич: "Представьте себе на рынке двух торговцев съестными
припасами: один на чистом столике разложил слоеные, вкусные, гастрономические
пирожки; другой на грязном лотке предлагает гречнивики, облитые вонючим маслом.
К кому обратится большинство покупщиков? Разумеется, к последнему".
Пушкин не только не заботился о своем журнале с родительскою нежностью, он
почти пренебрегал им. Однажды прочел он мне свое новое поэтическое произведение.
Что же, спросил я, ты напечатаешь его в следующей книжке? Да, как бы не так,
отвечал он, pas si bкte [ я не так глуп ]: подписчиков баловать нечего. Нет,
я приберегу стихотворение для нового тома сочинений своих. Он впоследствии,
когда запряг себя в журнальную упряжь, сердился па меня, что я навязал ему
название "Современника", при недоумении его как окрестить журнал.
Повторяем: Пушкин мог бы еще долго предаваться любимым занятиям своим и
содействовать славе отечественной литературы и, следовательно, самого отечества.
Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не
совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, столь необходимого для
правильного руководства своего, он мог увлекаться или уклоняться от цели,
которую имел всегда в виду и к которой постоянно возвращался после переходных
заблуждений. Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная
нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в
вихре и разливе разнородных страстей он нередко отрезвлялся и успокоивался на
лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда,
неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы,
чувства, которые из груди его просились на свет божий и облекались в звуки,
краски, в глаголы, очаровательные и поучительные. Труд был для него святыня,
купель, в которой исцелялись язвы, обретали бодрость и свежесть немощь уныния,
восстановлялись расслабленные силы. Когда чуял он налет вдохновения, когда
принимался за работу, он успокоивался, мужал, перерождался. Эта живительная,
плодотворная деятельность иногда притаивалась в нем, но ненадолго. Она опять
пробуждалась с новою свежестью и новым могуществом. Она никогда не могла бы
совершенно остыть и онеметь. Ни года, ни жизнь, с испытаниями своими, не могли
бы пересилить ее.
В последнее время работа, состоящая у него на очереди, или на ферстаке
(верстаке), как говаривал граф Капкрин, была история Петра Великого.
Труд многосложный, многообъемлющий, почти всеобъемлющий. Это целый мир! В
Пушкине было верное пониманье истории; свойство, которым одарены не все
историки. Принадлежностями ума его были: ясность, проницательность и трезвость.
Он был чужд всех систематических, искусственно составленных руководств; не
только был он им чужд, он был им враждебен. Он не писал бы картин по мерке и
объему рам, заранее изготовленных, как то часто делают новейшие историки, для
удобного вложения в них событий и лиц, предстоящих изображению. Он не историю
воплощал бы в себя и в свою современность, а себя перенес бы в историю и в
минувшее. Он не задал бы себе уроком и обязанностию во что бы то ни стало
либеральничать в истории и философничать умозрительными анахронизмами.
Пушкин был впечатлителен и чуток на впечатления; он был одарен
воображением и, так сказать, самоотвержением личности своей настолько, что мог
отрешать себя от присущего и воссоздавать минувшее, уживаться с ним, породниться
с лицами, событиями, нравами, порядками, давным-давно замененными новыми
поколениями, новыми порядками, новым общественным и гражданским строем. Все эти
качества необходимые для историка, и Пушкин обладал ими в достаточной мере.
П.А.ВЯЗЕМСКИЙ
ЗАМЕТКИ
I
Я не нашел у Анненкова ("Вестник Европы") [ разумеется, статья П. В.
Анненкова "А. С. Пушкин в Александровскую эпоху" в "Вестнике Европы", 1873,
XIXII, и 1874, III. (Прим. Я. Грота) ]
...Поділитися у соцмережах